Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

ОТКОРМКА 18 страница




В следующую субботу, в Иванов день, я с палубы «Принца» махал на прощанье маме и Болетте, даром что я упрашивал их меня не провожать. Скоро, к счастью, они пропали из виду, часы на Ратуше съёжились до размера наручных часиков, и постепенно город утонул в синем ветре. На моих глазах скрывалось из виду всё, что я покидал. Меня не мутило. Я чувствовал себя сильным и мужественным. В одиночку я путешествовал только в тот раз на поезде, когда мама, Болетта и школьный врач сочли меня дистрофиком и отослали на хутор на откормку, но о той истории я не хотел бы говорить, увольте, она забыта и похоронена. А здесь совсем другое. Я еду к другу. Прикачивать начало после Фласкебекка. Со старым отцовым чемоданом в руке я спустился в салон и купил себе в буфете маленькую колу. Пассажиры улыбались мне. Они тоже в отпуск. Я отвечал им улыбкой. Пожилая женщина с реденькими волосами и ртом, собранным в морщинистый кулёк, склонилась к корзине, в которой поскуливал щенок. — Ты далеко едешь? — проворковала она, цепляя иссохшей рукой мои кудри. Я решил быть вежливым мальчиком. — До конечной, — ответил я. На пристани Ильярне, последней остановке, перед тем как фьорд изгибается и растворяется в море в том месте, откуда впервые увидели Осло Пра, Болетта и король Хокон, меня уже поджидали Педер с папой. Я спустился по трапу с чемоданом. Педер кинулся ко мне со всех ног. Он уже изрядно посмуглел и похудел вроде. Я даже не сразу признал его и почувствовал уколы зависти не пойми к чему. Он встал прямо передо мной и протянул мне руку. — You 're a mess, — сказал он. — Next time I'll come on stilts, — подхватил я. Педер вздохнул: — Неверно, Богарт. Ты должен сперва сказать I'm not very tall either. — I'm not very tall either, — откликнулся я. — Повторяем всё сначала, — сказал Педер и набрал воздуха. — Готов? — Всегда готов. — You 're a mess, мистер Барнум Нильсен. — А ты чёрный как чёрт, — ответил я. Педер застонал и налетел на меня, норовя столкнуть в воду. Но тут к нам подошёл его папа, он держал во рту носогрейку и был в чёрных стёклах поверх обычных очков. Он подхватил мой чемодан. — Ну что, ребята, попробуем стронуться с места ещё до конца каникул? — Следом за ним мы дошли до узкого подвесного мостика, растянутого между материком и островком, на котором стоит их летний дом. Папа покосился на меня: — Ты не боишься высоты, Барнум? — Пока не боялся, — шепчу я. Педер язвит: — При таком росте Барнум о боязни высоты вряд ли слыхал. — Папа снимает обе пары окуляров: — Что ты там сказал, Педер? — Ничего! — вопит Педер на бегу. Он выскакивает на мост, за ним я, потом папа. — Не смотри вниз! — кричит папа. Я тотчас же опускаю глаза. Мост ходит ходуном, внизу в глубине перекатываются полны. Я зажмуриваюсь, от чего напор ветра усиливается, он гудит в голове, волны вздымаются во рту, я хватаюсь за перила, но это одно название верёвочки, которая растягивается у меня в руках, а Педер всё смеётся, и мне вдруг приходит на ум Der Rote Teufel. Болтаясь между материком и островом Ильярне, я не могу отделаться от мыслей об участи Красного Дьявола: несчастного смех довёл до гибели. — Не смотри вниз! — опять вскрикивает папа. А Педер знай заливается, он, не иначе, родился на этом мосту. Потом Педер оборачивается и раскидывает руки, словно для объятий, и говорит мне: — Не дрейфь! — Это была совсем особенная неделя, чудесная неделя моего самого лучшего лета, первого лета у Педера на Ильярне, порядок тогдашних событий сместился в моей голове, и теперь это похоже на фильм, смонтированный шаляй-валяй, так что конец вклеили куда-то в середину, и он выглядит как загадка, дотумкать до которой если и удастся, то ой не сразу. Когда я, чёрный с головы до ног, вернулся на причал Осло, где меня ждал Фред, и часы на Ратуше снова доросли до своих привычных размеров, с золотыми цифрами и массивными стрелками, оказалось, что дни на Ильярне разрослись и составились в букет, он клонится во все стороны, но вытяни один цветок из этой склянки песочных часов, из этой голубой вазы, и все остальные цветы завянут враз. Что-то такое произошло на Ильярне тем летом, даже и не знаю толком что, и свершилось оно на другой манер, тихо и незаметно. А началось то лето так: я отцепляюсь от верёвки, открываю глаза и валюсь на маму Педера, сидящую в инвалидной коляске. — Здорово, Барнум. Хорошо доехал? — Я перевожу дух: — Да. Хотя после Фласкебекка море было неспокойно. — Педер вращает мамину коляску и смеётся: — Барнум научился бояться высоты! Придётся ему обратно ехать на тебе! — Папа хлопает меня по спине, а я думаю, как же мама сюда перебралась, колясок на подвесных мостах я пока не видел. Педер отвозит маму в тень за низким белым домиком посреди острова, а потом показывает мне комнату, где мы будем жить. В ней стоит кровать, двуспальная кровать у окна, Педер укладывается на неё и оттуда следит, как я разбираю вещи. Их у меня немало, всё-таки предстоит аж неделя у друга на острове, тут уж лучше перестраховаться. Среди прочего в моём багаже пижама, пляжные тапочки, две пары плавок, чтоб я всегда мог переодеться, как только выйду из воды, и таким образом уберечься от простуды, бельё, крем от солнца, карандаш и бумага, на которой мама, на всякий пожарный, написала наш адрес и телефон, лосьон от комаров, дезодорант, расчёска и, не извольте сомневаться, старый фотоаппарат, я не забыл ничего. — Решил здесь навечно поселиться? — спрашивает Педер. В ответ я разворачиваюсь в сторону кровати и щёлкаю его: как он лежит, заложив руки за голову, улыбается своей улыбкой, один глаз прищурен, будто он дразнит меня или только что рассказал скабрёзный анекдотец, голый торс, животик, наплывающий на пояс шорт, несмотря на то что Педер лежит, растопыренные пальцы и тень, которая делит фотку надвое, наискось, из угла в угол. Таким я и запомнил Педера в наш первый летний день вместе. Потом он открывает оба глаза, смотрит на меня и спрашивает: — С какой стороны ляжешь? — Я отвечаю со своего места: — Знаешь, что было в этом чемодане? — Без понятия. — Аплодисменты. — Педер снова зажмуривает глаз, можно подумать, теперь я его дурачу. — Аплодисменты? — Угу. Отцово наследство. — Педер задумывается. — Но сейчас в нём аплодисментов нет? — спрашивает он наконец. Я мотаю головой и осторожно пристраиваюсь на кровать рядом с ним. Матрас мягкий, а посерёдке эдакий провал, куда мы и скатываемся. У Педера кожа горячая, она обжигает, когда я случайно касаюсь её. — Чемодан с аплодисментами, — шепчет Педер. — Стильно. — Я беру баночку крема «Нивея», откручиваю крышку, погружаю палец в белый, вязкий крем и начинаю намазывать Педера. Он перекатывается на живот. Плечи красные, спина облезает. Я отдираю тонкие струпики отсохшей кожи. Между плеч его укусил комар, меня просят почесать. Потом я снимаю с себя одежду, в которой приехал, переодеваюсь в плавки, и Педер обмазывает всего меня, он старается, не забывает ни одного местечка, где я рискую обгореть. Потом мы лежим молча. — Ты, наверно, гадаешь, как мама попадает сюда? — без перехода спрашивает он. — На лодке? — Не угадал. Она плывёт на своей коляске. — Врёшь? — Нет. Она разгоняется на берегу и вперёд. Чапает, примерно как колёсный пароход «Шибладнер» по озеру Мьёса. — Не может быть. — Правда. Весь посёлок собирается посмотреть, как мама переплывает на остров. Они целый год считают дни до этого зрелища. — Мне не трудно это представить: мама в инвалидной коляске посреди пролива, я закрываю глаза и вижу эту картину — коляска во фьорде, но тут нас зовут, крик доносится издалека, оттуда, где солнце и ветер. Но мы не сразу вскакиваем. Мы ещё лежим. — Я рад, что ты приехал, — шепчет Педер. — Я тоже очень рад. — А потом мы с топотом несёмся на террасу, где в тени зонтика накрыт стол, мы садимся на мягкие стулья, наливаем в стаканы жёлтый сок и пьём сладкую жижу под гудение кружащей над скатертью осы, которую мы не гоняем вовсе. Папа показывается в широких дверях гостиной. Он стоит, облепленный тонкими занавесками, держит в руках кастрюлю и улыбается: — Проголодались? — Чертовски, — откликается Педер. Папа выпутывается из занавесок и ставит кастрюлю на стол. — Попрошу без ругани на моём острове, — говорит он. Педер хохочет. Я заглядываю в кастрюлю. На обед рыба. Папа складывает газету и принимается гонять осу, но всё время промахивается. Он поправляет очки, смотрит в сторону пляжа и вышки для прыжков и кричит: — Мария! Обедать! — И скоро раздаётся скрип колёс, их, похоже, не мешает смазать, она выезжает из тенька, папа с Педером пересаживают её из коляски на стул, я мельком вижу костлявое тело, бёдра, живые мощи, серую кожу, болтающуюся на мослах, и она понимает, что я увидел это и напугался, смутился, хотя я старательно смотрю совершенно в другую сторону, любуюсь яхтами во фьорде, там медленно стучит моторка шнека, сердце фьорда, вернувшаяся оса пристраивается на ободок моего стакана, в вилках отражается солнце, и я думаю, что есть вещи, которые не надо видеть, ни к чему они человеку, зачем, например, мне такая картинка: Фред стоит перед зеркалом в маминой спальне, а потом — раз! — наклоняется и целует себя в зеркале, втягивает в себя своё отражение… для чего увидели это мои глаза, ведь всё увиденное человек таскает в себе, и каждое новое видение приплетается к огромному полотну, невыносимому для наших глаз, но нет, я всё равно ещё раз кошусь на её сухие ноги, плед сполз набок и открыл их, они как спички, синеватые, жухлые, а она поправляет плед, смеётся и говорит: — Угощайся, Барнум, чур ты первый. — Педер пододвигает мне кастрюлю. Пахнет уксусом. Это холодная рыба. Папа откупоривает два пива и протягивает одно маме. Они пьют прямо из горлышка. — Макрель! — горделиво произносит папа, поворачиваясь ко мне. — Макрель? — шепчу я. — Да, Барнум, бесподобная, жирная макрель. Она в этом году ранняя. Но меня не проведёшь! — Педер зевает и крутит зонтик. Тень разливается по столу, точно стакан опрокинули. Я беру самую маленькую макрельку, меньше нет. Мама смеётся: — Барнум, так уж не стесняйся! — К счастью, Педер отбирает у меня кастрюлю и не скромничает. — Если ты не съешь хотя бы три рыбины, отец чертовски обидится, — наставляет меня Педер. Я выдавливаю из себя смех. Папа отставляет пиво. — Макрель, молодые люди, пища не только вкусная, но и полезная. Только попробуйте, какая у неё толстая шуба. — У неё нет шубы, папа, — говорит Педер. Я заливисто смеюсь. Но папа со вздохом проводит пальцем по блестящей шкурке, оглаживает её. Макрель. Обед из фашистского трупа на моей тарелке. Я опускаю голову. Нет, война никогда не кончится. Меня мутит. Запоздалая морская болезнь. Только не это! Если меня вырвет, мама может решить, что меня затошнило от вида её парализованного тела, кожа да кости, прикрытые пледом. Нельзя такого допустить. Я сглатываю, и скользкое мясо, скользкая плоть со дна, проскакивает внутрь, я вскакиваю и, не оглядываясь, устремляюсь за дом, там падаю на колени, и меня выворачивает наизнанку. — Барнум, ты чего? — Я отираю рот рукой, от неё разит кремом и уксусом. Педер прибежал за мной. — Я не ем макрели, — шепчу я. Педер присаживается на корточки. — Нельзя было сказать, пока не затошнился?

Фред накачивает мышцы. Он пробегает снизу доверху все чёрные лестницы, двенадцать подъездов, потому что никто не должен видеть его бегущим. Сегодня он отжимается в нашей комнате тридцать раз, а завтра уже пятьдесят. Посреди ночи Фред просыпается, в тревоге и страхе, и отжимается ещё раз сорок, а потом бегом бежит на чердак. И вот он входит в двери Центрального боксёрского клуба на Стургатен, и все как по команде оборачиваются к нему. Смолкают удары, он видит набитые песком груши, продолжающие по инерции колыхаться, улыбки на потных лицах. Сейчас эту знаменитость отделают под орех. Они ждут этого с радостью.

Педер повёл меня назад на террасу, за стол. — Барнум думает, что макрель — это немецкие солдаты в другой форме, — объяснил он. Мама подавила улыбку и быстро провела пальцем по моему плечу. — Ты как, получше? — Я кивнул. Но папа расширил глаза и едва не выронил бутылку пива. — Педер, что ты сказал? — Брат Барнума сообщил ему, что макрель питается трупами немецких солдат. — Папа медленно повернулся ко мне, как будто мыслям тоже нужно время, чтобы вписаться в такой поворот. — Твой брат правда так сказал? — Угу, — прошептал я. — Но это враньё, конечно. — Тогда папа сунул руку в кастрюлю чуть не по плечо и вытащил самую здоровую рыбину. — Ну-ка, скажите мне, что в этом животном от фашиста? Где у него, к примеру, усы? — У неё есть шуба, — напомнил Педер. — Так, может, это русская макрель, — предположил папа. — Сейчас проверим. — Сказавши это, он на наших глазах съел макрелину: он запихнул её в рот целиком, долго жевал, обсасывал, глядя по сторонам. Он побледнел и даже снял чёрные очки. — Wer ist Blücher, mein Schiff? Ich muss zu Oslo fahren! — Да ты набрался! — закричала мама. Мы хохотали так, что нам пришлось сесть на землю, чтоб не попадать со стульев. Папа влил в себя ещё одно пиво, и макрель опустилась в желудок. — Ребята, вечером, я думаю, пожарим сосиски. — Остаток дня мы провели, собирая дрова для костра, и едва на фьорд наслоились сумерки, легли, как прозрачная тень, как отлив солнца, ещё мягкие, остывающие, папа запалил брёвна и щепы, из которых мы сложили на пляже остроконечную башню, и сразу костры запылали повсюду, зажглись их яркие, колеблющиеся точки, от ближних причалов неслась музыка, и с каждой секундой этого вечера огни и голоса делались явственнее, словно прохождение времени проявляло всё вокруг. Мы доели последнюю сосиску, натянули свитера и сели потеснее. Педер насчитал двадцать восемь костров, на три больше, чем в прошлом году. Я не мог вспомнить себя в состоянии такого глубокого покоя прежде, возможно, я до сего вечера не был с ним знаком и только теперь узнал, что оно существует, моё полное, неизведанное умиротворение.

Когда мама уснула, Педер повёз её домой. Я остался с папой у костра. Он тихо догорал, как гасли и другие костры, точно лампочки в ночи. — Брат не смог приехать? — Он тренируется, — ответил я. — Какой спорт? — Бокс. — Папа хохотнул и раскурил носогрейку. — Бокс, говоришь. Благородное искусство самообороны. — Наверно, макрель наелась английских солдат, — сказал я. Папа засмеялся и положил руку мне на плечо. — Он здорово бьётся, твой братец? — Не знаю, но побои он сносит, как никто. — Папа вытряс пепел из трубки, и он поплыл по воде. — Это тоже искусство, Барнум. И не у всякого к нему талант.

Педер не вернулся к нам. Мы неспешно побрели к дому. Папа вдруг взял меня за руку и долго не выпускал её. А потом отцепился, вернулся к серому кострищу и остался стоять там. Я слышал, как шуршат шины коляски, непонятно где, или это скрипел под ветром подвесной мостик. Я вбежал в нашу комнату. Педер спал. Я аккуратно разделся и заполз на кровать со своей стороны, чтоб не разбудить его. Педер повернулся, всхрапнул, но тут же дыхание его снова стало мерным и тягучим. Не помню, видел ли я сны. Наверно, просто спал с единственной заботой: не расплескать умиротворение.

Назавтра спозаранку нас разбудила мама. — Я буду вас рисовать! — сообщила она. Коляска заехала прямо к нам в комнату. Я тут же сел в кровати, так неглубок был мой сон, я спал с открытыми глазами, как учила Пра. Педер со стоном натянул на себя одеяло. — У Барнума с собой фотик. Щёлкни нас лучше. Сэкономишь уйму времени. — Мама потянулась вперёд и сдёрнула с него одеяло. Педер лежал голяком. Чтобы Педер краснел, я не видел ни до этого, ни, кстати, после. Сам я тоже залился краской, и не так, как в прошлый раз, я почувствовал, что жар опалил щёки, я медленно сгорал. И мама смутилась, во всяком случае, она вцепилась в колёса. А Педер рванул на себя одеяло. Мамин маленький ротик поспешно сложился в улыбку. — Педер, не обижай меня. Жду вас через четверть часа у вышки. Ладно, Барнум? — Конечно, — прошептал я. Засим мама уехала, чуть погодя Педер высунул голову из-под одеяла и покосился на меня. — В пижаме спать не могу, — сказал он.

И весь день мы сидим на скале у вышки, а мама рисует нас, устроившись в зыбкой тени яблони. На голове у неё широкая белая шляпа, а больше ничего от неё нам не видно. На небе ни облачка, мы коричневеем на глазах, у Педера выгорают волосы, это ему к лицу, хотя оно у него и насуплено. Мне интересно, сможет ли мама передать, что мы изменились к окончанию картины, что мы уже не те, что вначале. Но что она там рисует, мы не видим. Папа подносит нам холодный апельсиновый сок, если нас одолевает жажда, и каждый час мы купаемся: разом прыгаем с вышки, уходим на самое дно, становимся на гладкие камни, отталкиваемся и пробкой вылетаем наверх, к солнцу, растянутому как сверкающая нитка капель. — Ещё чуть-чуть! — кричит мама. Мы садимся на прежнее место и в секунду обсыхаем. Мама из-под яблони, из-под широкополой шляпы, из-за этюдника мурлычет знакомую мне песенку, и когда бы потом я ни услышал эту мелодию, я сразу чувствую жару того дня на распаренной скале; я поневоле зажмуриваюсь, чтоб солнце не слепило глаза, а запах тёплого крема «Нивея» и табака навевают на меня странную, неуловимую печаль, не до конца мне понятную, ведь никогда не было мне хорошо так, как там, на Ильярне, тем летом с Педером, впрочем, это и есть, похоже, ступица колеса печали буксующей на месте жизни — что всё прошло, утекло мгновение, и нет его. — Ещё чуть-чуть! — снова кричит мама. И даже Педер улыбается, втягивает живот и показывает бицепсы. Папа сыпет кубики льда в наши стаканы, холодное позвякивание на донце солнца.

А Фред стоит в раздевалке Центрального боксёрского клуба. Десять показывает на шкафчик и говорит: — Твой. Потом ключ получишь. — Фред устраивается переодеваться. Томми и двойня следят за ним молча. Фред оборачивается к ним. Они отводят глаза. Заходит мужчина. Останавливается за спиной Десяти, тот немедля отступает в сторону. Мужчина долго разглядывает Фреда. — Меня зовут Вилли, — сообщает он наконец — Я тут тренер. — Фред никак не отвечает, только бросает на мужчину быстрый взгляд. На нём синий, видавший виды тренировочный и подобие туфель на ногах. Он кажется жирным, как будто мускулы расплылись по телу. Вилли пятьдесят два, он живёт холостяком в общежитии у автобусной станции Анкерторгет, работает на механическом, и единственное, в чём он немного разбирается, это сварка и бокс, куда больше? — Говорят, ты сносишь что угодно. А бить сам хочешь научиться? — Фред пожимает плечами. Вилли поворачивается к Десяти: — Он говорить может? — Может, — отвечает Десять. Томми начинает смеяться, но замолкает на полузвуке. Вилли снова устремляет глаза на Фреда. — Ты каким-нибудь спортом прежде занимался? — Фред завязывает шнурки. — Диском, — отвечает он.

Меня разморило от солнца, я уснул головой на гладком, горячем плече Педера, и мамин голос доносится издалека: — Всё, мальчики, вы мне больше не нужны! — Когда я открываю глаза, она катится прочь из яблоневой тени, может, повизгивание шин и разбудило меня. — Дай посмотреть! — кричит Педер и тоже вскакивает. Но мама смеётся и качает головой: — Нет, только когда закончу! — Мама собирает этюдник и сворачивает к дому. Она закончила работу с нами, но не с картиной. Этим летом она так и не была доведена до готовности. Всё время оставался ещё последний штрих, мазок, линия. Только после папиных похорон, на которые Педер не сумел прилететь из Америки, я увидел тот наш портрет, и тогда не сочтённый ею готовым. Я был шокирован, иначе не скажешь. Хотя она дала полотну красивое название, «Друзья на скале» назвала она его, проще простого, отсутствие всякой определённости в названии словно бы отстранило нас от изображения плюс время увеличило расстояние, словно и не было никогда момента, когда я мог протянуть руку и дотронуться до картины. — Да не закончишь ты её никогда! — надсаживается Педер. Мама останавливается, и коляска делает оборот. — Спорим? — Педер хохочет: — Ты же продуешь. — Ну так спорим? — повторяет мама. — Нет, — отвечает Педер. — Лучше я тебя сфигаграфирую! — Он вытаскивает мой аппарат, который прятал в одежде, мама вскрикивает и заслоняется руками, но он успевает щёлкнуть раза четыре, не меньше, пока ей удаётся развернуть коляску и на приличной скорости ускользнуть за дом. Нежданно у нас за спиной вырастает папа. — Что тут происходит? — Ничего, фигаграфируем, — отвечает Педер, возвращая мне аппарат. Меня разбирает смех от этого нового слова, оно ужасно щекочется во рту. Но что-то в папином взгляде охлаждает мой смех, и я прячу фотик за спину. — Ты же знаешь: мама не любит фотографироваться. Вот и не делай этого. И ты, Барнум, тоже.

Я упрятал аппарат в чемодан, я зарёкся пускать его в ход на острове. Педер вошёл следом и сел на кровать. — Матушка мнительная кое в чём, — сказал он. Я стоял спиной к нему. — Это как? — Она считает, что когда фотографируют, могут похитить душу. — Похитить душу? — Ну да. Вбила себе в голову. — Я поворачиваюсь к Педеру. — Тогда я не буду проявлять её снимки. — Педер вздохнул: И ты туда же, да? — Я не знал, что и ответить. — Если она так думает, — пробурчал я. — И что тогда? — Педер начал терять терпение. — Думай не думай, толку-то. — Педер помолчал, потом сказал: — Мои фотки, чур, прояви.

А Фред уже стоит в тренировочном зале перед зеркалом. Все взгляды устремлены на него, он смотрит на себя. — Левую ногу вперёд! — командует Вилли. — Или на Фагерборге все левши вонючие?! — Фред отставляет правую ногу назад, бьёт в зеркало, цыплячьи мускулы, кривое лицо. — Вверх, на цыпочки! — орёт Вилли. — Или на Фагерборге у всех плоскостопие? — Фред поднимается на мыски, не успевает поймать равновесие, как сзади подходит Вилли, несильно тыкает его в спину, и Фред заваливается в сторону зеркала. — Если у боксёра устали ноги — ему кранты, Фред. Где ноги устали, там и дух устал. — Томми передаёт бутылку Десяти, тот — Вилли, а уже он — Фреду. Фред делает глоток, пойло сладкое и вязкое. Он возвращает бутылку Вилли, который швыряет её назад Томми. — Я бегал по лестницам, — говорит Фред. Вилли изучает его. — Так Фред, ударь меня. — Что? — Ударь меня. — Фред раздумывает минуту, потом бьёт. Но Вилли уже в другом месте. — Давай, давай, ударь! — Фред снова наносит удар. Но Вилли уже с другой стороны. Этот толстый старый мужик танцует вокруг Фреда. — Не бегай по лестницам, это пустое, — говорит Вилли. Фред садится на скамейку. В зале тишина. Вилли усаживается рядом. — Голова, руки, ноги, — говорит Вилли. — Ноги, руки, голова. Фред, повторяй за мной. — Фред смотрит на него, набычившись, молчит. — Ноги, руки, голова, — повторяет Вилли. — Голова, руки, ноги. Ну-ка, скажи сам. Три слова ты можешь выговорить? — Фред опускает глаза. — Ноги, руки, голова, — чуть слышно шелестит он. — Голова, руки, ноги. — Вилли наклоняется совсем близко к Фреду. — Тебе нужно многому научиться. Ты готов учиться? — Фред кивает. Вилли оглядывается на остальных ребят. Они уже выстроились в очередь: Калле, Йорген, Салва, Малой, Талант, Арве, все как один мечтающие пробиться, выбиться, одолеть звуковой барьер, перешибить болевой порог и надеть на себя чемпионский пояс с золотой пряжкой и крыльями; Томми вне себя от нетерпения, Десять, двойня, эта очередь тянется до Бьёлсена. — Талант, готовьсь, — отдаёт распоряжение Вилли. Талантом зовут высокого тихого парня из Торсхова, он кивает и не суетясь скрывается в раздевалке. Вилли приносит пару перчаток и зашнуровывает их на Фреде. — Ты слышал слова the noble art of self-defence? — спрашивает он. — Английское слово, — отзывается Фред. — Английская болтология, — разъясняет Вилли. — Типа как пишут в своих книгах выпендрючелы с усиками. Бокс не самооборона. Бокс — атака. Бей, когда можешь. Танцуй, когда необходимо. — Талант возвращается из раздевалки и залезает на ринг. — Посмотри мне в глаза, — велит Вилли. Фред смотрит. Они сидят так долго. — Ну как? — спрашивает потом Вилли. Фред поднимает перчатку. — Порядок. — Хорошо. Хочу на тебя посмотреть. — Ты меня видишь. — На ринге посмотреть, — поясняет Вилли. Кто-то надевает на Фреда сырой шлем. Фред перелезает через канаты. Талант ждёт его в центре ринга. Он стоит, опустив перчатки по швам, собранный, молчащий. Ну, Фред, не бойся. Я думаю о тебе сейчас. Я с тобой. Болею из твоего угла. Фред подходит прямиком к Таланту и начинает бить. Он лупит как озверелый, но попадает в белый свет как в копеечку, а Талант знай себе танцует, он везде и нигде, Фред кидается на него, но огребает лишь жёсткие тычки в грудь, бока, плечи, словно его удары рикошетят в него, удвоившись в силе, и Фред молотит кулаками вдвое быстрее, сильнее, но промахивается, и от этого у него темнеет в голове, мутится рассудок, да что ж такое, он лупит, лупит и не попадает, этот Талант как тень, как призрак, и снова Фред получает удар в грудь, изо рта вырывается выдох, стон, и от этого стона в сочетании с тишиной в зале и быстрыми, неуловимыми шагами по рингу у Фреда ум заходит за разум, он бьёт во все стороны, он кидается на Таланта, прорывается сквозь каскад ударов, он бьётся, как разъярённый ребёнок потому что это хуже побоев, это издевательство над ним, его выставляют на смех, а с Фредом можно творить что угодно, но смеяться над ним запрещено, и Фред впечатывает Таланта в канаты, но тут кто-то хватает его за руки сзади, это Вилли, он выволакивает Фреда с ринга, в раздевалку, усаживает на скамью, расшнуровывает перчатки, снимает шлем. — Прими душ, — говорит он Фреду. — Холодный.

А Педер показывает на облака над нами. — Вылитая макрель, — говорит он. Они медленно проплывают мимо, как бумажная мишура, подсвеченная снизу розовым светом заходящего солнца, садящегося за лесистый кряж на той стороне фьорда, посреди которого этим безветренным вечером дрейфует, ни туда ни сюда, парусник. Педер смеётся: — Так что всё это враки, что макрель ест немцев. Им дорога на небеса заказана. — Мы лежим на траве между домом и пляжем. Но вот облака срываются с места, исчезают или просто меняют цвет, но всё вокруг делается синим, ландшафт, куда ни глянь, похож на высокие синие ступени. — Ты слушаешь? — спрашивает Педер. — Угу, — отвечаю я у него из-под бока. Мы притискиваемся поплотнее друг к дружке. Мы босые, пальцы ног растопырены, между ними белеет кожа, прежде мне не приходило в голову, что пальцы на ногах могут быть до того непохожими. Педер громко считает до двадцати — двадцать пальцев. У флагштока пронзительно скрипит коляска, идут поиски похищенной души. Отдам я ей плёнку. А вот чем рискуют наши души, когда она нас рисует? Остаются в неприкосновенности, потому что картина пишется так долго? — Барнум, что твой козырь? — Что? — Что у тебя выходит здорово? — Я задумываюсь. — Здорово? — Ну да. Есть такие вещи, которые ты делаешь лучше остальных? — Не знаю. — Не дури. Конечно знаешь. — Я снова задумываюсь. — Сны, — шепчу я наконец. — Педер отгоняет осу. — Сны? Тоже мне. Их все видят. — Но я вижу их только днём, — отвечаю я. — И они отлично у меня выходят. — И о чём же твои сны, а, Барнум? Что ты стал каланчой? — Кажется, протяни руку и дотронешься до неба, возьмёшь в руки синий уголок и отогнёшь. Даже трава под нами и та синяя. — Я выдумываю, что со мной происходят разные истории. — Истории? Какие такие? — Несчастья. Катастрофы. Ужасы. — Я закрываю глаза. Педер ждёт продолжения. — Например, меня сбивает машина, я с трудом, но остаюсь жив, хотя слепну и теряю речь. Или исчезаю вместе с самолётом, пропавшим над Африкой, а на самом деле живу там в первобытном племени, но находят меня только через тринадцать лет. — Я открываю глаза. Педер молчит. Странно говорить всё это вслух. Никогда прежде я своими историями ни с кем не делился. Теперь даже выдохся от рассказа. — Ну, — говорит Педер, предвкушая продолжение. — Ещё я фантазирую, что я прихожу на кладбище положить цветы на могилу, меня спрашивают, кого я навещаю, а я говорю — маму, она умерла от рака. — Педер натягивает на себя майку. Мне вроде не холодно. — Зачем ты это делаешь? — спрашивает Педер. — Выдумываешь всё такое? — Чтоб меня пожалели, — отвечаю я. — Ты такой же полоумный, как твой братец, — говорит Педер. Я перекатываюсь на бок, взгромождаюсь на него и бью. Наотмашь, вкладывая в удары всю силу. Луплю куда придётся. Педер вопит. Руки у него спеленуты майкой. Он уворачивается, вырывается, но я зажимаю его между ног и бью, молочу кулаками в лицо, в грудь, Педер захлёбывается, рвёт майку, я не унимаюсь, он пихает меня в грудь, я не замечаю даже. — Не смей так говорить! — выкрикиваю я. — Не смей! — Из расквашенного носа у Педера кровь хлещет ручьём, меня кто-то хватает и отшвыривает в сторону, папа, он становится между нами. — Какого дьявола вы сцепились? — Педер поднимается, прихрамывая. — Попрошу без ругани на моём острове, — говорит он. Папа хватает его и дёргает на себя: — Сейчас не время острить, молодой человек. Вы что, решили поубивать друг друга? — Педер вытирает кровь разодранной майкой. — Нет. Барнум первый собрался меня прикончить. — Папа поворачивается ко мне: — Барнум, может, ты мне что-нибудь объяснишь? — Я опускаю глаза. У меня перехватило дыхание. Я не в силах вымолвить ни слова. Педер встаёт рядом со мной. — Мы просто поругались, — говорит он. — Я назвал Барнума пигалицей, а он меня жиртрестом. — Папа долго переводит взгляд с одного на другого. Потом неуверенно улыбается: — Друзья не дразнят друг друга, верно? Для этого дела всегда найдутся враги. — Мы смотрим в разные стороны. Папа протягивает Педеру платок. — Ну ладно. А теперь пора пожать руки, угу? — Мы медлим. Я протягиваю руку. Педер протягивает руку. Мы пожимаем их. Чудное мгновение. — То-то же, — говорит папа и хлопает по спине меня и Педера.

А Фред выходит из душа. Подходит к своему шкафчику. Ему холодно. Он быстро натягивает на себя одежду. В раздевалке никого, кроме Вилли. Удары, которые доносятся из зала, шаги, дыхание, глухой гул, как от проходящего на заднем плане товарняка. — Ты слишком зол, мальчик, — говорит Вилли. Фред не смотрит на него. — Боксёр не должен отдаваться злости. От неё люди вытворяют глупости. Боксёр должен быть расчётлив, холоден и хитёр. — Фред хлопает дверцей шкафа, но она немедленно отворяется вновь. — С чего ты так злишься на себя? — Теперь Фред поворачивается к Вилли, и тот отступает на шаг. Фред забыл закрыть кран. Капает вода в душе. Вилли идёт, выключает воду, Фред ждёт не шелохнувшись. Вилли нащупывает что-то в кармане замурзанных треников, ключик, и вручает его Фреду: — Не будешь шкаф запирать? — Лицо Фреда озаряет улыбка, он запирает шкафчик девятую ячейку. Вилли кладёт руку ему на спину. — А теперь, Фред, домой и спать. Переспи свою ярость.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-06; Просмотров: 246; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.024 сек.