Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Электрический театр 4 страница




Когда мы продрали глаза, Вивиан уже ушла. На ночном столике стояла бутылка. Я отхлебнул из неё и передал Педеру. — Лорен Бэколл по-прежнему взирает на нас с высоты, — сказал он и показал на картину на стене. Сегодня она висела криво. — Тогда я думал, это мама Вивиан, — сказал я. — И я тоже, — хохотнул Педер. Он поставил бутылку на пол. — Хорошо ли ты обращаешься с Вивиан? — спросил он внезапно. — Что ты имеешь в виду? — Сам знаешь что. — А вот и не знаю, — ответил я. И почувствовал, как во мне заводится страх, этот мотор с тяжёлым ходом, который утягивает тебя в бездну, лежит, как подлодка, на дне души. Педер не стал отвечать. За окном шёл снег. А я забыл убрать пляжный зонтик с балкона. И вид этого синего зонтика под снегом, валившим густыми хлопьями и на глазах воздвигавшим мокрый нарост на балконной решётке, до сих пор отбрасывает тень печали и, что совсем странно, столь же острой радости на те секунды моей жизни, которые, бывает, засияют нестерпимо сильно и ослепят меня. — Я что-нибудь натворил вчера? — спросил я шёпотом. — Нет, напился и хохотал. — Я перевёл дух: — Чего ты тогда спрашиваешь? — У неё в глазах чернота, — ответил Педер. Наверно, это видно со стороны тому, кто долго отсутствовал, не знаю. — Я не могу делать детей, — сказал я. Некоторое время Педер лежал молча, и больше мы об этом не заговаривали. Но он перекатился и подмял меня под себя. — Барнум, ты сочиняешь по-прежнему? — Тем только и занят всё время, чуча! — Педер не сдавался: — Ты сочиняешь со знаком «плюс»? — Он заржал и завёл мои руки за голову. Я дёрнулся, вырываясь: — Ты в своей Америке стал на всё смотреть через купи-продай? — Педер тотчас отпустил меня. — Пошли, я тебе кое-что покажу, — только и сказал он.

Мы допили остатки, прихватили мои сценарии и вышли на улицу. Уже сугробы намело, а снег всё шёл. Надо не забыть внести в дом зонтик Его нельзя дальше оставлять на балконе. В своей тоненькой рубашечке с открытым горлом Педер был похож на гастарбайтера, который не понимает природы холода и у которого целая зима уходит на то, чтобы научиться мёрзнуть. На Терезегатен мы взяли такси и доехали до Соллипласс. Ветви нашего дерева белели, словно оно за это время стало альбиносом. Но Педер привёз меня смотреть не на дерево, а на магазин его отца. — Я тоже обзавёлся табличкой, — сообщил он. С магазина исчезла прежняя вывеска МАРКИ МИИЛА — ПОКУПКА И ПРОДАЖА. Вместо неё над дверью висела новая с остренькими пластмассовыми буквами: Миил & Барнум. Я хотел спросить, как это понимать, но Педер отпер дверь и втянул меня внутрь. От марок здесь не осталось и полследочка. Ящики и шкафы зияли пустотой. Всё испарилось, как и не бывало, даже неистребимый запах бумаги и резины. Зато появилась новая мебель: письменный стол, шкаф для документов, диван и мягкое кресло. — Ну как? — спросил Педер. Я обернулся к нему: — А куда всё делось? — Продал, конечно. — Приехал домой и продал всё папино? — На минуту сбитый с толку, Педер потеребил пальцами рот. Голос у него дребезжал. — Ты стал сентиментальным, а, Барнум? — Да, — ответил я. Он заулыбался — с Педером всякая гроза минут на пять, не дольше. — Ты думал, я до конца жизни буду зубчики на марках пересчитывать? — Я уселся в кресло. Там были подголовник, амортизатор и колесо, к тому же оно вращалось. И в целом вызывало ассоциации с «Тати» или магазином «Плэйтайм», с дверями, которые бесшумно сходятся за спиной человека. — А что делает на вывеске моё имя? — спросил я. Педер вздохнул. — Ты забыл, о чём мы с тобой сговаривались? — Я вскочил и схватил его за грудки: — Я-то как раз не забыл, а сколько времени ты не давал о себе знать! — прошипел я. Педер толкнул меня обратно. — Барнум, это твоё кресло. — Я вытаращился на него: — Чего? — А Педер стал раскручивать меня с дикой скоростью, я даже в подлокотники вцепился, у меня закружилась голова, я верещал, а Педер хохотал, наконец кресло остановилось, это было как в игре в бутылочку, только в роли бутылочки выступал я. Педер нагнулся ко мне: — Сочинитель и считатель, Барнум. Ты сочиняешь, я подсчитываю, сколько это стоит. — Я зажмурился и мотнул головой. Педер положил ладони мне на плечи. — Барнум, мы будем делать кино. Ты пишешь. Я продаю. — А Вивиан гримёром! — закричал я. Педер достал из архивной папки вырезку из газеты. Это была статья Бенте Сюнт. — Новое блюдо в норвежском кино, — прочёл он вслух. Поднял на меня глаза, и на лице наконец-то появилась та неподражаемая улыбка, какой ни у кого, кроме Педера, нет. — Барнум, я тобой горжусь! — сказал он. — Спасибо, — прошептал я и крутанулся от него. — Я прочитал статью в самолёте по дороге сюда и знаешь что чуть было не сделал? — Не знаю. Скажи. — Я хотел ворваться в кабину к пилотам и крикнуть, что Барнум Нильсен — мой закадычный дружок. — Я рассмеялся. — Легче было просто захватить самолёт! — откликнулся я. Педер стал читать дальше: — Благодарственная речь Барнума Нильсена, без сомнений, останется в истории как самая короткая и самая неортодоксальная в своём жанре. — Педер снова взглянул на меня. — Само сорвалось, — сказал я. Педер сделал движение головой. — Забодай вас всех лягушка! Прямо в яблочко, Барнум! Теперь они тебя ни за что не забудут! — Он разгладил вырезку и спрятал её в папку с архивом. Мне его слова не очень понравились. По мне, так лучше б они поскорей это забыли. Но перечить ему я не посмел. Хотелось пить, я встал поискать чего-нибудь. — Холодильник ты тоже продал? — спросил я. Педер взял пачку банкнот и теперь пересчитывал их. — Сценарий при тебе? — Я выложил «Откормку» на стол. Педер вручил мне три бумажки. — Пока я буду читать, сгоняешь в «монопольку», — сказал он. Я остолбенел прямо с его деньгами в кулаке, опешил и обозлился. Что он там себе возомнил? Но Педер сел на диван и принялся листать сценарий, а я под снегом поплёлся в магазин на Драмменсвейен. Чтобы купить красного вина, я должен был показать паспорт. Хорошо, я всегда ношу его с собой. Потому как ограничения «от восемнадцати и старше» встречаются на каждом шагу. Продавщица изучила паспорт со всех сторон, посмотрела на свет, позвала коллег поинтересоваться их мнением насчёт этого истрёпанного, возмутительного вида документа с моей фотографией, сделанной в автомате на Вестбанен, потому что там самый высокий стул. Что-то я перестал сам себе соответствовать, образовался какой-то сдвиг, я вызываю сомнения, но не то сомнение, которое завещал отец, не святое сомнение, заставляющее людей верить во что угодно. Моё сомнение грязное и обременительное, как путы на ногах. С той стороны прилавка раздались смешки. Мне бы следовало уйти, повернуться и уйти, хлопнув дверью. Но я ждал. Хотелось пить. И мне в конце концов вернули документ и пакет с бутылками. Напоследок, когда у меня веко упало на глаз, продавщица снова засомневалась. Я бросился к выходу. Хотел уж распахнуть дверь ногой, но передумал, наоборот, придержал её перед местной старушкой, она тащила сдавать бутылки (каждая была обернута бумагой), и вежливо прикрыл за ней дверь, потому что в этот близлежащий магазинчик мне наверняка теперь ходить не переходить.

В баре Le Coq d'or я выпил пива. Педер оказался обстоятельным читателем. Паспорт я положил под рукой на стойке. — Боишься забыть, кто ты такой? — пошутил бармен. — Боюсь, пива не нальёшь, — парировал я. Потом уговорил ещё кружечку пива и пошёл в контору. Постоял снаружи, рассматривая новую вывеску. Миил & Барнум. Что-то здесь было неправильно, неверно, как в рекламе мёда или безвкусном стишке. Когда я вошёл, Педер сидел положив ноги на стол. — Ты сочиняешь по-прежнему со знаком «минус», — сообщил он. Я откупорил красненькое. — Тебе не понравилось? — спросил я. Педер встал и завёл длинную речь, по ходу которой он беспрестанно жестикулировал своими пухлыми ручками, словно надувая мяч. За время его спича я успел уговорить почти бутылку. Сказал он примерно следующее: — Понравилось ли мне? Что за вопрос? Конечно. Более того, я влюбился в сценарий. Но имеет ли это какое-то отношение к сути дела? Ответ нет, не имеет. А суть дела такова: ни один человек не потащится в кино, чтобы посмотреть этот фильм. Откормка, ага! Во всём этом нет ничего, кроме отрицания. Все до единого персонажи терпят убытки, и что бы они ни делали, самые невинные вещи, их долг растёт и растёт. Ты доводишь до полного морального банкротства всех — и маму, и школьного доктора, мальчиков, хуторянина, скотницу, даже механик и тот общей участи не избежал. А надо, Барнум, раздавать авансы. Публика любит подсчитывать не убытки, а прибыль. Она желает выйти из зала, обогатившись. Они пришли нагулять новый жир, а не растрясти остатки старого, так ведь?! — Педер остановился отдышаться и посмотрел на меня. — Наконец я понял, что не так, — ответил я. — Отлично! — закричал он. — Моё имя должно стоять первым. — Педер на минуту растерялся: — Что ты сказал? — Барнум & Миил звучит гораздо лучше, — сказал я, — гораздо. — Педер уронил руки и улыбнулся: — Это можно устроить. — Он взял телефон, коротко поговорил с кем-то и повернулся ко мне. — Ну вот, всё уже устроилось, — сказал Педер и сел. Не знаю, кому он звонил, но я был восхищён. — У тебя ещё есть? — спросил он. Я налил ему. Педер расхохотался: — Я имею в виду наработки, Барнум. — Я закрыл глаза. Как быть? Что я могу выдать, а что нужно сохранить в тайне, дабы не пустить все мои идеи на ветер, не испортить их трёпом? И меня как током дёрнула мысль, что я во всём середина на половину: и лицо нормально на одну половину, и рост вполовину нормы, и мысли, настоящий полчеловека. Единственное, в чём я проявлял цельность и последовательность, — это чтоб во всём наполовину. — Бассейн, — сказал я. Педер нагнулся поближе: — Бассейн? — Это название. «Бассейн». — Педер поднял кружку и снова опустил её. — Миилу этой информации мало, — сказал он. И я рассказал ему больше. Выдал всю историю. Вот что я сказал: живут двое рабочих, они строят бассейны в садах богатых людей. Они роют котлованы, укрепляют стенки, кладут плитку, короче говоря, пашут с утра до ночи, чтобы буржуины обзавелись стильными бассейнами. Пока они вкалывают, на дачах принимают гостей, званые вечера в саду, и мужчины в смокингах и дамы в длинных платьях прогуливаются вдоль бортика, попивая из фужеров и закусывая канапе. Но воду в бассейны они не подают. Приходит осень, а они стоят всё такие же, как гигантские пустые могилы, в них скапливаются лишь листья да дождь. Я взглянул на Педера. У него было отрешённое лицо. Ото лба наискосок его прорезала морщина. — Больше ничего не происходит? — спросил он. — Тебе кажется, должно ещё что-то произойти? — По-моему, да. Сейчас вообще ничего не происходит кроме того, что они строят бассейн. — Бассейн это метафора, — говорю я. — Но они никогда не дадут в него воду. — Педер вздохнул: — Вот и я говорю: они даже водой его не наполняют. — И в этом смысл, — объясняю я. — Смысл? — Это метафора. Что они строят бассейн без воды. — Это они нарочно делают? Саботируют? — Об этом я не думал. — Педер теряет терпение. — Тогда тебе придётся растолковать мне это поподробнее. Не спеши, объясняй, сколько надо. — Тут нечего объяснять. — Барнум, тут надо объяснять всё. — Жизнь — пустой бассейн, — сказал я. Педер вздохнул горше прежнего: — Это моя вина или твоя, что я чувствую себя круглым идиотом? — Как понять? — Барнум, ты хочешь, чтобы зрители чувствовали себя кретинами? — Ни в коем случае. — Если только предложить это как телевизионный спектакль, — сказал он. Подъехал грузовик. Двое мужчин в комбинезонах с полосками отражателей на штанинах заслонили окно лестницей. Педер поднялся, открыл дверь и отдал какие-то распоряжения. Потом вернулся ко мне. Я откупорил портвейн и разлил нам. Педер чокнулся. — Ты помнишь, как папа называл похмелье? — Штрафная пеня, — сказал я. Педер усмехнулся. — За недоплату за марки на радостях, — добавил он. И в глазах у него поплыло, увидел я. Он опустил их. — Спасибо, что не оставили маму, — прошептал он. — Ещё не хватало, Педер. — Барнум, мне так стыдно. — Почему? — Я не смог приехать домой на похороны. Струсил. — Он посмотрел на меня. — Когда мать рассказала, что он сделал, я впал в бешенство. — Бешенство? — Я не могу этого понять. Что он покончил с собой. А я ненавижу то, чего не понимаю. — Педер снова повесил голову. — Забодай его лягушка, — прошептал он. Мне захотелось рассказать Педеру о «Ночном палаче», о первых его сценах и моих грандиозных замыслах. Но он опередил меня. — И ещё одно, — сказал он. Я ждал. Педер отпил глоток и взглянул на меня: — Ни одного экзамена я не сдал. — Что ж ты там делал? — Торчал на пляже. — Загорел неплохо во всяком случае. — Педер порывисто вскочил: — Ты слышишь, что я говорю? Я никто. Ноль без палочки. — Не преувеличивай, — сказал я. Педер стоял как истукан, рубашка выбилась из брюк, лоб блестел испариной, руки ходили ходуном. — Теперь ты знаешь, с кем связался, — прошептал он. — Сколько букв в наших фамилиях? — спросил я. — Десять, — ответил Педер устало. Я тоже поднялся, взял его руку. — Значит, это надолго, — сказал я. Педер ткнулся головой мне в плечо.

Тут постучали в окно. Рабочие управились. Грузовик с лестницей на крыше отъехал в сторону. Мы вышли к ним. Они переставили слова на вывеске. — Я буду делать твои идеи зримыми, — бросил Педер и убежал внутрь. Снег всё падал. И тут произошло что-то необыкновенное. Буквы вдруг замигали, точно готовились спрыгнуть со стены. Педер не торопясь вышел ко мне снова и стал рядом, улыбаясь. Вскоре буквы угомонились, и наши имена зажглись над дверью ровным красным цветом: БАРНУМ & МИИЛ. Я обнял Педера, и начался тот период, название для которого я позаимствовал из языка немого кино, начался наш электрический театр, который загонит меня потом в комнату 502 пансиона Коха и на Рёст, где я просохну на солёном ветру.

 

(ряд 14, места 18, 19 и 20)

 

Немое кино позаимствовало лица у пантомимы и фотографии, у пабов, борделей, варьете, цирка и погостов. Лицо не врёт. Оно примитивно, без лукавства, рассказывает всё, как в чертах Пра отпечаталась утрата, но ещё и счастье вынашивания ребёнка того, кто утрачен. Мы двойственны. Мы половинчаты. То, что рассказывается лицом, это или трагедия, или комедия. Сценариев пока нет. Действием становится жест, движение, поднятая бровь, слеза, улыбка. Язык существует только как пояснительные ремарки между сценами, белые дрожащие буквы на чёрных подложках, и единственным предназначением этого языка было следующее: сообщить, что время движется. Затем. На другое утро. Тем же вечером. Но постепенно эти простые констатации, эти привязки ко времени стали ощущаться как слишком лапидарные. Язык быстро поддался этому тщеславному щегольству, так что скоро на экране уже можно было прочесть Потянулись бесконечные, невыносимые дни, наполненные безнадёжностью отчаяния или Незаметно подкрался рассвет страшного утра. Язык стал сворачивать на ложную дорогу. И вскоре время в словах замерло. Музыка ничем не могла помочь этому горю. Тапёр сдался. Актёры, захваченные общим паническим настроением, которое передалось и публике, стали шептать текст друг другу. Действие должно было развиваться. Речь проложила себе дорогу, и вместе с ней пришёл сценарий. У меня тоже бывают моменты, когда я ощущаю это именно так: время остановилось. В беспорядке рассыпаны листы бумаги. Конец мне не даётся. Я укрылся в задней комнате. Пью. Цежу так медленно, как только могу. Опьянение — то же время, но внутри запоя время соскакивает с катушек, взрывается, как будильник во сне. Я разглядываю гостей. Педер назвал полгорода. Тут «Норск-фильм», вот директор (кожаные заплатки на локтях его пиджака вытянулись) и драматург (она роняет сигарету и втаптывает окурок ногой в ковёр, считая, что этого никто не видит), журналисты (Бенте Сюнт строчит что-то, а фотоаппарат наша скальдиха прячет в кармане) и музыканты в грязных джинсах, неуравновешенные режиссёры, включая прославленную пару, половина которой кутается в меха, громогласные актёры, непризнанные поэты андерграунда, няньки, дядьки и прочие бледные тени, никем не званные, но чующие дармовую выпивку за версту, не хуже натасканных ищеек. Я приятно поражён. Вивиан и Педер скользят среди гостей и улыбаются налево и направо. Хозяин и хозяйка. Они сама элегантность. Я наблюдаю за ними. Самые стильные рыбки в этом аквариуме. Сам я стою по другую сторону стекла, там, где звуков нет. Мне хорошо. Вдруг Вивиан оборачивается и встречается со мной взглядом, это уже перебор, хотя продолжается не больше секунды, да нет, меньше, просто беглый взгляд, чиркнувший по мне, движение, не запнувшееся на мне. Я улыбаюсь и поднимаю бокал, но поздно, она больше не моя, а может, не была ею и прежде. Я несостоятельный мужчина. И стоило мне признаться себе в этом, как я почувствовал свою близость к Вивиан сильнее, чем когда-либо прежде. Педер забирается на стул и произносит речь. Я вижу, как изгибаются в улыбках рты и хлопают ладоши. Внезапно прорезаются звуки, шумовая волна докатывает до меня, и мне делается слышно, что Педер зовёт меня. Он хочет, чтобы я сказал несколько слов. Иду к ним. Залезаю на тот же стул. Публика в явном ожидании. Я смотрю на Вивиан. Она спокойно ждёт. — Давай, Барнум! — подначивает Бенте Сюнт. Педер вспотел немного. Один из самых первых английских фильмов назывался «Сырные клещи, или Лилипутский народец в ресторане». Режиссёр Роберт У. Пол, известный своими эпатажными выходками и dolly shots, сперва снял сцену как обычно, а потом затянул кулисы чёрным, отодвинул камеру на тридцать футов назад, поменял линзу и второй раз снял на ту же плёнку. Таким образом, у него в одной сцене сошлись нормальные люди в полный рост и крохотные, сказочные коротышки. Самая известная сцена выглядит так — моряк в полном изумлении, не веря своим глазам, смотрит, как из куска сыра, который он нацелился съесть, вылезает вереница гномов. Вот об этом мне и хочется рассказать. Что и я тоже — мелкий клещ и они будут наталкиваться на меня постоянно, находить меня, как только выдвинут ящик, возьмут полистать книгу, сунут руку в кровать, зайдут в уборную, откроют бардачок, очечник или холодильник, я буду рядом, когда они засыпают и тем более когда просыпаются. Я клещ. Но сейчас надо что-то сказать. — Ночь только началась, — сообщаю я собравшимся. И слезаю со стула. Кто-то хлопает. Остальные переглядываются. Мимо пробирается Бенте Сюнт. — Ты что, научился себя вести? — спрашивает она. Я киваю. — Жаль, не повеселимся, — шепчет она. Потом склоняет голову набок и спрашивает: — А этот Педер Миил тебе зачем? — Я вырываю у Бенте Сюнт аппарат, подхожу поближе, вплотную почти к этому лошадиному оскалу свекольного цвета и кричу: — Я тебя сейчас вообще сфигаграфирую! — И исполняю свою угрозу. Похищаю её душу. Бенте Сюнт заливается хохотом. Это прекрасный вечер. У меня за спиной останавливается директор. — Ты обдумал моё предложение? — спрашивает он. — Нет, — отвечаю я. Он хлопает меня по плечу. Вечер всё ещё хорош.

Вскорости все расходятся. Нам остаётся пустая тара, бычки, объедки, стаканы и особенно эти грязные скомканные салфетки, похожие на мёртвых птиц, приходит мне на ум. Я беру одну такую и расправляю её крылья. Они покрыты слоем помады и пепла, не удивительно, что птица не летает. Мы сидим вокруг стола и допиваем последнюю бутылку. Мы — это Вивиан, Педер и я. — Мы в обойме, — говорит Педер. — В обойме, — поддакиваю я. Вивиан устала и довольна. Она поднимает бокал. — Давайте выпьем за Миил & Барнум, — предлагает она. — Барнум & Миил, — поправляю я. Педер хохочет. — За Вивиан! — говорит он. Мы пьём за нас. Вечер давно заматерел, превратился в ночь, и вывеска, всё ещё сияющая, красит снег красным. Остов новогодней ёлки с половиной звезды валяется на середине улицы. Похоже, кто-то вышвырнул её с балкона или в окно. В молчании и задумчивости мы допиваем остатки вина. — Комедия, — внезапно говорит Вивиан. Мы вытаращиваем на неё глаза. — Какая комедия? — спрашивает Педер. Вивиан докурила одну сигарету и раскуривает следующую. — О материнской доле. Навеянная народной песней «Выпустил Пол несушек». — Мы с Педером не улавливаем ход её мысли. Хором запеваем «Несушек», доходим до последней строчки припева, до слов «Теперь вернуться к мамочке не смеет он домой», и наконец понимаем, что к чему. Я целую Вивиан в щёчку. Сегодня я влюблён. Педер лупит кулаком по столу с криком: — Лорен Бэколл! — Я оборачиваюсь к нему: — А с ней что? — С ней всё! Если нам удастся заполучить её на фильм, дело в шляпе! — Лорен Бэколл? Педер, ты допился до горячки или как? — Нет, чёрт возьми. Почему мы должны ограничивать себя этой золотой конюшней лицедеев из Дрёбака? Нет в жизни вещей невозможных! — И вот так мы ведём разговор, ободряя друг дружку. Почти как раньше. Только с речью нашей что-то не то. Мы говорим отчего-то слишком громко. И слишком тараторим. — Гараж сгорел, — бесстрастно говорит Педер. — Сгорел? — Я беру его за руку. Он часто кивает головой. — Сгорел со всем хламом вместе. Нормально, да? — Мы с Вивиан уходим домой. Педер остаётся прибраться. У меня не идёт из головы эта строчка «Теперь вернуться к мамочке не смеет он домой». Морозный воздух взбодрил меня. Сна ни в одном глазу. Спина Вивиан голая. Я кладу руку ей на бедро, она, не просыпаясь, скидывает её. Тогда я вылезаю из кровати и сажусь к столу. «Ночной палач» убран в ящик. Они уже ломятся от моих затей. Я заправляю в машинку новый лист и пишу: — «Наконец зима сбрасывает своё белое пальто и остаётся в изумрудном платье». Гляжу в окно. Вивиан сидит на балконе под зонтиком. На круглом столике стоит бокал с чем-то красным. Она запрокидывает голову назад и улыбается, но не мне. В 1911 году Уилл Баркер снял «Гамлета» за один день, причём фильм шёл пятнадцать минут. Этот рекорд не побит. Вивиан уже ушла к себе в салон. Трезвонит телефон. Это Педер. Он кричит в трубку, захлёбываясь, словно звонит из телефонной будки, прямо из детства, и у него одна монетка, а нужно успеть рассказать кучу всего важного. — Барнум, надо поговорить! — Сейчас занят, — отвечаю я. — О'кей, тогда обедаем в «Валке».

Я надел солнечные очки и вышел из дому, но не добрался и до Мариенлюст, как лето кончилось. От деревьев исходило шуршание, знаете, этот сухой специальный звук, с которым падают отполыхавшие своё листья, казалось, катится большое колесо. Но выяснилось, что я слышал шуршание не листьев, а башенных кранов, они как механические хищники обложили наш дом со стороны мостовой, крышу сплошь закрывал зелёный брезент, который ветер подхватывал и вздыбливал так, что он напоминал огромный воздушный шарик, под которым, привязанный к его верёвочке, болтается дом. Они уже взялись надстраивать мансарды. Я подумал: снесут и мамино прошлое. Спустился в «Валку». Педер сидел у окна. Я заказал себе «зелёный свитер»: портвейн с пивом. Педер допивал коку, торт он уже съел. Я огляделся по сторонам, на посетителей, заторможенных, как сонные мухи. — Неужели и я кончу так же? — прошептал я. Официант молча составил на столик заказанное. Я начал с портвейна. — Во всяком случае, ты бодро к этому движешься, — заметил Педер. — Ты позвал меня поговорить об этом? — Педер помотал головой. Настоящий заповедник молчальников. Время здесь не шевелилось, а если вдруг всколыхнётся в полдня раз, когда кто-нибудь вдруг выйдет в уборную, то течёт вспять. В глубине зала поднялся из-за столика директор, впрочем, с должностью он уже расстался. У нового времени новые начальники. Теперь ему осталось только сидеть глядеть в серое окно. Мимо спешили мужчины и женщины актуальной формации, в невесомых пальто, на шпильках, вооружённые кредитками. Теперь на каждом углу — забегаловка с гамбургерами, так что даже у алкашей на Майорстюен штаны на пузе не сходятся. Не только мой бывший дом, но и весь город того гляди взмоет в небо, словно ещё один шар воздухоплавателя Андре, вот только нас искать кто отправится? Одно незыблемо на земле — квартет Армии спасения. Эти четыре музыканта, которые всегда стоят у остановки трамвая и распевают одни и те же старые-престарые песни под тощий гитарный аккомпанемент, вот кто стягивает вместе края разлетающейся действительности. Мне, кстати, вспомнилось, что это они ведут поиски Фреда. Во всех городах любой страны они вот так же поют и смотрят, смотрят и высматривают и спасают души. — Ты слыхал об Артуре Вернее? — спросил я. Нет, Педер никогда о нём не слышал, как и все остальные, впрочем. Хотя он умер лишь год назад. В возрасте 94 лет. И был одним из пионеров кинодела. Молодым даровитым драматургом он перебрался из Нью-Йорка в Голливуд, чтобы писать сценарии, ещё когда Мэри Пикфорд блистала в зените славы. С тех пор он писать не переставал. Он творил во времена массового помешательства на Дугласе Фербенксе, он сочинял для Джеймса Когни, Эдварда Г. Робинсона и Джона Уэйни, он строчил не покладая рук, когда на экранах появились уже Марлон Брандо и Джеймс Дин со своей вечной меланхолией, и не оставил своих трудов, когда Клинт Иствуд принялся размахивать своим «магнумом» на каждый чих, и даже Сильвестр Сталлоне с его голым торсом не сбил Артура Бёрнса с панталыку. В результате он стал одним из наиболее уважаемых сценаристов Голливуда. Живая легенда фабрики грёз, он пережил всех героев всех времён, и «Уорнер Бразерс» оплатила его похороны. Одна только незначительная мелочь омрачала блистательную карьеру Артура Бёрнса. Ничто не было реализовано. Ни по одному из сценариев не был снят фильм, ни одна написанная им сцена, ни одна реплика не вышли на экран. Всё кануло в песок. Я заказал ещё один «зелёный свитер». Педер вздохнул: — И к чему ты всё это рассказываешь? — У меня тоже стол трещит по швам от сценариев, которые никто не хочет брать, — ответил я. Педер нагнулся поближе. — Заимствования, — сказал он. Я машинально дёрнул руку к себе. — Заимствования? — Именно так. Нам надо подумать о заимствованиях. — Педер, не надо меня обижать. — Сходи в библиотеку и найди несколько книжек с интересной историей. Ни о чём больше я тебя не прошу. — Я предпочитаю пользоваться своими идеями. — Педер скрестил руки. — Но если свои идеи что-то медлят, разве зазорно, пока суд да дело, подпитаться вдохновением от чужих открытий? — Ты помнишь, что говорил о заимствованиях Скотт Фитцджеральд? — Нет, Барнум. Но ты, конечно, помнишь? — Я кивнул. — Подсуньте другу хорошую книгу, пусть прочтёт и расскажет, что запомнил, вам остаётся записать за ним — и фильм готов. — Золотые слова, — восхитился Педер. Бывший директор вышел из уборной, подошёл к нашему столику и навис надо мной. Педер расплатился по счёту. — Пишешь? — спросил директор. — Да, — ответил я. — Нет, пишешь ли ты историю своего брата? — Не знаю почему, но я впал в ярость. Вскочил и толкнул его. Не сильно, готов поклясться, но у него, видно, были проблемы с равновесием. Он опрокинулся назад и упал на пол между стульев. А меня вышвырнули из «Валки» в детское время, в два часа дня, и навсегда закрыли для меня двери заведения, на пороге которого в ту же секунду возникла Бенте Сюнт, мой злой гений, моя дурная примета, потому что стоит ей встретиться на моём пути, как случается что-нибудь страшное. Я успел заметить её ухмылку, но Педер подхватил меня под локоть и от греха подальше потащил на противоположную сторону улицы. Армия спасения пела. — Ты пишешь о Фреде? — спросил он. Тогда я пхнул и его тоже, но толстун не упал, весит много. — Н-е-т! — заорал я. А потом мы пошли в Дейхмановскую библиотеку на Бугстадвейен и взяли двадцать романов, начиная с саг, включая крохотных гамсуновских «Мечтателей», «Дракулу» и «Маленького лорда» и заканчивая молодым длинноволосым писателем по имени Ингвар Амбьернсон. На такси повезли всё это чтение в контору. Одна буква на вывеске перегорела. Теперь получилось Барум & Миил. У нас всё как в дешёвеньком отеле с удобствами в коридоре. Педер открыл дверь, в комнате сидела Вивиан. Она вскочила нам навстречу. — Вы уже слышали? — спросила она. Я похолодел и протрезвел. Не знаю, что я боялся услышать, но самое страшное. — Что мы слышали? — тихо спросил я. — Сносят «Розенборг», — ответила она. Педер выронил все книги, и мы на такси помчались туда. Это была не шутка. Они сносили кинотеатр «Розенборг». Здесь будет спортивный клуб. Они выносят на улицу всю начинку и скидывают в безразмерный контейнер, перегородивший всю улицу. Вот и не стало ещё одного места. Но они не в силах выкинуть картинки. И запихнуть свет в свои мешки они тоже не могут. Что-то останется, и мы никогда не сможет избавиться от этого чего-то. Хоть такое утешение. Примерно час ушёл у Педера на переговоры с начальником. Наконец, он выписал чек действенного размера, и нам позволили забраться в контейнер. И мы нашли-таки кресла из ряда 14, места 18, 19 и 20. Мы унесли эти места, лучшие в зале, на Бултелёкке и поставили на балконе. — Чур, я с краю, — заявила Вивиан. Я возмутился: — Твоё место посерёдке! — Но она села с краю, на восемнадцатое место, презрев все наши словеса, а середина досталась мне. У Педера, не извольте сомневаться, оказалась в кармане плитка шоколада, которую он разломил на три равные части. Деревья в Стенспарке ещё одеты в трепещущую зелень. Но огромное колесо скрипит. Солнце клонится долу. Ночной палач переваливает через Блосен и надвигается всё ближе и ближе. — Вам хорошо видно? — спрашиваю я. — Тсс! — шикают Педер с Вивиан.

 

(замшевая куртка)

 

В том месте, где раньше в крыше открывался люк, вставили окно, оно обращено в небо, в черноту. Меня заботит, выдержит ли стекло тяжесть снега, если он ляжет надолго. Стена с дымоходом и угольной трубой оштукатурена в белый цвет. Половицы пружинят на каждый мой шаг, пол отциклеван и выкрашен в красивый светлый тон, отчего комната кажется больше, чем мне помнится, хотя, может, дело в том, что вещей нет, пусто, это ещё ничьё не жильё. Кухня соединена с комнатой, а чуланчики превратились в спальню и ванную. Я уже понял, что никогда не смогу жить здесь.

Я слышу чьи-то шаги на лестнице. Оборачиваюсь — мама. Над ней плавные дуги чуть провисших верёвок сушилки, чудится мне. У меня смешиваются в голове эти картинки из разных времён, они проявились скопом, и вот уже мама замерла под верёвками, они растянуты в свете солнца между вбитыми в стены ржавыми крюками, маме ничего не стоит дотянуться до деревянных прищепок и снять наконец своё платье, позабытое ею здесь, цветастое летнее платье, а голубь на балке знай курлычет. Я открываю рот сказать что-то, но передумываю. Что-то с ней странное, какое-то спокойствие, которое меня пугает. — Всё кончилось, — шепчет мама. — Кончилось? Что кончилось? — Фред, — шепчет мама. Косой дождь стучит в наклонное окно. Я б пяти минут не проспал в этих комнатах. Я подхожу к маме. Что меня удивляет, это то, что я не испытываю ни горя, ни радости, страха даже и того нет. Словно бы мрачная мамина бесстрастность передалась и мне тоже. Но когда я заговариваю, голос неожиданно дребезжит. — Его нашли? — спрашиваю я. Мама мотает головой: — Нет. Но нашли его одежду. — Его одежду? — Ты помнишь его старую замшевую куртку? — Я киваю. Однажды, когда ему позарез надо было уговорить меня сходить с ним на кладбище, он дал мне её поносить, куртка была мне до колен. — Её обнаружили в Копенгагене. В гавани Нюхавн. Она висела на столбе на мосту. — Мама улыбается. — Видишь, как хорошо, что я нашила метки на вашу одежду, — говорит она. — Вижу, мам. — Как она это проговорила, так я и понял, что мама сдалась. Да, да, дело обстоит именно так. У неё кончились силы надеяться. Она хочет покоя. Отныне он для нас будет не без вести пропавшим, а умершим. Маме уже полегчало. — Они прочесали каналы, но не нашли его, — шепчет она. — Наверняка тело унесло в море течением. — Она делает шаг в мою сторону. Пол вздрагивает. Я пробую встретиться с ней взглядом, но не выдерживаю. — Он мог отдать свою куртку кому-то, — говорю я. Мама снова улыбается и протягивает мне бумажку. Это последняя часть письма из Гренландии, и на секунду сердце заходится от торжества, нашёл-таки он письмо, его странствия были не напрасны, но потом я узнаю разнузданный почерк Фреда, ущербные на его манер слова. Видно, он, как и я, заучил письмо наизусть и записал, как сумел, коряво. Самого последнего предложения не хватает. — Это у него в кармане нашли, — сказала мама. И мы замолчали, словно вступили в сговор. Здесь, под крышей, на бывшем чердаке, где когда-то всё началось, мама даёт понять, что всему должен быть и конец. Она забрала у меня лист: — Барнум, я хочу, чтобы ты произнёс речь. — Теперь я вынужден взглянуть ей в глаза. Они тёмные и блестящие. Мой ответ мне самому не нравится. — Речь? Где? — На поминальной службе по Фреду, — отвечает она.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-11-06; Просмотров: 245; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.058 сек.