Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

А.А. Блок 31 страница




 

В краю, куда их вывезти гуртом,

 

Где ни села вблизи, не то что города,

 

На севере, тайгою запертом,

 

Всего там было — холода и голода.

 

В последнем из стихотворений этого цикла, «— Ты откуда эту песню, / Мать, на старость запасла...», возникает столь характерный для творчества поэта мотив и образ «переправы», который в «Стране Муравии» представал как устремленное движение к берегу «новой жизни», в «Василии Теркине» — как трагическая реальность кровавых боев с врагом; в стихах «Памяти матери» он вбирает в себя боль и скорбь о судьбе матери, горькое смирение с неизбежной конечностью человеческой жизни:

 

Отжитое — пережито,

 

А с кого какой же спрос?

 

Да уже неподалеку

 

И последний перевоз.

 

Перевозчик-водогребщик,

 

Старичок седой,

 

Перевези меня на ту сторону,

 

Сторону — домой...

 

Поздняя лирика Твардовского включает и ряд стихотворений, написанных в 1969 г. и опубликованных уже после его смерти («Когда обычный праздничный привет...», «Не заслоняй святую боль...», «Всему свой ряд, и лад, и срок...» и др.). Особое место среди них занимает «В случае главной утопии...», ключевой образ-мотив которого, так же как и мотивы «жестокой памяти», «переправы-перевоза», выразительно свидетельствует о цельности и эволюции художественно-поэтического мира Твардовского.

 

В случае главной утопии, —

 

В Азии этой, в Европе ли, —

 

Нам-то она не гроза:

 

Пожили, водочки попили,

 

Будет уже за глаза...

 

Жаль, вроде песни той, — деточек,

 

Мальчиков наших да девочек,

 

Всей неоглядной красы...

 

Ранних весенних веточек

 

В капельках первой росы...

 

Это, несомненно, трагическое стихотворение-предостережение, проницательное и в чем-то загадочное, вызвало различные толкования в литературе о Твардовском. Автор одной из работ, в частности, пишет:

 

«Задумавшись, например, о своей участи «в случае главной утопии», поэт с потрясающей силой ставит проблему войны и мира, выражает протест против угрозы атомного уничтожения». Другие предлагают совершенно иную версию: «Что такое «главная утопия», Твардовский знал хорошо. И не только потому, что писал стихи о Ленине и Сталине, тем самым — сознательно или бессознательно — поддерживая фундаментальные опоры советского утопического сознания. Он и сам был во власти этого утопического сознания...».

 

Как бы то ни было, Твардовский нашел удивительно емкое слово-образ, которое смогло вместить столь потивоположные, но каждый по-своему одинаково роковые, катастрофические для судеб человечества смыслы, как апокалиптический «конец света» в результате глобальной термоядерной войны, так и возможное лишь в фантазии осуществление коммунистического «рая» в планетарном масштабе — «В Азии этой, в Европе ли...» В последних стихах поэт не случайно задумывался не только об итогах и смысле собственной жизни, но и о грядущих судьбах всего человечества.

 

В лирике А. Твардовского 60-х годов с особой полнотой и силой раскрылись существенные качества его реалистического стиля: демократизм, внутренняя емкость поэтического слова и образа, ритма и интонации, всех стиховых средств при внешней простоте и незамысловатости. Сам поэт видел достоинства этого стиля в первую очередь в том, что он дает «во всей властной внушительности достоверные картины живой жизни» (5, 333). Вместе с тем его поздним стихам свойственны психологическая углубленность и философская насыщенность.

 

Твардовскому принадлежит ряд основательных, содержащих выношенные и самостоятельные суждения о литературе статей и выступлений о поэтах и поэзии («Слово о Пушкине», 1962, «О Бунине», 1965, «Поэзия Михаила Исаковского», 1949-1969, «О поэзии Маршака», 1951-1967), отзывы и рецензии об А. Блоке, А. Ахматовой, М. Цветаевой, О. Мандельштаме и других, вошедшие в книгу «Статьи и заметки о литературе», выдержавшую несколько изданий.

 

Вся разнообразная писательская деятельность А. Твардовского несет на себе отпечаток существенных качеств его незаурядной личности: это последовательность и неуступчивость в служении исповедуемым художественным целям и принципам.

 

В эпоху всяческой ломки и эксперимента Твардовский неизменно утверждал естественность и органичность поэтического творчества, следующего заветам предшественников, опыту духовной культуры народа и человечества, питаемого вечным обновлением, новизной окружающего мира. Конечным результатом этой верности самому себе явилась целостность и динамичность художественного мира поэта как единой и постоянно меняющейся, движущейся системы, в которой нашел воплощение синтез классических и фольклорных традиций.

 

Продолжая традиции отечественной классики — Пушкина и Некрасова, Тютчева и Бунина, разнообразные традиции народно-поэтического творчества, не обходя и опыт видных поэтов XX века, А. Твардовский продемонстрировал возможности реализма в поэзии нашего времени. Его воздействие на современное ему и последующее поэтическое развитие несомненно и плодотворно.

 

Назад • Дальше

Содержание

 

Содержание

 

Назад • Дальше

 

 

А.И. Солженицын

 

 

История жизни Александра Исаевича Солженицына (11.XII.1918, Кисловодск) — это история бесконечной борьбы с тоталитаризмом. Уверенный в абсолютной нравственной правоте этой борьбы, не нуждаясь в соратниках, не страшась одиночества, он всегда находил в себе мужество противостоять советской системе — и победил в этом, казалось бы, совершенно безнадежном противостоянии. Его мужество было выковано всем опытом жизни, пришедшейся на самые драматические изломы советского времени. Те обстоятельства русской социально-исторической действительности 30-50-х годов, которые ломали и крушили твердые, как сталь, характеры профессиональных революционеров и бравых красных комдивов, лишь закалили Солженицына и приготовили его к главному делу жизни. Скорее всего и литературу он избрал как орудие борьбы — она отнюдь не самоценна для него, а значима постольку, поскольку дает возможность представительствовать перед миром от лица всех сломленных и замученных системой.

 

Окончание физико-математического факультета Ростовского университета и вступление во взрослую жизнь пришлось на 1941 г. 22 июня, получив диплом, Солженицын приезжает на экзамены в Московский институт истории, философии, литературы (МИФЛИ), на заочных курсах которого учился с 1939 г. Очередная сессия совпала с началом войны. В октябре мобилизован в армию, вскоре зачислен в офицерскую школу в Костроме. Летом 1942 г. — звание лейтенанта, а в конце — фронт: Солженицын командует «звукобатареей» в артиллерийской разведке. Офицером-артиллеристом он проходит путь от Орла до Восточной Пруссии, награждается орденами.

 

9 февраля 1945 г. капитана Солженицына арестовывают на командном пункте его начальника, генерала Травкина, который спустя год после ареста дает своему бывшему офицеру характеристику, где перечисляет, не побоявшись, все его заслуги — в том числе ночной вывод из окружения батареи в январе 1945 г., когда бои шли уже в Пруссии. После ареста — лагеря: в Новом Иерусалиме, в Москве у Калужской заставы, в спецтюрьме № 16 в северном пригороде Москвы (Марфинская «шарашка», описанная в романе «В круге первом», 1955-1968). С 1949 г. — лагерь в Экибастузе (Казахстан). С 1953 г. Солженицын — «вечный ссыльнопоселенец» в глухом ауле Джамбульской области, на краю пустыни. В 1956 г. — реабилитация и сельская школа в поселке Торфопродукт недалеко от Рязани, где недавний зэк учительствует, снимая комнату у Матрены Захаровой, ставшей прототипом хозяйки «Матрениного двора» (1959). В 1959 г. Солженицын «залпом», за три недели, создает повесть, при публикации получившую название «Один день Ивана Денисовича», которая после долгих хлопот А.Т. Твардовского и с благословления самого Н.С. Хрущева увидела свет в «Новом мире» (1962. № 11). С середины 50-х годов начинается наиболее плодотворный период творчества писателя: создаются романы «Раковый корпус» (1963-1967) и «В круге первом» (оба публикуются в 1968 г. на Западе), идет начатая ранее работа над «Архипелагом ГУЛАГ» (1958-1968; 1979) и эпопеей «Красное колесо» (работа над большим историческим романом «Р-17», выросшим в эпопею «Красное колесо», начата в 1964 г.).

 

В 1970 г. Солженицын становится лауреатом Нобелевской премии; выезжать из СССР он не хочет, опасаясь лишиться гражданства и возможности бороться на родине, — поэтому личное получение премии и речь нобелевского лауреата пока откладываются. В то же время его положение в СССР все более ухудшается: принципиальная и бескомпромиссная идеологическая и литературная позиция приводит его к исключению из Союза писателей (ноябрь 1969 г.), в советской прессе разворачивается кампания травли писателя. Это заставляет его дать разрешение на публикацию в Париже книги «Август четырнадцатого» (1971) — первого «Узла» эпопеи «Красное колесо». В 1973 г. в парижском издательстве ИМКА-Пресс увидел свет первый том «Архипелага ГУЛАГ».

 

В феврале 1974 г. на пике разнузданной травли, развернутой в советской прессе, Солженицына арестовывают и заключают в Лефортовскую тюрьму. Но его ни с чем не сравнимый авторитет у мировой общественности не позволяет советскому руководству просто расправиться с писателем, поэтому его лишают советского гражданства и высылают из СССР. В ФРГ, первой стране, принявшей изгнанника, он останавливается у Генриха Белля, после чего поселяется в Цюрихе (Швейцария). В 1975 г. опубликована автобиографическая книга «Бодался теленок с дубом» — подробный рассказ о творческом пути писателя от начала литературной деятельности до второго ареста и высылки и очерк литературной среды 60-70-х годов.

 

В 1976 г. писатель с семьей переезжает в Америку, в штат Вермонт. Здесь он работает над полным собранием сочинений и продолжает исторические исследования, результаты которых ложатся в основу эпопеи «Красное колесо».

 

Солженицын всегда был уверен в том, что вернется в Россию, — даже тогда, когда сама мысль об этом казалась невероятной. Но уже в конце 80-х годов возвращение стало постепенно осуществляться. В 1988 г. Солженицыну было возвращено гражданство СССР, а в 1990 г. в «Новом мире» публикуются романы «В круге первом» и «Раковый корпус». В 1994 г. писатель вернулся в Россию. С 1995 г. в «Новом мире» публикуются новый цикл — «двучастные» рассказы, миниатюры «Крохотки».

 

В творчестве А.И. Солженицына при всем его многообразии можно выделить три центральных мотива, тесно связанных друг с другом. Сконцентрированные в первой опубликованной его вещи «Один день Ивана Денисовича», они развивались, подчас обособленно друг от друга, но чаще взаимопереплетаясь. «Вершиной» их синтеза стало «Красное колесо». Условно эти мотивы можно обозначить так: русский национальный характер; история России XX века; политика в жизни человека и нации в нашем столетии. Темы эти, разумеется, вовсе не новы для русской реалистической традиции последних двух столетий. Но Солженицын, человек и писатель, почти панически боящийся не только своего участия в литературной группировке, но и любой формы литературного соседства, смотрит на все эти проблемы не с точки зрения писателя того или иного «направления», а как бы сверху, самым искренним образом направления игнорируя. Это вовсе не обеспечивает объективность, в художественном творчестве, в сущности, невозможную, — Солженицын очень субъективен. Такая открытая литературная внепартийность обеспечивает художественную независимость — писатель представляет только себя и высказывает только свое личное, частное мнение; станет ли оно общественным — зависит не от поддержки группы или влиятельных членов «направления», а от самого общества. Мало того, Солженицын не подлаживается и под «мнение народное», прекрасно понимая, что оно вовсе не всегда выражает истину в последней инстанции: народ, как и отдельный человек, может быть ослеплен гордыней или заблуждением, может ошибаться, и задача писателя — не потакать ему в этих ошибках, но стремиться просветлить.

 

Солженицын вообще никогда не идет по уже проложенному кем-то пути, прокладывая исключительно собственный путь. Ни в жизни, ни в литературе он никому не льстил — ни политическим деятелям, которые стремились, как Хрущев, сделать его советским писателем, бичующим пороки культа личности, но не посягающим на коренные принципы советской системы, ни политикам прошлого, ставшим героями его эпоса, которые, утверждая спасительные пути, так и не смогли их обеспечить. Он был даже жесток, отворачиваясь и разрывая по политическим и литературным соображениям с людьми, которые переправляли его рукописи за границу часто с серьезным риском для себя или же стремились помочь ему опубликовать свои вещи здесь. Один из самых болезненных разрывов, и личных, и общественных, и литературных, — с В.Я. Лакшиным, сотрудником Твардовского по «Новому миру», критиком, предложившим одно из первых прочтений писателя и сделавшим много возможного и невозможного для публикации его произведений. Лакшин не принял портрета А.Т. Твардовского в очерках литературной жизни «Бодался теленок с дубом» и не был, разумеется, согласен с трактовкой собственной роли в литературной ситуации 60-х годов, как она складывалась вокруг «Нового мира». Другой разрыв, столь же болезненный и жестокий, — с Ольгой Карлайл. В 1978 г. она выпустила в США книгу «Солженицын и тайный круг», в которой рассказывала о той роли, что принадлежала ей в организации тайных путей переброски на Запад рукописей «Архипелага ГУЛАГ» и «В круге первом» и о жестокости, с которой Солженицын отозвался о ней в «Теленке...». Все это многим и на родине, и на Западе дало основания для обвинений Солженицына в эгоцентризме и элементарной человеческой неблагодарности. Но дело здесь глубже — отнюдь не в личных особенностях характера. Это твердая жизненная позиция писателя, лишенного способности к компромиссу, единственно и дающая ему возможность выполнить свою жизненную предназначенность.

 

Смысл ее Солженицын отчасти объясняет притчей о Китоврасе в романе «Раковый корпус»: «Жил Китоврас в пустыне дальней, а ходить мог только по прямой. Царь Соломон вызвал Китовраса к себе и обманом взял его на цепь, и повели его камни тесать. Но шел Китоврас только по своей прямой, и когда его по Иерусалиму вели, то перед ним дома ломали — очищали путь. И попался по дороге домик вдовы. Пустилась вдова плакать, умолять Китовраса не ломать ее домика убогого — и что ж, умолила. Стал Китоврас изгибаться, тискаться, тискаться — и ребро себе сломал. А дом — целый оставил. И промолвил тогда: мягкое слово кость ломит, а жесткое гнев воздвигает». Эта притча моделирует отношение к жизни самого Солженицына. Для того, чтобы практически в одиночку победить в поединке с партией, чтобы после лагерей и ссылки иметь право говорить от лица миллионов замученных, нужно обладать несгибаемостью Китовраса и ходить только по прямой — не идти ни на какие компромиссы. Но тем, кто рядом с ним, очень трудно. «Всякий раз, как Солженицын применяет принцип Китовраса, — пишет женевский профессор Жорж Нива, — он тяжко оскорбляет людей чувствительных и честных, но втянутых в компромисс с действительностью».

 

Суть в том, что Солженицын воспринимает свою жизнь не как частный человек, которому даровано право распоряжаться ею по своему усмотрению. Этого естественного и, казалось бы, неотъемлемого права он сознательно себя лишает. Такой перелом наступил после чудесного выздоровления от неизлечимого, как думали врачи, рака. Именно этот период в жизни писателя дал материал для «Ракового корпуса». Выздоровление было воспринято как Божий дар («При моей безнадежно запущенной остро-злокачественной опухоли это было Божье чудо, я никак иначе не понимал. Вся возвращенная мне жизнь с тех пор — не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель») — и с этих пор писатель полагает, что время ему отпущено не для частного бытия, но для реализации неподъемного замысла: свидетельствовать о русской истории XX века, участником которой он был, понять ее и разобраться в ее тайных и явных пружинах. С этого момента жизнь его подчинена единой цели, от которой он не уклоняется ни на шаг, не позволяя себе естественных, казалось бы, вещей: даже приглашение Твардовского посидеть в ресторане воспринимается с удивлением — откуда у них на это время?

 

«Архипелаг ГУЛАГ» посвящен «всем, кому не хватило жизни об этом рассказать. И да простят они мне, что я не все увидел, не все вспомнил, не обо всем догадался». В посвящении выражена творческая и человеческая позиция Солженицына: он пишет не от себя, а от лица миллионов замученных и убитых людей, от имени тех, «кому не хватило жизни об этом рассказать». Литературное и исследовательское его дело — далеко не частное, но оно принадлежит тем, кому уже не дано сделать ничего. От их лица повествует Солженицын, их представителем он мыслит себя в русской культуре. Это и дает ему силы на жесткость и бескомпромиссность, которую он проявляет в общении со всеми — со слабыми и сильными мира сего. Когда, например, Рональд Рейган, тогда еще президент США, пригласил для встречи русских эмигрантов, диссидентов, то из всего огромного числа приглашенных отказ прислал один лишь Солженицын, мотивируя его тем, что не может встречаться с президентом, чьи генералы всерьез обдумывают тактику избирательного уничтожения русского народа посредством направленных ядерных ударов (речь шла о командующем объединенной группой начальников штабов Тейлоре и физике-ядерщике Гертнере).

 

Не льстил и не боготворил он и народ, не впадая в тон наивного умиления перед «простым человеком», которому якобы изначально открыта некая абсолютная истина в силу его органичной принадлежности к народной среде.

 

Народный характер обычно связывается литературно-критическим сознанием с образом «простого человека», представителя крестьянской среды. Такие характеры, естественно, есть и у Солженицына. Это праведница Матрена («Матренин двор»), дворник Спиридон («В круге первом»), Иван Денисович Шухов («Один день Ивана Денисовича», 1959). Но Солженицын трактует народный характер намного шире, включая сюда представителей и других слоев общества, людей иной культурной среды, приобщенных к высшим достижениям русской и мировой цивилизации: это и повествователь из «Матрениного двора», и Костоглотов («Раковый корпус»), и Нержин, герой романа «В круге первом». Мало того, значимые грани русского народного характера представляют и герои, враждебные автору, на слабости или подлости которых и держится тоталитарный режим (Русанов из романа «Раковый корпус», Яконов, герой «В круге первом»). Да, и без этих героев, по Солженицыну, народ не полный. Он включает в себя праведников и отвернувшихся от правды, и прозревших, как дипломат Володин («В круге первом»), и вставших на путь предательства и злодеяний. Именно таким путем писателю удается совместить проблематику русского национального характера с исследованием русской истории, вина за трагические повороты которой ложится не на плечи скверных политических деятелей, но всего народа, пошедшего по тому пути, который нам известен сейчас, не услышавшего голоса истины и предостережения в августе четырнадцатого, в марте и апреле семнадцатого.

 

Солженицын никогда не был склонен идеализировать народный характер, в этом смысле он избежал соблазна 60-х годов, когда литература и критика, мучительно вспоминая после полувекового забвения национальную идею, почти неизбежно впала в тон сентиментальной идеализации «простого человека». (Он вспоминал об этом в «Теленке»).

 

Народный характер противоречив и включает в себя не одну только добродетель. Исследованию этой противоречивости посвящен рассказ «Случай на станции Кочетовка» (1962). В главном герое, молоденьком лейтенанте Васе Зотове, воплощены лучшие человеческие черты: интеллигентность, распахнутость навстречу фронтовику или окруженцу, вошедшему в комнату линейной комендатуры, искреннее желание помочь в любой ситуации. Два женских образа, лишь слегка намеченные писателем, оттеняют его глубинную непорочность, и даже мысль об измене жене, оказавшейся в немецкой оккупации, невозможна для него. Своей детской открытостью и доверчивостью герой напоминает читателю Петю Ростова, его разговор со взрослыми офицерами, своими кумирами, когда он обнаруживает любовь к сладкому и предлагает им изюм. Петины интонации звучат в речи Зотова: «Вы знаете, я вижу, как вы любите курить, забирайте-ка эту пачку всю себе! Я все равно для угощения держу. И на квартире еще есть. Нет уж, пожалуйста, положите ее в вещмешок, завяжите, тогда поверю!..»

 

 

Композиционный центр рассказа составляет встреча Зотова с отставшим от своего эшелона окружением, который поражает его своей интеллигентностью и мягкостью. Все — слова, интонации голоса, мягкие жесты этого интеллигентного человека, способного даже в надетой на него чудовищной рванине держаться с достоинством и мягкостью, привлекает Зотова: ему «была на редкость приятна его манера говорить; его манера останавливаться, если казалось, что собеседник хочет возразить; его манера не размахивать руками, а как-то легкими движениями пальцев пояснить свою речь». Он раскрывает перед ним свои полудетские мечты о бегстве в Испанию, рассказывает о своей тоске по фронту и предвкушает несколько часов чудесного общения с интеллигентным, культурным и знающим человеком — актером до войны, ополченцем без винтовки — в ее начале, недавним окружением, чудом выбравшимся из немецкого «котла» и теперь вот отставшим от своего поезда — без документов, с ничего не значащим догонным листом, в сущности, и не документом.

 

И здесь автор показывает борьбу двух начал в душе Зотова: естественного, человеческого и злого, подозрительного, бесчеловечного. Уже после того, как между Зотовым и Тверитиновым пробежала искра человеческого понимания, возникшая некогда между маршалом Даву и Пьером Безуховым, спасшая тогда Пьера от расстрела, в сознании Зотова возникает циркуляр, перечеркивающий симпатию и доверие, которые еще не успели выстыть на войне. «Лейтенант надел очки и опять смотрел в догонный лист. Догонный лист, собственно, не был настоящим документом, он составлен был со слов заявителя и мог содержать в себе правду, а мог и ложь. Инструкция требовала крайне пристально относиться к окруженцам, а тем более — одиночкам». И случайная обмолвка Тверитинова (он спрашивает всего лишь, как раньше назывался Сталинград) оборачивается неверием в юной и чистой душе Зотова, уже отравленной ядом подозрительности: «И — все оборвалось и охолонуло в Зотове... Значит, не окруженец. Подослан! Агент! Наверно, белоэмигрант, потому и манеры такие». То, что спасло Пьера, не спасло несчастного и беспомощного Тверитинова — молоденький лейтенант «сдает» только что полюбившегося и так искренне заинтересовавшего его человека в НКВД. И последние слова Тверитинова: «Что вы делаете! Что вы делаете! Ведь этого не исправишь!!» подтверждаются последней, аккордной, как всегда у Солженицына, фразой: «Но никогда потом во всю жизнь Зотов не мог забыть этого человека...»

 

Наивная доброта и жестокая подозрительность — два качества, несовместимые с общечеловеческой точки зрения, но обусловленные советской эпохой 30-х годов, сочетаются в душе героя.

 

В свое время М. Горький точно охарактеризовал народный характер: «Люди пегие — хорошие и дурные вместе». Именно эту «пегость», сочетание светлого и темного, доброго и дурного в русской душе показывает Солженицын. Иногда эта противоречивость предстает своими страшными сторонами, как в «Случае на станции Кочетовка» или в «Матренином дворе», иногда комическими — как в рассказе «Захар-Калита» (1965).

 

Этот небольшой рассказ построен на противоречиях, и в этом смысле он характерен для поэтики писателя. Его нарочито облегченное начало как бы пародирует расхожие мотивы исповедальной или лирической прозы 60-х годов, явно упрощающие проблему национального характера («Поддубенские частушки», «Дело было в Пенькове» С. Антонова, «Владимирские проселки» В. Солоухина). «Друзья мои, вы просите рассказать что-нибудь из летнего велосипедного?» — этот зачин, настраивающий на нечто летнее-отпускное и необязательное, контрастирует с содержанием рассказа, где на нескольких страницах воссоздается картина сентябрьской битвы 1380 г. Но и оборачиваясь на шесть столетий назад, Солженицын не может сентиментально и благостно, в соответствии с «велосипедным» зачином, взглянуть на обремененное историографичной торжественностью событие, пусть и поворотное, русской истории: «Горька правда истории, но лучше выслушать ее, чем таить: не только черкесов и генуэзцев привел Мамай, не только литовцы с ним были в союзе, но и князь рязанский Олег.... Для того и перешли русские через Дон, чтобы Доном ощитить свою спину от своих же, от рязанцев: не ударили бы, православные». Противоречия, таящиеся в душе одного человека, характерны и для нации в целом — «Не отсюда ли повелась судьба России? Не здесь ли совершен поворот ее истории? Всегда ли только через Смоленск и Киев роились на нас враги?». Так от противоречивости национального сознания Солженицын делает шаг к исследованию противоречивости национальной жизни, приведшей уже значительно позже к другим поворотам русской истории.

 

Но если повествователь может поставить перед собой такие вопросы и осмыслить их, то главный герой рассказа, самозванный сторож Куликова поля Захар-Калита воплощает в себе почти инстинктивное желание сохранить утраченную было историческую память. Толку от его постоянного, дневного и ночного пребывания на поле нет никакого — но сам факт существования смешного чудаковатого человека значим для Солженицына. Перед тем, как описать его, он останавливается в недоумении и даже сбивается на сентиментальные, почти карамзинские интонации, начинает фразу со столь характерного междометия «Ах», а заканчивает вопросительными и восклицательными знаками (да и в самом деле, герой такого масштаба мог реализоваться скорее в сентиментальной литературе). Но, с одной стороны. Смотритель Куликова Поля со своей бессмысленной деятельностью смешон, как и его уверения дойти в поисках только ему известной правды до Фурцевой, тогдашнего министра культуры. Повествователь не может удержаться от смеха, сравнивая его с погибшим ратником, рядом с которым, правда, нет ни меча, ни щита, а вместо шлема затасканная кепка да около руки мешок с подобранными бутылками. С другой стороны, совершенно бескорыстная и бессмысленная, казалось бы, преданность Полю как зримому воплощению русской истории заставляет видеть в этой фигуре нечто настоящее — скорбь.

 

Авторская позиция не прояснена — Солженицын как бы балансирует на грани комического и серьезного, видя одну из причудливых и незаурядных форм русского национального характера. Комичны при всей бессмысленности его жизни на поле (у героев даже возникает подозрение, что таким образом Захар-Калита увиливает от тяжелой сельской работы) претензия на серьезность и собственную значимость, его жалобы на то, что ему, смотрителю Поля, не выдают оружия. И рядом с этим — совсем уж не комическая страстность героя доступными ему способами свидетельствовать об исторической славе русского оружия. И тогда «сразу отпало все то насмешливое и снисходительное, что мы думали о нем вчера. В это заморозное утро встающий из копны, он был уже не Смотритель, а как бы Дух этого поля, стерегущий, не покидавший его никогда».

 

Разумеется, дистанция между повествователем и героем огромна: герою недоступен тот исторический материал, которым свободно оперирует повествователь, они принадлежат разной культурной и социальной среде — но сближает их истинная преданность национальной истории и культуре.

 

В рассказах 50-60-х годов и в романах «Раковый корпус» и «В круге первом» Солженицын далек от нарочитой героизации народного характера. Напротив, он стремится увидеть высокое, праведное и даже героическое в самой, казалось бы, негероической обстановке. Здесь возникает новая тенденция для всей советской литературы, которая стремилась видеть героическое именно в исключительной ситуации — на поле боя или в тылу врага, на строительстве или производстве, исключительная сложность которого требовала от личности именно героической самореализации. Солженицын противопоставляет этой тенденции иное понимание не только героического, но и вообще возвышенного в человеке. В ситуации, когда тоталитарная культура утверждает пангероическое общество, когда героизм становится явлением повседневным и общедоступным, а не элитарным, когда в самой обыденной жизни советский человек совершает подвиги и творит чудеса (что, разумеется, противоречит реалистически понимаемой правде), Солженицын одновременно с Шолоховым утверждает новую концепцию героического. Как героизм шолоховского Андрея Соколова показан не на поле битвы, а в ситуации совершенно негероической, ситуации плена, так и Иван Денисович Шухов реализует свой личностный потенциал в лагере, т.е. там, где, казалось бы, человек вообще лишен возможности реализовать себя как личность. Героическое в этом образе состоит в том, что он сумел в античеловеческих условиях лагеря сохранить человеческое в себе.

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-12-25; Просмотров: 515; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.047 сек.