Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Особенности человека как объекта генетических исследований 35 страница




Между тем - стоило только вслушаться - сколько вмещало в себя каждое с любовью обдуманное слово у Островского! М. Г. Савина попросила как-то драматурга через посредство Бурдина разъяснить ей, как надо произносить в пьесе "Красавец-мужчина" слово "красавец" - с гневом ли, с презрением или любовью? И Островский ответил: "...скажи Савиной, что слово "красавец" надо произнести с горьким упреком, как говорят: "Эх, совесть, совесть!" Но тут есть оттенок в тоне; в упреке постороннего человека выражается, по большей части, полное презрение: а в упреке близкого, например брата, мужа, любовника, больше горечи, а иногда даже и горя, чем презрения. Так и в слове "красавец" должно слышаться, вместе с презрением, и горечь разочарования (т. е. досада на себя) и горе о потерянном счастье" 25. Сколько же разных психологических оттенков, бликов заключала в себе для Островского едва ль не любая реплика!

Молодой еще актер А. И. Южин, ожидая выхода на сцену, стал однажды свидетелем того, как Островский неслышно прохаживался за кулисами в своем казакине на беличьем меху и в мягких плисовых сапогах. Он что-то приговаривал негромко, временами одобрительно кивал головой. Южин прислушался и различил слова: "Славно!.. Молодцы!.. Ладно!" Обрадованный успехом товарищей по спектаклю, Южин осмелился подойти к драматургу и спросил: "Вам нравится, Александр Николаевич, как играют?" "Нет, - отвечал драматург, - это я говорю: хорошо написал, Александр Николаевич!" 26

Однако в театре с литературой не церемонились. Талантливая молодая актриса Г. Н. Федотова ставила Островскому ультиматумы. Ее муж, режиссер А. Ф. Федотов, сообщал своей знакомой с оттенком гордости: "Жена заявила Островскому, что только в таком случае решится играть "Бешен. деньги", если он даст ей право выбросить из роли все, что она найдет нужным, и он, великий автор российский, сейчас же и дал свое согласие. Я вымарал целыми сценами - и следов не осталось от всех этих мерзостей" 27. И так было не однажды. Федотова долго отказывалась репетировать главную роль в пьесе "Сердце - не камень", назначенную ей автором, а когда сыграла ее, все-таки ушла из спектакля после третьего представления...

Как обуздать капризы актеров? Как доказать им, что их пренебрежение к пьесе, к бережно обдуманному и выношенному труду, роняет их самих? Раньше Островскому казалось, что причина падения сцены - скудость репертуара. Теперь он утверждался в мысли, что сама слабость репертуара - следствие бедственного состояния сцены: упадка мастерства, дурного вкуса актеров. Стало быть, надо прежде всего реформировать театр.

Неправдой было бы сказать, что ничто в эти годы не утешало, не радовало Островского на сцене. Несмотря на все обиды, он ценил мастерство Савиной и Федотовой. Вдохновенно играли в его пьесах О. О. Садовская, Н. А. Никулина. Да и в Петербурге в 80-е годы появилась вполне его актриса - подлинная единомышленница в искусстве Пелагея Антипьевна Стрепетова.

Небольшого роста, невыгодной внешности - болезненная, пригорбленная, она обладала замечательной красоты голосом и редкой выразительности глазами. Ее природный артистический дар был настоящим чудом. Островский помог ей уверовать в себя, защищал от несправедливых гонений дирекции, писал для нее роли. В ее таланте было как раз то, что он более всего ценил, - умение передать простые, сильные чувства. Играя в Петербурге "Без вины виноватые", она подчиняла себе зрительную залу.

"Мужчины самые деревянные плакали, - сообщал автору свое впечатление от спектакля А. С. Суворин. - Возле меня сидел один художник, любящий корчить Мефистофеля. Он все время крепился, даже иронизировал надо мною, но последняя сцена так его захватила, что он приставил бинокль к глазам и продолжал в него смотреть на сцену даже после того, что занавес опустился. - Что вы, говорю, пойдемте. - А он все смотрит в бинокль, из-под которого слезы текли. И надо отдать справедливость Стрепетовой - она просто сама себя превзошла. Вы когда-нибудь посмотрите, что она делает после того, как срывает медальон и говорит "он, он!". Это вдохновенное у нее место, нечто такое, что вообразить себе трудно. Такая радость, ангельская какая-то, блаженная, какой я никогда не видал ни в жизни, ни на сцене. По-моему, этому моменту в ее игре даже подражать нельзя" 28.

Ради таких минут и существует искусство театра: Островский знал это. Но знал и другое: гениальная Стрепетова, как и Давыдов, были чужаками на этих подмостках. Будто залетные птицы, чужестранцы, гастролеры в петербургской труппе - так мало поддерживал их ансамбль, так бедно и беззвучно было все округ.

Тень той же беды лежала и на любимом его Малом театре, который он давно уже не называл иначе, как "наш несчастный Малый театр". Надо было многое пережить, чтобы признаться себе: "Это убеждение, что театр мой, что я что хочу, то в нем и делаю, - фальшиво" 29.

Здесь играли его друзья - Музиль, М. Садовский, стареющая Рыкалова. Здесь на его глазах восходило новое светило драматической сцены - Мария Ермолова. Но что-то бедственное случилось и с этой, "небывалой в мире" труппой.

И, мечтая о реформе сцены, Островский думает о том, как помочь любимым своим актерам выйти из бесхудожественной, понижающей их талант среды, как снова вернуть театру достоинство творческого организма, обрученного не с интригой, дележкой окладов и ролей, а с высокой литературой.

Для того он и сидит, не разгибаясь, и не спит ночей, составляя доклады и записки, призванные по-новому поставить театральное дело в России.

Он еще не знает, что нельзя создать цветущий оазис театра в безводной пустыне общественности и культуры. Он будет биться и разобьется о рутину своего времени. А пока, не догадываясь об этом, все гребет и гребет - против течения.

 

ПУТЬ В ЭЛЬДОРАДО

Три раза в жизни был взыскан Островский царской милостью:

когда Николай I сказал о "Санях", что это не пьеса - а "урок";

когда Александр II повелел наградить его за "Минина" бриллиантовым перстнем;

когда Александр III пожаловал ему через контору золотую табакерку за участие в Комиссии по пересмотру положения о театре.

Табакерка в стиле "рокай" с царским вензелем под короной и драгоценными камнями на синей эмали стоила 79 рублей 50 копеек. Это точно удостоверил оценщик, к которому Миша Садовский снес ее в предвидении ближайших нужд драматурга 1. "Тем эти вещи хороши, приятны, что, случись нужда, сейчас и заложить можно", - скажет в его новой пьесе Домна Пантелевна...

Впрочем, табакерка была очень красива. Царский подарок напоминал о нравах двора Елизаветы: так награждали пиитов в случае удовольствия заказной одой. (Случалось, при неудаче и прибивали тростью.) О театральном сочинителе Александр III мыслил, по-видимому, в семейных традициях минувшего века.

Табакеркой с вензелем увенчались многие месяцы трудов, напрасных упований и несостоявшихся надежд Островского.

Осенью 1881 года он приехал в Петербург с двумя обширными записками: "О положении драматического искусства в России в настоящее время" и "О нуждах императорского театра".

Отложив в сторону пьесу, он работал над ними день и ночь, перемарывал, переделывал, и теперь они казались ему составленными, как надо: деловито и без лишней запальчивости. Не было в них изукрашенности слова, желания понравиться, щегольнуть изящным оборотом... Лишь бы сказать то, что хочешь, - точно, ясно, неопровержимо.

Он только еще собирался подать одну из этих записок новому министру двора И. И. Воронцову-Дашкову, как его пригласили участвовать в Комиссии по пересмотру всех частей театрального дела: оказывается, таковая давно уже была определена и работала под эгидой Всеволожского.

Министр сам пожелал его видеть. "Я вчера был у него, - делился Островский с женой доброй вестью, - он меня принял обворожительно, долго говорил со мной, обо многом расспрашивал; он желает, чтобы я заседал в Комиссии и желает знать но каждому предмету мое мнение. Не могу же я отказаться..." 2.

Тут весь Александр Николаевич - поманили его добром, и вот уж он полон веры, и счастлив, и весел, как дитя!

Свое назначение в Комиссию он так и назвал сгоряча "неописанным счастьем". То, о чем он мечтал, на что едва смел надеяться, казалось, стронулось само собой. Вопреки тусклому фону времени, в театре как будто ожидались перемены.

Быть может, тут был расчет: хотели бросить обществу кость, успокоить недовольных, завоевать симпатии образованного круга? Отнимая большее, правительство готово было уступить в малом и политическим реформам предпочло театральные.

Как бы то ни было, но Островский отнесся к этому делу горячо, добросовестно. Пять месяцев - всю осень и зиму - пробыл он в Петербурге, никуда не выезжал, почти ни с кем не встречался. Аккуратно ездил в Комиссию, готовился к каждому заседанию, писал "мнения" и записки, где разбирал вопросы о труппе, репертуаре, о театральной школе. Крупные перемены на русской сцене грезились ему.

В Комиссию помимо чиновников входили драматурги Д. В. Аверкиев и А. А. Потехин. Но собратья по перу вскоре его разочаровали: Потехин больше всего волновался о гонораре, Аверкиев вел себя надменно, и в конце концов Островский убедился, что перед ним "союз человека, обуреваемого самомнением до помешательства, с человеком, корыстолюбивейшим из смертных, когда-либо получавших поспектакльную плату с Импер[аторских] театров" 3.

Ханжою Островский не был и сам "плакал от радости", когда в Комиссии был утвержден проект о праве наследования, по которому его дети должны были получать деньги за пьесы пятьдесят лет после смерти отца. Но ждал он от Комиссии не одного этого. А между тем доклады его почтительно выслушивались, принимались, но он уже чувствовал, что ходу им не дадут.

Так и случилось. "Я сеял доброе семя, но ночью пришел враг мой и посеял между пшеницею плевелы", - поминал Островский древний текст.

Комиссия много занималась вопросами об окладе актерам и уничтожении "разовых", но важнейшие мысли Островского о составе труппы, о театральной школе, о репертуарном комитете были незаметно затерты и так и остались втуне.

Островский чувствовал себя обманутым.

Хорошо еще, что другая его записка - о народном театре - как будто пришлась ко времени и могла рассчитывать на успех. Он подал ее министру внутренних дел Н. П. Игнатьеву, испрашивая разрешение на открытие в Москве нового театра, независимого от петербургской дирекции. На императорские театры приходилось махнуть рукой.

Мысль создать частный общедоступный театр вызревала у него давно, еще с той поры, как на Политехнической выставке 1872 года с огромным успехом выступал временно созданный народный театр. Здание этого театра вскоре разобрали на бревна и продали для сокольнических дач, труппа разбрелась. Но добрая память о театре, в котором играли Модест Писарев, В. Макшеев, Н. X. Рыбаков, осталась у москвичей. А недавний ошеломляющий успех комедии "Свои люди - сочтемся!" в театре "близ памятника Пушкина", когда Островского засыпали цветами и увенчали позолоченным венком прямо на сцене, окончательно утвердил его в том, что на императорских театрах свет клином не сошелся.

Однако частные театры не охотно дозволялись правительством: монополия императорской сцены оберегалась строго.

Ему хотелось кричать: русский театр гибнет! Но он знал - тут эмоциями не возьмешь. Он мечтал теперь получить "хоть маленький балаганчик на стороне". И для этого надо было, вооружившись пером, убеждать, обосновывать, доказывать.

Островский всесторонне исследовал театральное дело в Москве, состояние труппы и репертуара в его прошлом и настоящем. Он уделил особое внимание публике, написав целый исторический очерк московского зрительного зала с памятных 40-х годов.

В самом деле, как вырос числом и изменился состав этой публики! Не одни люди образованного круга и богатые торговцы составляют теперь ее, но и приказчики, учащаяся молодежь, ремесленники... Его интересовали и те зрители, что ходят в театр регулярно, и те, что приезжают сюда одни раз в год на масленую - из Таганки, с Рогожской, из Замоскворечья. И те, что являются сюда в вечерних платьях и фраках, и те, что приходят в платочках и занимают место на галерейке - "постоять".

Он говорил об огромном цивилизующем значении театра. О том, что мастеровой, вместо того чтобы убить праздничный вечер в пьяном угаре, должен найти дорогу в театр. И приезжий купец должен прийти сюда, а не кружить по ресторациям и трактирам. Он говорил, что в Москву по шести железным дорогам каждый день течет и течет российский люд и "все, что сбросило лапти и зипун", очеловечивается с помощью театра.

И всей этой свежей публике, которую давно не вмещает Малый театр, нужен театр свой, народный и общедоступный. Он будет народным не потому, что станет поставлять примитивное, сниженное в цене искусство. Напротив, тут не окажется места ни пряностям оперетки, ни балаганным эффектам, тут не будут выводить индийских слонов на сцену. Высокое и нравственно здоровое искусство имеет свой секрет захвата: "сильный драматизм, крупный комизм, вызывающий, откровенный, громкий смех, горячие, искренние чувства, живые и сильные характеры" 4.

Все это он подробно развивал и доказывал в своих записках, а смысл был один: монополия казенной сцены завела театр в тупик- пора разрешить Москве народный театр!

Поданная графу Игнатьеву записка неожиданно получила успех. Александр III милостиво начертал на ней: "Было бы весьма желательно осуществление этой мысли, которую я разделяю совершенно" 5.

Вряд ли царь одобрил затею Островского из просветительных соображений. Его первый советчик обер-прокурор Победоносцев давно носился с мыслью, что театр, если его правильно поставить, наряду с церковью поможет отвлечь народ от социальных "бредней".

Так, никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. Власть из своих видов стала поощрять заветную идею драматурга.

Островский снова расцвел, ожил надеждами. Ему, как председателю Общества драматических писателей, было разрешено основать новый театр в Москве.

Он уже видел в мечтах этот театр - красивый, удобный, возведенный на открытом месте, возле стены Китай-города, напротив Большого. Театр - гордость Москвы. Театр с новейшей машинерией, огромным залом, дешевыми местами для публики. Театр с художественным репертуаром, с искусно подобранным составом труппы... И себя видел новым Верстовским - пожизненным управляющим своего детища.

Дело встало за малым: нужны были деньги. Он стал встречаться с промышленниками, миллионерами, московскими купцами, усердно искал богатых меценатов. Замелькали перед ним лица - Кузнецов, Губонин, Щукин, Алексеев, Рябушинский, Третьяков. Иные соглашались дать капитал, но оговаривали условия, иные не спешили согласием.

А пока, добиваясь аудиенций у толстосумов, завтракая с миллионерами, Островский шел к цели, судьба поставила ему подножку: частные театры были разрешены по всей России и только что данная ему привилегия мгновенно потеряла цену. Он еще обламывал своих кредиторов, а предприимчивые дельцы уже возводили в разных концах Москвы сразу два новых театра. Работа кипела споро, кирпичная кладка шла даже ночью, при электрических дуговых фонарях, и каждый удар плотницкого молотка звучал похоронным рефреном мечте Островского. Он понял, что опоздал, и отступился.

Ему по-прежнему оставалось одно - влачить дни драматурга, поставляющего по пьесе к сезону. Возмечтав о своем театре, получив иллюзию независимости, Островский еще болезненнее отзывался на унижения от чиновников императорской сцены. Его уже собирались ставить в парижских театрах "Одеон" и "Жимназ", знакомый моряк, его страстный поклонник, рассказывал, что играл его пьесы с любителями на мысе Доброй Надежды и в Рио-де-Жанейро... Но нет пророка в своем отечестве, и здесь на каждом шагу он должен был спотыкаться о пустоглазого Всеволожского, властолюбивого Пчельникова, о конторщика с треуголкой...

Осенью 1883 года, душевно измученный и разбитый, он поехал с братом на Кавказ - хлебнуть воздуха свежих впечатлений, немного отвлечься. Эта последняя в его жизни поездка в иные края была необыкновенно отрадной для него. Не только потому, что он смог насладиться красотой снеговых вершин Кавказского хребта, увидеть дивную картину бакинских промыслов - тысячи огней на ночном море, навестить могилу Грибоедова у церкви святого Давида, прилепившейся над горой как гнездо ласточки... Здесь он смог убедиться в своей популярности, почувствовать себя уважаемым писателем, испытать силу кавказского гостеприимства.

Он едва не разрыдался, когда в переполненном театре грузинские артисты разыгрывали его "Доходное место". В караван-сарае, напротив входа, висел убранный зеленью и цветами транспарант с его вензелем, оркестр встретил его торжественным маршем, поэт Цагарелли обратился к нему со стихотворным приветствием, и весь зал, стоя, пел ему по-грузински "Многая лета". Овации, бенгальские огни, приветствия труппы - Островский устал раскланиваться из своей ложи.

Он так посвежел, ожил от этой поездки, будто сбросил с плеч десяток лет. И необыкновенно скоро и удачливо написал пьесу "Без вины виноватые"...

Но дома, в Москве, праздничные впечатления выветрились быстро. Его по-прежнему выживали из репертуара, пьесы его шли плохо, поспектакльная плата падала, и он задыхался в долгах и денежных счетах.

Марья Васильевна уже сносила вещи в заклад, и Островского угнетала мысль, что он не оставит детям ничего, кроме списка долгов да "честного имени отца".

Жена упрекала его в непрактичности, требовала, чтобы он отделал, наконец, пьеску для Корша, озаботился повыгоднее пристроить книгопродавцам свои переводы.

"Я доведен до последней крайности, - писал он в 1883 году Бурдину, - до положения безвыходного; Мария Васильевна больна, я от постоянных волнений разбит окончательно, у меня замирания сердца и обмороки. В ожидании обещанных мне милостей я не получаю ни с одного театра с августа месяца поспектакльной платы и живу в долг; я затянулся так, что не вижу выхода" 6.

Между причинами своей болезни Островский главной считал - "нравственное угнетение", усугубленное постоянной нехваткой денег, необеспеченностью семьи.

В начале 1884 года случилось событие, немного его подбодрившее: он получил от двора пенсию в 3 тысячи рублей годовых. Пенсия, которой он безуспешно добивался пятнадцать лет, была назначена менее чем за пятнадцать минут. Как-то во дворце, на ходу, брат-министр пожаловался царю на бедственное положение брата-писателя, и дело было решено незамедлительно.

Большого прилива благодарности драматург, впрочем, не ощутил. Пенсия была вдвое меньше, чем он просил, да и досадно было получать ее по протекции, как милостыню. Друзья это почувствовали. Скульптор Микешин написал ему, что хотел было поздравить с царской милостью, да, поразмыслив, удержался и даже как-то обиделся за драматурга, награжденного за свое "беспримерное дело" точно так, как награждают за выслугу лет начальника отделения где-либо в Управе благочиния или сыщика Николича, поймавшего Нечаева 7.

Но все-таки надо было ехать в Петербург, благодарить за табакерку и пенсион, представляться царю.

Александр III все откладывал коронацию из страха перед революционерами и жил "гатчинским пленником" в своем загородном дворце. Обыкновенно аудиенции у него ждали неделями. Но Островского он принял на другой же день по приезде - 5 марта 1884 года. Брат проводил его по коридорам дворца.

- Вы меня, надеюсь, знаете, и я с вами знаком, - сказал царь подготовленную заранее фразу. - Очень рад видеть вас у себя и познакомиться с вами лично 8.

И он, как особо отмечают благонамеренные биографы, с улыбкой подал руку Островскому. Пожать царскую руку доводилось не всякому: по-видимому, Александру приятно было видеть облагодетельствованного им человека.

Беседа продолжалась около четверти часа. Царь прохаживался по кабинету. Островский стоял, почтительно склонив голову. Желая быть любезным, Александр III заметил, что недавно видел в театре пьесу "Красавец-мужчина". Но спросил: почему драматург выбрал такой сюжет? Очевидно, появление на императорской сцене героя сомнительной нравственности смутило его.

- Дух времени таков, ваше величество, - учтиво, по твердо отвечал Островский 9.

Царь говорил еще что-то о том, что ему нравятся пьесы Бьёрнстона, и пересказывал сюжет одной из них. Расспрашивал, нет ли Бьёрнстону подражателей среди молодых русских авторов, и отечески наставлял Островского: "Наша драматическая литература бедна; поощряйте молодых писателей и руководите ими" 10.

Будто бы Островский не догадался прежде этим заняться! Но такой поворот беседы был ему на руку, он упомянул о Соловьеве и Невежине. Царь выслушал его милостиво и отпустил с миром.

Прощаясь, царь, как с острой своей наблюдательностью заметил драматург, нажал какую-то кнопку на столе. По этому знаку за дверьми кабинета драматургу в компании трех или четырех предупредительных флигель-адъютантов был сервирован завтрак с маленькими графинчиками. Большего внимания, кажется, трудно было ждать!

О главной своей заботе - бедах русского театра - Островский не рискнул говорить во дворце. Да и брат учил его, что дела эти решаются не в царских покоях, а с департаментскими людьми. Важно, что царь принял его в "особой аудиенции" и теперь в глазах любого чиновника он вырос на три головы.

С одним из "нужных людей", новым начальником дворцового контроля Николаем Степановичем Петровым, свел его брат. В застольной беседе за обедом у министра государственных имуществ Островский рассказал ему о своих огорчениях, о разочаровании в трудах Комиссии 1881 года.

Новая идея его была: раз не удалось дело с народным театром, попробовать все же реформировать театр императорский. Преградой тут был "директор-парфюмер" Всеволожский, но он плотно сидел в своем кресле. Начальником репертуара он держал теперь при себе в Петербурге драматурга А. А. Потехина; из былого приятеля Островского выработался усердный служака. Оставалось одно: просить выделить московскую сцену из-под петербургского управления.

Островского давно возмущало, что петербургская дирекция смотрит на московский театр как на свалку всяких бездарностей: сюда переправляли из столицы актеров по протекции. Заставили принять капризную интриганку - дочь Потехина Раису, хотя знали, "что за актриса Раиса". Сплавили в Москву бездарную Волгину "округлой лоснящейся рожей, с выстриженным лбом, с бесстыжими глазами, каждый жест которой непристоен и от разговора которой краснеют мужчины..." 11.

Это делалось будто нарочно, чтобы унизить московскую труппу, которая все же обладала превосходством над петербургской и оттого недолюбливалась директором. Московским театром Всеволожский руководил теперь по телеграфу, благо эта новинка вошла в быт. Приказывал отбить распоряжение "храброму подпоручику" Пчельникову об увольнениях и наборе в московскую труппу, да и дело с концом.

Островский жаловался Петрову на чиновников московской конторы, которые, вкупе с петербургскими, представлялись ему какой-то ордою, которая вдруг набежала, разрушила и опустошила все.

Его более всего заботила мысль об упраздненной театральной школе. Клубное любительство захлестнуло сцену, терялись самые мерки мастерства, умирала культурная традиция. Он мечтал теперь о том, чтобы возглавить школу, готовить будущих артистов, и, поговорив с Петровым, получил какую-то надежду на это.

Но, вернувшись в Москву, узнал, что руководство школой поручают актеру О. А. Правдину, приехавшему из провинции. Он принял это как удар, как личное оскорбление.

"Теперь у меня все разбито, - писал он брату в сентябре 1884 года, - нет ни цели в жизни, ни надежд; жизнь души убита, остается только мучительное физическое существование. Я брожу по дому, как тень, заняться ничем пристально не могу; если задумаюсь над чем-нибудь, - лезут непроизвольно в голову странные мысли и воспоминания, и я в них путаюсь; читать ничего не могу, даже газет. Я совсем почти не сплю; забудусь ненадолго - и вдруг просыпаюсь, точно в испуге; но не испуг, а чувство обиды мгновенно охватывает душу: написана пьеса, публика ей обрадовалась, желает ее видеть, а ее не дают; и гнетет душу сознание, что твое право нарушено и тебе нет возможности добиться справедливости. Потом разливается по всему организму чувство стыда, вспыхивает лицо при воспоминании, как ты донкихотствовал, работал, мучил свой мозг, как ты долго боролся с собой и, наконец, решился предложить свои услуги, в которых никто не нуждается, потому что дело, которое ты изучал всю жизнь и о котором ты убивался, нашли возможным поручить первому попавшемуся провинциальному актеру. Так жить нельзя, и в Москве мне жить нельзя; с Москвой меня связывал театр, в Москве я и знал только театр, он был моим единственным интересом. Теперь этого интереса нет, - и я должен бежать из Москвы и где-нибудь заживо похоронить себя... Господи! мог ли я когда думать, что придется так печально кончить в Москве свое драматическое поприще, которое я с таким успехом начал и с такой славой тридцать с лишком лет проходил!.." 12

Как сердце не разорвалось, когда он писал это письмо!

Но верно говорят, что беда одна не ходит. Пока он предавался отчаянию от известия о московской школе, в Щелыкове случился ночью пожар. Крестьяне, чем-то недовольные, скорее всего, обращением с ними Марьи Васильевны, подожгли со всех углов гумно. "Через десять минут это был ад. Хорошо, что было тихо; если бы северный ветер, который только что затих, не было бы никакой возможности спасти усадьбу!" 13 Островский потерялся среди этого пламени, плача, суматохи, женских криков и чувствовал, что за одну ночь постарел на несколько лет.

Однако так силен еще был в нем запас жизни, что он выдержал и это - не погиб, не бежал из Москвы, как сулил брату, не спрятался от людей, а спустя два месяца снова был в Петербурге с настроением деловым и решительным. Опять говорил с Н. С. Петровым о перестройке театрального управления и сам согласился, при условии выделения московского театра, надеть мундир чиновника дворцового ведомства.

Что и говорить, его пугала перспектива тревог и неприятностей, сопряженных с казенной должностью. При слове "служба" что-то обрывалось у него внутри. Теперь уж не суждено ему будет дожить свой век покойно. Но выбора ему не было.

"...Я задыхаюсь и задохнусь без хорошего театра, как рыба без воды, - написал он в своей "исповеди". - Ясные дни мои прошли, но уж очень долго тянется ночь; хоть бы под конец-то жизни зарю увидеть, и то бы радость великая" 14.

Островский понимал, что в начальники он не годится. И решил так: он будет просить для себя художественную часть, то есть руководство репертуаром и школой, а директором пусть назначат близкого ему человека А. А. Майкова, племянника поэта, служившего в канцелярии московского генерал-губернатора. Майков человек дельный, литературный, имеет чин камергера, что важно для двора, и по вкусам родствен ему; с ним они будут - "два тела, одна душа".

Отделение московского театра было ему окончательно обещано осенью 1884 года, но если б он знал, сколько месяцев ожидания, разочарований, тревог ждет его впереди!

Он давно положил себе правилом - стоически относиться к жизни, не проклинать ее, не сетовать. Пора успокоиться на мысли: жизнь груба, сурова, безотрадна. Человек тысячи раз ушибается об ее углы, но духа терять не должен, не имеет права. Ведь дан ему на что-то божественный дар и не напрасно призвание.

В пьесе о людях театра - "Таланты и поклонники", писавшейся в дни работы Комиссии 1881 года, многое сказано о русском актере, о крестном пути искусства.

Силой обстоятельств, интригами, преследованием бездарностью, Негина принуждена оставить город, ставший свидетелем ее театральных триумфов, и уехать с Великатовым. Ее поступок внешне безнравствен. Но такова, надо признаться, и вся жизнь вокруг. Искусство не может защитить самое себя и идет под покровительство к богатому дельцу. "Когда царит грубая сила, цинизм, поэзия складывает крылышки и робко удаляется", - так закапчивалась черновая рукопись комедии, названной поначалу "Мечтатели" 15. А в пьесе "Таланты и поклонники" честный студент Петя Мелузов, милый ригорист, проповедует до конца, что нельзя человеку сдаться перед неправой силой. И если он, Мелузов, перестанет обличать ложь и сеять зерна просвещения - "покупайте револьвер..." {И. А. Шляпкин, со слов М. Писарева и П. Стрепетовой, передавал первоначальный замысел комедии, которая должна была называться прежде "Открытые письма": "Актриса, с детства преданная сцене, поступает, театральные типы, борьба и ее погибель. В нынешней пьесе нет борьбы: сразу сдается. Читалась эта пьеса в кружке М. Н. Островского, холодно принята. А. Остров[ский] захворал от огорчения" ("Рус. лит.", 1960, N 1, с. 154). Как видно, более сложное и интересное решение драматурга не было понято и одобрено его первыми слушателями.}.

Негина уступила жизни, спасая свой талант, и она права.

Мелузов не сдался перед жизнью - и он прав тоже.

Островскому слишком хорошо знакома эта дилемма: он шел на поклон к купцам за деньгами для театра, он терпел унижения в театральных канцеляриях. Но знал: ни за что не соступит со своего пути и лучше умрет, чем откажется от борьбы за театр.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-01-20; Просмотров: 363; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.055 сек.