Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

ОТКОРМКА 10 страница




Когда мама в третий раз постучалась в дверь, намереваясь войти, я спустил ноги. Решение принято: немедленно, сию секунду, я начинаю делать всё наперекор. Поэтому я натянул не чистые носки, а, наоборот, ношеные и вонючие, лицо и подмышки хоть и сполоснул, но зубы не почистил. Лиха беда начало! Видел бы меня Фред! Теперь пойдут другие пляски. Теперь пойдут другие пляски, сказал я, вытянулся на мысочках перед зеркалом и увидел кудри, торчащие во все стороны, как взъерошенные перья, словно я сам себя оттаскал за волосы. Превосходно!

Мама ждала на кухне, в глазах нетерпение, на губах — улыбка, этакое приключившееся на лице лобовое столкновение, избороздившее его вдоль и поперёк следами торможения. Я присел к узкому столику у стены. Болетта читала «Афтенпостен» и показывалась всякий раз, как переворачивала страницы. Не знаю, заметили ли они перемену во мне. Я-то явственно ощущал её внутри себя, хотя внешне всё оставалось почти как раньше. Но Барнум точно был не тот, что вчера. Фредовы слова изменили меня. Отныне я заделался поперечной душой. Ответил «спасибо, не хочу», когда мама подвинула ко мне сладкое тёмное смородиновое варенье, она закатила глаза, убирая нетерпение подальше, но снова упёрла глаза в потолок, увидев, что я отрезаю себе кусок датского сыра времён ещё, кажется, похорон Пра, до того вонючего, что его держали в отдельном холодильнике, и Фред сказал как-то раз, когда был в хорошем настроении (не вспомню сейчас, по какому такому случаю оно на него снизошло), что я мог бы водить сыр в Стенспарк проветриваться, только на поводке, а то даст дёру. Я смеялся над его словами несколько дней кряду. А сейчас взялся съесть здоровенный кусок этого самого сыра. В голове стучало, кишки сводило, но я не сдавался: надеялся, что с таким благоуханием меня вообще не впустят в Торговый дом на Драмменсвейен, а то и вытурят из города или даже из страны. То-то было б облегчение! Я жевал, жевал, жевал, но казалось, что весь имевшийся в Дании сыр налип на небо, а язычок висит, как маятник, слепленный из кровяного пудинга, и раскачивается в слюне, ход его тяжелел, а всё вокруг замедлилось и сгустилось, мамин взгляд, шелест страниц под пальцами Болетты, стекающие по окну капли, я сижу с набитым ртом в замедленном кино и вспоминаю учебник физиологии, пытаясь понять, когда вся эта жвачка пойдёт наружу. Почему не следует пить, когда пища во рту? Тогда она не смачивается слюной в должной мере. Почему не надо смеяться или разговаривать с полным ртом? Пища может попасть в нос или дыхательное горло. Смеяться мне было не с чего, а говорить не о чём. Сыр вогнал меня в немоту. Болетта опустила «Афтенпостен» и обратилась к маме: — Барнум наконец распробовал сыр с носком? — Я быстро закивал, хотя спрашивали маму, а в её лице сохранялась прежняя двоякость: глаза следили за мной с подозрением, но губы улыбались. Болетта повернулась ко мне: — Девчонки любят мужчин с крепким запахом. Твёрдый взгляд и крепкий запах. Только не перестарайся, Барнум. — Мать захихикала. — Если дело и дальше пойдёт с той же скоростью, придётся мне писать записку фрекен Харалдсен, что ты опоздал из-за датского сыра! — Её зовут Шкелета, — ответил я.

Не следовало маме пережимать. В учебнике по физиологии ни слова не говорилось о том, что с пищей во рту нельзя ходить или даже бегать. Я подхватил ранец и дунул вниз по Киркевейен раньше, чем они успели кинуть мне в окно дождевик. Эстер открывала свой киоск и держала в охапке журналы, но исхитрилась и помахала мне, все всегда приветствовали Эстер взмахом руки, значит, я не стал, а поглубже засунул кулаки в карманы и пошагал вниз к Майорстюен, сутулый, с полным ртом сыра, эдакий пеликан, который тащит в клюве корма на целый год, а думал я о том, что так меня вытурят не только из страны и школы танцев, но из мира, как говорится, сживут во свету, что и решит все проблемы разом, но посреди этой мысли мне резанула глаза своей белизной церковная стена, она ослепила меня сквозь сетку дождя, я даже зажмурился, а потом остановился перед храмом, перегрузил запас сыра в сточную канаву и вывалил язык наружу, чтоб дождь его промыл. За этим наблюдал мужчина, стоявший на лестнице, ведущей к широким дверям, и таращившийся на меня из-под зонтика. Размытые дождём, белели его лицо и пальцы, и улыбка до ушей, а на шее у него был воротник, белый же воротник, сливавшийся воедино с оплывшим подбородком, и мне подумалось, что всё в этом человеке, стоявшем на третьей ступеньке лестницы церкви на Майорстюен, было чёрно-белым: лицо, зонт, руки, воротник, зубы — так выглядел пастор, не соизволивший окрестить ни Фреда, ни меня. — Что это у нас здесь за благовоспитанный молодой человек? — спросил он, спускаясь на одну ступеньку, вроде бы желая рассмотреть меня получше. — Как тебя зовут? — Часы над его головой, на высокой белой оштукатуренной стене, увитой, как тонкими раскалёнными проводками, диким виноградом, показывали уже половину девятого. До опоздания в школу осталось потянуть всего ничего. Пастор перегнулся через перила. Он возвысил голос, но слышал я его и так прекрасно. — Это ты мне язык показываешь? — Зонтик рвался у него из рук, норовя завернуться вверх и превратиться в чёрную чашу для сбора дождя. Теперь пастор не улыбался. Стиснутые губы скрывали зубы. — Нет, ты действительно показываешь мне язык?! — Он сложил зонтик и, сам уже весь мокрый, стал тыкать им в мою сторону. Теперь он кричал сквозь дождь: — Ну-ка убери язык! — Но язык не втягивался. Наоборот, он вывалился ещё дальше. Я и не подозревал даже, что у меня язычище такого размера. А сейчас я даже видел свой собственный язык, удивительное зрелище, без которого я легко мог бы обойтись. — Меня зовут Барнум, — сказал я настолько чётко, насколько позволял вывалившийся язык — Барнум! Ты что, забыл? — Пастор вцепился в перила, чтоб не упасть. — Не думай, что я тебя не узнал. Я помню и тебя, и твоего несчастного брата! — Я постарался сделать улыбку и подошёл на шаг поближе. — Чёрт бы тебя подрал, — сказал я и рванул во все лопатки в сторону Валькирией и только где-то у рынка Весткантторгет сумел-таки втянуть язык за зубы. Здесь мне пришлось сесть на скамейку, перевести дух. Я показал язык пастору! Не то что кончик, а вывалил весь до корня — прямо в морду настоятелю церкви на Майорстюен! Да ещё охаял его. Чёрт бы тебя подрал, пастор! Жалко, Фред не видел. Он бы не поверил своим глазам. А это правда, я не приврал ни слова. Ну я ему расскажу! Опаздывать в школу после такого — проступок слишком мелкий. Ещё немного, и я сделаюсь смутьяном самого крупного калибра. Даже Господь вынужден будет обратить на меня внимание. Поэтому я бегом побежал в школу и ворвался на линейку в ту секунду, когда прозвенел звонок и полыхнула молния, и тут же — я до четырёх досчитать не успел — на школьном дворе разорвался гром и ходуном заходили шпили на церквях. Я встревожился. Ну как я ненароком наступил Господу на любимую мозоль? Да если ещё он обидчив по натуре? Девчонки завизжали, парни загоготали, и вдруг у меня за спиной очутились мои мучители, с души воротит называть их имена, но те же личности, что и в прошлый раз, и одновременно со вторым раскатом до меня долетели слова: — Шутки в сторону, это становится опасно. Слушай, нам нужен громоотвод, — А один из подельников ответил словами, прозвучавшими как заученный текст, как будто они заранее расписали роли, на всякий случай, причём я знал, что сейчас последует, я мог бы сам произнести следующую реплику, но вместо этого я взялся считать в уме раскаты и едва досчитал до трёх, когда раздалось: — Барнум, пожалуй, сгодится? На громоотвод, я имею в виду. — Стоя спиной, я безошибочно ясно видел, как они переглядываются и кивают, в восторге от замечательной идеи, едва ли хуже их предыдущей выдумки, когда на горке Бундебаккен я послужил им снегокатом. Вдосталь накивавшись и наподмигивавшись — я мешать не стал, — они подняли меня вместе с ранцем и всеми причиндалами и под вспышки и раскаты понесли к входу «В». Господь осерчал, я наэлектризовался. Локоны торчали перпендикулярно голове, как застывшие штопоры, но тут прибежал Козёл и попробовал перекрыть Господний гнев своим свистком, а когда не вышло, повалил нашу пирамиду. Гром отдалился, между раскатами я досчитывал уже до девяти, волосы размагнитились и улеглись на голове как обычно, как то случается с шестимесячной завивкой, и мне вдруг захотелось что-нибудь брякнуть. На языке вертелось Парикмахер ваш Бог никудышный, но вслух я сказал другое. — Это моя идея, — сказал я. Козёл наклонился пониже, стараясь двумя руками удержать и Аслака, и Пребена, и Хомяка, брови сошлись на переносице в большой чёрный куст, а вокруг нас, учуяв, что запахло жареным, кольцом сгрудилась вся школа. — Что ты говоришь, Барнум? — Это я предложил им понести меня. — После непродолжительной, но самоотверженной умственной работы Козёл отпустил всю троицу, стряхнул дождь с бровей и наклонился ещё ближе. — С молнией шутки плохи, Барнум. Мы обязаны относиться к силам природы с уважением. Так, всё — быстро по классам! — Спасибо! — Я глубоко поклонился и побежал вверх по лестнице. Остаток дня я тихохонько просидел за своей партой, первой в среднем ряду, отлучившись лишь на урок физры, где мне дозволялось заниматься чем захочу, в этом отношении с Козлом было легко, он меня списал и даже не заставлял переодеваться, так что я весь урок кувыркался колесом, неспешно, чтобы не пришлось потом идти в душ, с душем я завязал раз и навсегда после того случая, когда мальчишки схватили меня за ноги, развели их в стороны, как цыплёнку, и принялись вытворять бог знает что с мылом. Хотя мучить меня почти никто больше не мучил. Ничего нового из меня было уже не вымучить. А побыть, если так сойдётся, громоотводом, которого в дождь таскают по двору на руках, я был не против. Нет, случалось, конечно, кто-то начинал вязаться, например, когда я пил из фонтана: чтобы дотянуться до струи, мне приходилось или вставать на цыпочки, или влезать на бортик, и неизменно находились умники похвалиться своей молодецкой удалью за мой счёт — мне лили воду за пояс, кунали меня мордой в сливную канаву, награждали свежезаученными титулами: штырь, заноза, макака. Пусть их. Меня это не волновало. Я чувствовал себя выше этого. Выше. А они пускай захлебнутся своим идиотским смехом, он будет душить их долго и мучительно, подохнут они в бездне слёз — с камнем на шее и бетонными кандалами на ногах. Дело оборачивалось кошмаром, только если кто-нибудь из девчонок начинал меня защищать и увещевать этих умников, что они могли бы вести себя по-взрослому, что за детство такое — дразнить Барнума из-за его роста, он же не виноват, что Господь так скупо отмерил ему сантиметров, да? После такого я исходил ненавистью неделями, даже месяцами, и ненависть гудела во мне, как мотор, как огромная динамо-машина, которая работает на палубе грёз и поддерживает внутри меня чёрный свет, эдакое солнце наизнанку, льющее вокруг черноту, и я представлял себе, что так же была устроена печаль Пра, так же крутилось колесо её тоскливого ожидания. Эта ненависть питала меня, я перерастал сам себя и становился почти в состоянии понять, что имел в виду Фред, говоря, что начало в нём — злое. Из фонтанов я, впрочем, с тех пор не пью. К полудню того дня, дня открытия школы танцев и моего превращения в поперечную душу, Господь сменил гнев на милость, гроза ушла в другие пределы, тучи рассеялись, и небо засияло во всей красе и голубизне. Но только миролюбия Господа хватило ненадолго. Божья тишь да благодать скоротечны. На последнем уроке у нас была физиология со Шкелетой, прозванной так за несколько поколений до нас по той причине, что она имела обыкновение приносить на урок показать ученикам настоящую берцовую кость, которую слухи приписывали её родному папаше, — якобы Шкелета сохранила её как последнюю память о родителе, причём вдобавок к этой сплетне, довольно гнусной самой по себе, некоторые утверждали, что, дабы завладеть этой самой берцовой костью, Шкелете пришлось папашу самолично отравить. Мало кому доставляло удовольствие находиться рядом со Шкелетой, от неё пахло лекарствами, она то и дело отсутствовала по болезни, наверно, рахит, следствие нехватки в детстве солнца и калорийной пищи, почему она и убила отца и покусилась на его берцовую кость. Если Шкелеты не было в школе более двух дней, нам присылали замену. Тот день был третьим без Шкелеты. Я заранее приготовился к худшему и впал в тоску. Подменщица влетела в класс на всех парах, сгорая от энтузиазма. Пыша отменным здоровьем, она села и, пока усаживались мы, растянула губы в широченную улыбку, чем напугала меня всерьёз: по опыту я знал, что такие улыбки редко приводят к добру. Про злых людей хотя бы всё понятно. А от добрячков можно ждать любого подвоха. Она представилась и написала своё имя на доске, но я давно забыл его, если вообще помнил. Давайте, что ли, назову её Пиявкой. Пиявка, заменяющая Шкелету. Так и устроен мир. Она ходила между рядов и распространялась о гигиене в прошлые века (как будто это нам зачем-то нужно) и о том, что черника улучшает зрение, а потом понесла про горячее и холодное питьё, корни зубов, школьные завтраки, мел, плоскостопие, горб и искривление позвоночника, я не отваживался повернуться, но видел краем глаза, что Мыша с Хансеном уже приготовили линейки и наслюнили пулек из бумаги и козьего сыра, но тут она вернулась за кафедру, открыла учебник, приставила ладонь козырьком ко лбу и оглядела класс. Затем Пиявка указала на Мышу: — Как тебя зовут? — Она оказалась из тех, кто сразу лезет с вопросом про имя, не дав человеку рта раскрыть. В животе возникла тяжесть, точно мне сунули туда мешок с мокрым песком. — Халвор, — ответил Мыша. — Халвор, скажи нам, пожалуйста, что такое селезёнка? — Мыша думал долго, потом ответил: — Американский конькобежец. — Пиявка изменилась в лице, засмеялась и ткнула в Хансена. Мне пришла в голову одна мысль. Если все ответят неверно, я могу дать правильный ответ. Я запомнил, что говорил Фред. — А тебя как зовут? — Ханс, но можете называть меня Хансен. — Отлично. Так скажи нам, что же это такое — селезёнка? — Казалось, Хансен задумался над ответом. На самом-то деле он закемарил: думать Хансен не думал никогда, но время умел тянуть, как никто (однажды он продержался целый урок), и вот уже Пиявка начала терять терпение, улыбка стала отклеиваться с её губ. — Что ты говоришь, Ханс? — Хансен очнулся, Пиявка подалась вперёд, точно предвкушая гениальный ответ. — Селезёнка, — начал Хансен медленно, — селезёнка — это мелодия, которую в радиопрограмме «По вашим заявкам» исполняет на барабане Финн Эриксен. — Пиявка, присланная к нам в класс на замену, натурально сползла под кафедру, и, естественно, взгляд её упёрся в меня, куда ж ещё? Я уже знал, что произойдёт. — А как же нас зовут? — Со мной она говорила совершенно другим голоском, сюсюкала, будто язык у неё во рту был криво подвешен. В классе сделалось тихо-тихо. Все млели в предвкушении удовольствия, сравнимого разве что со счастьем последнего урока перед летними каникулами. — Барнум, — ответил я. — Что ты сказал? — Барнум. — Лицо Пиявки на глазах наливалось кровью. — На те дни, что я заменяю фрекен Харалдсен, извольте пользоваться вашими настоящими именами. Пока я не рассердилась, немедленно скажи, как тебя зовут? — Барнум — моё настоящее имя, — ответил я. Пиявка дёрнула на себя ящик, вытащила журнал, шваркнула им о кафедру и уткнула нос в страницы. Неожиданно она размякла от лба до подошв, взглянула на меня со значением и засюсюкала пуще прежнего. Что я и говорил: души добрячков потёмки, но хватка у них мёртвая. — Барнум?! Что ж, Барнум, скажи-ка нам, Барнум, что в нашем организме называется селезёнкой? — Это был не абсолютный рекорд. В прошлом году у нас заменяли труд, так там человек умудрился втиснуть пять Барнумов в одно предложение, просто передавая мне рубанок. Я и бровью не повёл. — Селезёнка, — ответил я, — помогает очищать кровь. Кроме того, когда у нас колет в боку от бега, это тоже селезёнка. — Пиявка захлопала в ладоши. О чём её никто не просил. — Совершенно верно, Барнум. Подойди-ка сюда, Барнум. — Я остался на месте. — Зачем? — шепнул я. — Затем, что ты такой умница, Барнум. — Я не могу, — сказал я. — У меня в боку колет. — В ответ Пиявка захохотала и написала на доске большими буквами «селезёнка». — Барнум! Иди-иди сюда, Барнум. — Я сполз со скамейки и побрёл к кафедре. Я глядел на Пиявку и видел, как ей хочется потрепать мои кудри. Но она устояла. И взамен положила руку мне на спину. Я уже чувствовал, что дело кончится невесело. Мне бы сломать указку, раскрошить мел или опрокинуть чернильницу, как учил Фред. Но вместо того я стоял столбом. Весь класс лёг животами на парты и не сводил с нас глаз, некоторые и рты разинули, будто самое страшное уже произошло. Меня замутило. Господь сочинил шутку и поставил меня на одну из ролей. — Где находится селезёнка? — спросила Пиявка. — Слева, — прошелестел я. — Под диафрагмой. — Снова порхнула рука Пиявки, и на этот раз опустилась на мои волосы. Не устояла добрая душа перед искушением. Не совладала с собой. — Молодец, Барнум! Всё верно — селезёнка находится ниже диафрагмы. Покажи-ка нам, Барнум. — Я повесил голову. — Показать что? — Где находится селезёнка, Барнум. — Ниже диафрагмы, — повторил я. — Барнум, это мы слышали. А теперь покажи. — Я ткнул в левый бок. Но Пиявка не унималась. Она вцепилась в мой свитер и стала задирать его. — Барнум, ну давай, покажи, чтоб все запомнили. — Я сдался. Задрал свитер и рубашку. И тут же по классу пронёсся вздох, стон, и сама Пиявка пошатнулась и вцепилась в кафедру. Я посмотрел туда, где у меня селезёнка. Вот в чём дело — мамины трусы. Мамины тонкие розовые трусы. Они свисали на бёдра, и кружева лежали, как незастроченный ремень. Я дёрнул вниз рубашку и свитер. Но поздно. Все всё видели. Весь класс видел, что я ношу безразмерные мамины трусы, и вряд ли кто теперь забудет, где у нас селезёнка. Прозвенел звонок. Все кинулись вон из класса. Я медленно вернулся на своё место. Неспешно собрался. Если только заставить время идти медленно, всё пройдёт. Медленно, но верно всё пройдёт, уйдёт, забудется и исчезнет. Время — как гигантский ластик, подтирающий огрехи жизни. Такова была моя единственная надежда. Хрупкая, конечно. Из класса я вышел предпоследним. Пиявка всё тёрла доску. Сухой и жёсткой губкой. Она повернулась ко мне, печальная и оторопевшая, в свой черёд преобразившаяся донельзя. Буквы осыпались ей на пальцы белой мукой. Она ничего не сказала. Я попрощался.

Я спустился на школьный двор, весь класс ждал меня у трамвайных путей. Я резко остановился и бросился в другие ворота. Там стояла мама. Беда не приходит одна: в других воротах действительно стояла мама и махала мне. Я так и слышал смех за своей спиной, он звенел за каждым углом, на любой улице и улочке, во всякой подворотне, дворе, водосточной трубе, сливе и клоаке. Я решительно прошел мимо мамы. Она догнала меня: — Привет, Барнум! Это я. — Можно подумать, я не догадался. И можно подумать, кому-нибудь в школе еще неизвестно, что Барнума встречает мамочка, а он ходит в ее трусах. Мама засмеялась. — Нам надо купить тебе новые туфли, — сказала она, кладя руку мне на плечо, пока мы огибали церковь, шурша листьями. Я скуксился совсем. — Обязательно надо? — шепнул я. — Конечно надо. Ты же не собираешься оттоптать девочкам все ноги? — Мама снова засмеялась, у нее, кажется, было хорошее настроение. От того, наверно, что на Валькириен нас поджидал отец. На нем было длинное светло-коричневое пальто, едва сошедшееся в поясе. — Потрогай, — сказал он. Я коснулся его руки. — Выше, — шепнул он. Я положил руку на его локоть. — Веди влево. — Я провел пальцами до верхней пуговицы, но выше дотянуться не смог. — Теперь вниз. — Я исполнил указание и почувствовал, что внутренний карман оттопыривается, он оттопыривается, а отец ухмыляется. — Верблюжья шерсть, — сказал отец и вытащил толстенный бумажник. — А теперь вперед, за туфлями для танцев! — И мы, я посередке, между отцом и матерью, пошли, как Святое семейство, в обувной магазин на Валькириен. Я постараюсь быть краток, насколько это возможно. Ибо подобрать для меня туфли, в которых мне к тому же предстояло танцевать, было задачей непростой. Дело в том, что я родился ножками вперед. Врачам пришлось залезать в маму с огромными щипцами и прижимать мои руки к телу, чтобы голова прошла спокойно и не стянулась пуповиной. Отсюда мои pes valgus.[4]Поскольку дело легко могло кончиться pes varus,[5]я должен быть благодарен судьбе, но pes valgus тоже удовольствие небольшое. У таких, как я, стопа выгнута наружу и всегда касается земли, по который мы ступаем. Поэтому нас слышат издали. И узнают по походке. Первым в обувной магазин на Валькириен зашел отец. — Туфли для этого господина! — крикнул он во всеуслышанье. Тут же подбежал продавец и впился взглядом в раздутый отцов бумажник, а я сел на низенький стул и снял с себя старые ботинки. Мама зажала нос и долго качала головой. Носки собрались на пальцах в мокрые складки, а вокруг повисло тяжелое облако кислого пота. Но отец только заржал и дал продавцу пять крон аванса. Я перемерил девятнадцать пар. И девятнадцать раз должен был пройтись перед зеркалом, стоявшим на полу под наклоном. Танцевальных па я тоже сделал девятнадцать. Всё без пользы дела. Туфли были или тесны, или велики, или узки, или широки. Мне вспомнился Андре, погрузивший сорок пять килограммов гуталина в воздушный шар, который таки упал. Вскоре моими ногами заинтересовался весь магазин, и продавцы, и покупатели, более того, за стеклом собрался народ посмотреть на плоскостопого Барнума, вокруг ног которого вращалась сейчас вся жизнь на Валькирией. Продавец взопрел и хватал ртом воздух. Отец добавил ещё пять крон. И тогда продавец представился по всей форме и заявил: — Надо подгонять ботинок под ногу, а не наоборот! Да здравствует кривая колодка! — И повёл нас на склад позади магазина. Здесь всё до потолка было заставлено коробками. Столько обуви я не видал сроду. Сколько ни ходи, а столько обуви за одну жизнь никому не сносить. Эта мысль и согревала, и огорчала. Продавец взобрался на лесенку, спустился с парой чёрных ботинок и с великой церемонностью надел их на мою ногу, ему не понадобился даже рожок они сели по ноге, как мягкие и разношенные перчатки. — Эта пара с ноги Оскара Матиесена, — прошептал продавец. — Он надевал их на банкет, когда в 1916 году выиграл мировое первенство. Но они стоят недёшево. — Мама взглянула на отца. Он на меня. — Ну как? — Как перчатки, — ответил я. Отец улыбнулся, отвёл продавца в угол, и они сошлись в цене, а когда мы наконец вышли из обувного магазина на Валькирией с коробкой, в которой лежали ботинки с ноги самого Оскара Матиесена, следы прошедшего дождя текли ручьями по трамвайным рельсам, и я грешным делом подумал, что худшее уже позади — не считая, конечно, собственно школы танцев, где я намеревался оставить по себе незабываемую память, — но тут отец вскинул руку и крикнул: — А теперь к Плеснеру! — Туда мы помчались на такси. Сидя впереди и слушая перешёптывания родителей и смех отца, который словно булькал и пузырился в нём, когда он бывал в таком настроении, я вспомнил Тале и почувствовал себя одной большой пустой дырой, и она, эта пустая полость внутри меня, стала медленно заполняться тревогой. И как в воду глядел: за прилавком стояла та самая продавщица. Завидев нас, она взяла меня за руку и спросила: — Как себя чувствует твой брат? — Отлично, — поспешил ответить я. — Ну слава Богу, — пропела она, отпустила мою руку и взяла мамину. — Какой славный у вас мальчик, — сказала она. И я понял, что ложь рано или поздно настигает нас, они возвращаются — и обманы, и фантазии, и встречают тебя в дверях под видом заботы, утешения и правды, потому что мир недостаточно велик, чтобы спрятать враньё. Ложь колупается на ходулях. А фантазии сходят во сне с катушек Мама изумлённо вытаращилась на меня. Я с тем же изумлением уставился на отца, который, по счастью, уже успел найти самые дорогие стельки, сделанные вручную, отполированные и залаченные, ювелирное изделие для ступней, так что мы могли ехать домой. Этот путь мы тоже проделали на такси, я снова сидел впереди. — Ты голодный? — спросил отец. — Нет, — ответил я. — А не очень сытый? — Да нет. — Отец расстегнул пальто. — Отлично, — сказал он. — Чтобы танцевать, нужен баланс. Я рассказывал тебе о Халворсене из Халдена? — Да, — ответил я. — По прозвищу Der Rote Teufel. — Точно так. Он потерял баланс, сверзился с трапеции и расшибся в лепёшку. — Ты пугаешь Барнума, — сказала мама. Но отец только засмеялся: — Я тебя напугал, Барнум? — Нет, — ответил я. Отец наклонился в проём между сиденьями, едва не толкнув таксиста. — Танец, Барнум, это почти что номер на трапеции. Ты кидаешься из объятий в объятия. И тут самое главное — не пролететь мимо и не сломать шеи. — Мама вздохнула, отец откинулся назад и обнял её. — Сегодня ты станешь учеником второй по важности школы, — сказал он. — А какая же первая? — поинтересовался я. — Школа жизни. И на третьем месте обычная школа. Пахота, танцы и математика, такова иерархия значимости для человека.

В душе я мылся, пока не слил всю горячую воду, потом убрал мамины трусы на место в шкаф, измазал половину себя дезодорантом, а когда уже стоял перед зеркалом в прихожей в старых Фредовых брюках, блейзере и туфлях Оскара Матиесена (удивительно, кстати, что у чемпиона мира по конькам была такая маленькая нога), пришла мама и стала причёсывать меня размеренными, почти замедленными движениями. Мы смотрели друг на дружку в зеркале. Я слышал раскатистый храп отца, спавшего в гостиной на диване. Болетта отправилась на Северный полюс выпить за меня тёмного пива, а Фред скитался, считал фонари. Мама улыбнулась неуверенно. — Барнум, ты отлично выглядишь. — Правда? — Лучше не бывает. — Да, лучше не бывает, — повторил я и ужаснулся однозначности фразы: лучше не бывает и не будет, я достиг верха своего совершенства, но верх этот куда как невысок. Мама положила расчёску мне в карман и нагнулась к самому моему уху: — Что ты наговорил у Плеснера о Фреде, а? — Ничего. — Не темни. Почему она спросила, как он? — Я задумался. Вспомнил Фредово указание делать всё наперекор, как поперечная душа. И соврал маме, хотя, может, то враньё и правда. — Да просто что он родился в такси этом паскудном. С такого и взятки гладки, чёрт возьми. — Мама отпрянула от меня. Жалко, Фред меня не видит. Ещё потренируюсь и буду наглец хоть куда. — Повтори, что ты сказал? — просипела мама. — Что ему дал имя какой-то отмороженный шофёр. Поэтому он такой псих и вырос. Думаешь, я не знаю, да? — В ответ мама ударила меня, смазала пальцами по щеке и тут же бережно повела их вдоль воротничка, как будто два движения были моментами одного, побои и ласка, нежность как продолжение наказания, пощёчины. Часы у неё за спиной остановились, заметил я, потому что никто давно не клал в ящик монеток, и стрелки висели на половине шестого, как два тонких, мёртвых крыла. Отец приподнялся на своём диване в гостиной, казалось, усесться ему не удастся, как ни повернись, везде мешался живот, между пуговицами рубашки выпирал жир. Он выпростал руку и замахал, будто мне предстояло самое малое сесть в Бергене на корабль, чистить на камбузе картошку всю дорогу до Америки да и сгинуть там за океаном. Если б на самом деле всё было так просто! — Удачи тебе, Барнум, — напутствовал отец. — И поклон от меня барышням! — «Заткнись уже, мудозвон раскормленный», — беззвучно крикнул я. Мама поцеловала меня в ту щёку, по которой ударила, и выпроводила. Бредя вниз по Киркевейен, я думал о том, в какую секунду медленная ходьба вперёд превращается в топтание на месте. Раз свет звёзд, потухших примерно восемь миллионов лет назад, всё ещё не дошёл до нас, то на дорогу до Торгового дома я, безусловно, сумею потратить несколько недель. Мне почудился в тени на лестнице церкви Фред, с огоньком в зубах и мрачным мерцанием в глазах. Я притормозил и поднял руку, не знаю, заметил ли он меня или просто сидел улыбался, ведь нельзя исключить, что молва о моих сегодняшних «подвигах» со знаком минус уже дошла до него. Я даже Господа успел подразнить. От этих мыслей я пришёл в боевой задор и полетел дальше бегом, чтоб меня успели ещё изгнать из школы танцев, но у перекрёстка на площади Риддерволда меня вдруг втянули в кусты за памятником Вельхавена, вжали в листву, и надо мной склонились Хомяк, Аслак и Пребен. — Мы только глянем, что у тебя под брюками, кнопка. — Я замолотил руками, да где там. Только сильнее насмешил их. — Жаль, братец твой далеко, да? Может, свистнем его? Или его уже упекли в дурку? — Они стянули с меня Фредовы брюки. Их ждало разочарование. Никаких трусов с кружевной отстрочкой — обычное белое трико с ширинкой. — Бегал домой трусы менять, а, пиздюк? — рыкнул Хомяк — Ты о чём? — как будто не понял я. Они попинали меня, но без настроения, так, несколько тупых тычков в живот. Это был лучший выход из ситуации: теперь я мог говорить, что про трусы всем привиделось, видно, Пиявка их заморочила до дури. Даже если эти трое разойдутся и отделают меня под орех, тоже хорошо — придётся мне забыть о танцах на ближайшее будущее и отправляться в травмопункт. — Общий привет, пиздонюхи, — сказал я и застегнул брюки. Пребен, Аслак и Хомяк переглянулись, покачали головами, закидали меня листвой и исчезли в направлении Урра-парка. Я ещё повалялся, пофилософствовал. Всё-таки загадочно устроен мир. Одно тянет за собой другое, но ничто ни с чем не состыкуется. Сформулируй, в чём состоит разница между произвольными и непроизвольными мышцами. Непроизвольные: крепятся к костям. Произвольные: подчиняются сознанию. И тогда, наверно, сердце — это непроизвольная мышца, а вот руки-ноги — произвольные, хотя и они то и дело делают совершенно незапланированные вещи. Я выбрался из прелого могильника, вытряхнул листья и червяков из карманов и пошёл на танцы к Свае. Лифт распирал настолько тяжёлый аромат духов и геля для волос, что кабина едва карабкалась вверх. Я стоял спиной к зеркалу и не дышал. В раздевалке одно к одному висели полупальто с капюшонами. Кто-то явился в галошах. Из соседней комнаты доносился чёрствый голос, но слов было не разобрать. Я переоделся и незаметно скользнул в ту комнату. Но никому не удаётся остаться незамеченным в первый день занятий в школе танцев. Свае стояла у столика с проигрывателем и замолкла, едва завидела меня, то есть сразу. Она оказалась похожа не на скрипку, а на флагшток, обмотанный чёрной простынёй. Вдоль одной стены на жёстких стульях, как приговорённые к расстрелу, сидели мальчики, вдоль другой — девочки с потерянными, накрашенными лицами, похожими на отражавшиеся в зеркалах у них за спинами полотна маслом, друг на друга ряды не глядели, поскольку все смотрели на меня. — Вот и последний, — громко сказала Свае. — Наконец-то. Как тебя зовут? — Я не заметил ни одного знакомого лица. Поклонился и представился. — Нильсен, — сказал я громко. От стула к стулу покатилась волна смеха, но резко стихла, едва Свае подняла руку. — Нильсен, садись. И больше никогда не опаздывай. — Она начала мне нравиться. Она не спросила, как меня зовут по имени. А запросто обратилась «Нильсен». — Так точно, Свае, — ответил я и сел на единственный свободный стул у самого выхода. Свае вышла на середину зала и набрала полную грудь воздуха. Было ясно, что она приготовилась произнести речь, против этого я ничего не имел. — В цивилизованном обществе, — заговорила она, — танец выражает весёлое, праздничное настроение, это форма общения, позволяющая людям, особенно молодым, заводить новые знакомства. Танец бодрит душу, укрепляет тело, у танцора развивается чувство равновесия, а также умение красиво ходить и держать спину. — Свае медленно шла вдоль ряда девочек, а мальчишки сидели, опустив головы и не решаясь поднять глаза, ибо каждому было ясно: один смешок, и тебя вытурят из школы Свае окончательно и бесповоротно. Я как раз подумывал захохотать в голос и покончить с этим делом одним махом, но, опередив меня, Свае резко повернулась к нам: она вытянула указательный палец и взметнула его над головой, как крюк, словно услышав не сорвавшийся с губ смех и готовая нанизать на этот крюк наши бренные тела. Речь её гремела теперь оглушительно громко. — Но притягательность танца таит в себе опасности! Я говорю о безрассудности. Усвойте себе следующее: бал должен начинаться и заканчиваться медленными танцами. Между приёмом пищи и танцами должно пройти не менее часа. После напряжённого танца самым разумным будет походить спокойно, пока не уймётся сердце и не вернётся нормальный цвет лица. Если вы разгорячены танцем, не подходите к окну и не стойте на сквозняке, а лучше накиньте что-то сверху, особенно если платье с вырезом. — Теперь она обернулась к девочкам и осмотрела платья. Некоторые попытались спрятать голые плечи, вдруг показавшиеся тонкими и прозрачными, как острые маленькие крылышки. Я раньше не думал, что танцы сопряжены с опасностями. Болетта ничего не говорила об этом. Свае продолжала наступление. — Идеальны лёгкие платья, не стягивающие горло, но не страшно, я повторяю, не страшно, если платье имеет и такое декольте, которое, к сожалению, стало теперь нормой. — Свае выждала несколько минут, чтобы смысл её слов дошёл до слушателей. Он дошёл, девчонки задрожали, и Свае вышла на середину зала. — Должна вам сказать, и это я подчёркиваю особо, что чем дольше за полночь вы танцуете, тем больше портите удовольствие. Запомните: есть граница, роковая черта, после которой танец превращается в свою полнейшую противоположность и ничего, кроме вреда, не приносит. — Мы были уже на грани нервного срыва. Свае ударила в ладоши. Звук был такой, будто захлопнули каменные скрижали. — Но это всё вы знали и раньше. А теперь мальчики встанут, спокойно, с достоинством найдут себе пару, и мы приступим к простейшим движениям и захватам. Прошу вас! — Ну вот, битва сейчас грянет. Это был момент истины, мерзостное мгновение, прошедшее в полном безмолвии, девчонки опустили глаза долу, мальчишки изготовились и застыли в поту и ужасе, в холоде воздушных замков, внезапно обернувшихся кошмарами. Мир ждал. Я собрал в кулак все силы и мысли для последнего и решающего подвига непослушания. Вот мальчишки вскочили и бросились через зал. Некоторые нацелились на одних и тех же девочек, и эти самые хорошенькие, самые красивые наслаждались каждым мигом баталии, улыбались, когда перед их стулом завязывалась потасовка, но Свае безжалостно пресекала драки в зародыше. Скоро почти все нашли себе пары. Мальчиков было меньше, и девочки, которых не пригласили, остались неприкаянно и одиноко сидеть на своих стульях, гадкие утята, что не вышли лицом, толстухи, дурнушки и дурынды, они наклонили головы ещё ниже, сгорая от стыда и отчаяния, они поправляли платья, будто это могло помочь, но помочь им не могло уже ничто, они мозолили всем глаза, зияли, как открытые раны, как трупы на поле боя, первые жертвы кровавой мясорубки танцевальной школы. Я узнал в них себя.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-06; Просмотров: 273; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.019 сек.