Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Часть III. А есть А 8 страница




И когда нахожу слушателя с этой бесценной способностью, моя музыка превращается во взаимный обмен ко взаимной выгоде. Художник – тоже торговец, мисс Таггерт, но самый требовательный и несговорчивый. Теперь понимаете меня?

– Да, – ответила Дагни с удивлением, – понимаю.

С удивлением, потому что услышала свое собственное кредо моральной гордости, избранное человеком, от которого меньше всего этого ожидала.

– Если да, то почему всего минуту назад у вас был такой убитый вид? О чем вы сожалеете?

– О тех годах, когда ваши произведения никто не слышал.

– Это не так. Я ежегодно давал два‑три концерта. Здесь, в Ущелье Голта. На следующей неделе даю очередной. Надеюсь, вы придете? Входная плата – двадцать пять центов.

Дагни невольно рассмеялась. Халлей улыбнулся, потом его лицо посерьезнело, словно под наплывом невысказанных мыслей. Он взглянул в темноту за окном, туда, где в промежутке между ветвями висел во всем своем великолепии символ доллара, словно выгравированный на небе извив стали.

– Мисс Таггерт, понимаете, почему я бы отдал три десятка современных «творцов» за одного настоящего бизнесмена? Почему у меня больше общего с Эллисом Уайэттом или Кеном Данаггером, не обладающим, кстати, музыкальным слухом, чем с такими людьми, как Морт Лидди и Бальф Юбэнк? Будь то нотный стан или угольная шахта, всякая работа представляет собой творческий акт и исходит из одного источника: неотъемлемого дара смотреть на все своими глазами, а это означает способность видеть, сопрягать и создавать то, что не было увидено, сопряжено и создано раньше. Люди приписывают авторам симфоний и романов сверхчеловеческую способность пронзать взором туманную завесу будущего, а что, по их мнению, движет теми, кто открывает, как добывать нефть, управлять шахтой, создавать новые моторы? Поэтам и музыкантам приписывается некий священный огонь в душе. А что, по их мнению, пылает в душах промышленников, бросающих вызов всему миру своими новыми идеями, проектами, внедрениями, как на протяжении веков поступали строители самолетов и железных дорог, открыватели новых микробов и новых континентов?.. Неуклонное стремление к поиску истины, мисс Таггерт? Знаете ли вы, что моралисты и ценители искусства нам постоянно твердят о неуклонном стремлении художника к поиску истины? Назовите мне более высокий образец такого стремления, чем деяние человека, сказавшего, что земля вертится, сказавшего, что сплав стали с медью обладает свойствами, позволяющими использовать его для определенных целей. И если даже мир вздернет его на дыбу или разорит, он не отречется от того, что добыто его разумом! Вот это, мисс Таггерт, и есть величие духа, мужество и любовь к истине, а рядом – какой‑то неряшливый шалопай, гордо задрав нос, уверяет вас, что достиг подлинного, неподвластного разуму совершенства, так как он – художник, сам не понимающий, что представляет собой или выражает его произведение; он не ограничивает себя такими грубыми понятиями, как «суть» или «смысл», он – рупор высших тайн, он сам не ведает, как создал свой «шедевр» и зачем, тот извергся у него самопроизвольно, как рвота из желудка пьяницы; он не думал, он не унизится до того, чтобы думать, он просто так чувствует – дряблый, вислогубый, хитроглазый, пустословящий, трясущийся, дрянной остолоп! Я, знающий, сколько дисциплины, усилий, напряжения, упорства и сосредоточенности требуется для создания произведения искусства, я, знающий, что это требует такого труда, в сравнении с которым каторга покажется курортом, суровости, какой не встретишь ни у одного армейского строевика – я ставлю простого шахтера выше любого ходячего рупора высших тайн. Шахтер знает, что вагонетки с углем двигают под землей отнюдь не его чувства. Чувства? О да, мы чувствуем – он, вы и я – в сущности, мы единственные, кто способен чувствовать, и мы знаем источник наших чувств. Но чего мы не знали и слишком долго не хотели знать – это сущность тех, кто заявляет, что не несет ответа за свои чувства. Мы не знали, что они чувствуют. Узнаем только теперь. Это было серьезной ошибкой. И те, кто больше всех повинны в ней, тяжелее всех за нее поплатятся – как того и требует справедливость. Наибольший груз вины несут настоящие художники, теперь они увидят, что их первыми будут истреблять, что они подготовили торжество своих уничтожителей, помогая губить своих единственных заступников. Потому что если существует более трагичный глупец, чем бизнесмен, не сознающий, что он – обладатель высшего творческого духа – это художник, считающий бизнесмена своим врагом.

«Действительно, – думала Дагни, проходя по улицам долины и глядя с детским волнением на витрины магазинов, сверкающие на солнце, – бизнес тут обладает целенаправленной избирательностью искусства. А искусство, – думала она в темноте обшитого вагонкой концертного зала, вслушиваясь в сдержанное неистовство и математическую точность музыки Халлея, – обладает суровой дисциплиной бизнеса».

«И то и другое обладает превосходной техникой», – подумала Дагни в театре под открытым небом, не сводя глаз с Кэй Ладлоу на сцене. Такого она не помнила с детства – на протяжении трех часов ее держала в плену пьеса с незнакомым сюжетом, с репликами, которых она раньше не слышала, с не затасканной до дыр темой. Она ощущала забытую радость от того, что следила с восторженным вниманием за простым, неожиданным, логичным, целенаправленным, новым действием и видела его в превосходном исполнении женщины, играющей героиню, красота духа которой под стать ее физическому совершенству.

– Потому‑то я и здесь, мисс Таггерт, – с улыбкой сказала Кэй Ладлоу в ответ на поздравления Дагни после спектакля. – Всякую черту человеческого величия, какую я способна представить, внешний мир стремился опорочить. Мне позволяли играть лишь воплощение безнравственности: проституток, искательниц развлечений, разрушительниц семей, над которыми неизменно одерживала верх жившая по соседству девушка, олицетворявшая добродетель посредственности. Мой талант использовали для того, чтобы его унизить. Вот почему я ушла.

«С самого детства, – думала Дагни, – я не испытывала такого оживления после спектакля, – чувства, что в жизни есть, к чему стремиться, а не ощущения, что тебе показали канализацию, видеть которую было совершенно незачем». Когда зрители один за другим уходили в темноту с освещенных рядов скамеек, она заметила Эллиса Уайэтта, судью Наррангасетта, Кена Данаггера, – всех тех, о ком некогда говорили, что они презирают все виды искусства.

Она видела в тот вечер силуэты двух высоких, стройных людей, шедших вместе по тропинке среди скал; золото их волос вспыхнуло на миг в луче прожектора. То были Кэй Ладлоу и Рагнар Даннескъёлд. И Дагни подумала, сможет ли вернуться в мир, где они обречены на гибель.

Чувство детства возвращалось к Дагни всякий раз, когда она встречала двух сыновей молодой женщины, владелицы булочной. Она часто видела их бродящими по горным тропинкам – двух бесстрашных малышей четырех и семи лет. Казалось, они взирают на жизнь так же, как и она когда‑то. В них не было того, что она видела в детях во внешнем мире – боязни окружающих, полускрытности‑полупрезрения, нарочитой отстраненности от взрослых, циничного знания того, что им лгут и учат ненавидеть. Оба мальчика вели себя с открытым, радостным, доверчивым дружелюбием котят, не ожидающих, что им причинят боль; у них было простодушно‑естественное, спокойное сознание собственного достоинства и столь же простодушная уверенность, что каждый взрослый способен это понять; их снедало постоянное любопытство, и они утоляли его повсюду, ничуть не сомневаясь, что в жизни нет ничего низкого или запретного для них, и было понятно, что если им доведется столкнуться с недоброжелательством, они с презрением отвергнут его не как опасность, а как глупость, и никогда не примут его с унизительным смирением в качестве закона жизни.

– Они и есть мое основное занятие, мисс Таггерт, – сказала молодая мать в ответ на ее вопрос, заворачивая буханку свежего хлеба и улыбаясь из‑за прилавка. – Они и есть та работа, которой я посвятила себя. Во внешнем мире, несмотря на все трескучие фразы о материнстве, заниматься воспитанием детей полноценно невозможно. Вы, наверное, знакомы с моим мужем, он преподаватель экономики, здесь работает линейным монтером у Дика Макнамары. Вы, конечно, знаете, что в этой долине не признают родственных связей, и члены семей не допускаются сюда, если каждый не примет клятву забастовщика по собственному желанию и убеждению. Я приехала сюда не ради профессии мужа – ради своей. Чтобы воспитать сыновей людьми. Я не доверю системе образования там, вне этой долины, созданной для того, чтобы остановить развитие ребенка, убедить его в бессилии разума, в том, что жизнь – это бессмысленный хаос, противостоять которому невозможно, и таким образом заставить его жить в вечном страхе. Вас удивляет разница между моими детьми и теми, что живут во внешнем мире? Однако причина проста. Здесь, в Ущелье Голта, каждый сочтет чудовищным хотя бы намекнуть ребенку на бессмысленность жизни.

Дагни подумала об учителях, которых утратил мир, глядя на учеников доктора Экстона на их ежегодной встрече. Кроме нее доктор Экстон пригласил только Кэй Ладлоу. Все шестеро сидели на заднем дворе его дома, закатное солнце освещало их лица, а дно долины далеко внизу окутывал легкий голубой туман. Она смотрела на его непринужденно сидящих в шезлонгах учеников, на трех гибких, подвижных людей, одетых в легкие брюки, ветровки и рубашки с расстегнутыми воротниками: на Джона Голта, Франсиско Д’Анкония и Рагнара Даннескъёлда.

– Не удивляйтесь, мисс Таггерт, – заговорил с улыбкой доктор Экстон, – и не делайте ошибки, считая моих учеников какими‑то сверхчеловеками. Нет, они нечто куда более замечательное и удивительное: это самые обычные люди, каких просто не видел или не хотел видеть мир, и подвиг их заключается лишь в том, что они сумели выжить, оставаясь самими собой. Требуются незаурядный разум и еще более незаурядная воля, чтобы не попасть под влияние губительных для мозга мировых доктрин, накопленного зла веков, оставаться людьми, поскольку человек – существо разумное.

Дагни почувствовала, что доктор Экстон явно подобрел к ней: в нем уже не было его обычной строгости и сдержанности; он словно бы принимал ее в свой круг и не просто как обычную гостью. Франсиско, со своей стороны, как будто хотел подчеркнуть, что ее присутствие здесь вполне естественно, и его следует принимать как нечто само собой разумеющееся. Лицо Голта вообще ничего не выражало; держался он просто как учтивый кавалер, приведший ее по просьбе доктора Экстона.

Она заметила, что доктор то и дело поглядывает на нее, словно жаждал подтверждения тому, что он не просто так горд за своих бывших студентов. Экстон постоянно возвращался к одной и той же теме, как отец‑наставник, дети которого по‑прежнему интересуются его любимым предметом.

– Мисс Таггерт, видели б вы их в университете. Невозможно было найти трех парней, сформировавшихся в столь разных условиях, но – к черту все эти условности! – они, должно быть, сразу признали друг друга с первого взгляда, из тысяч других, в том студенческом городке: Франсиско, самый богатый наследник на свете; Рагнар, европейский аристократ; Джон, всем обязанный только себе, человек из глуши, не имевший ни денег, ни родителей, ни связей. Собственно говоря, он сын механика с заправочной станции на каком‑то захолустном перекрестке в Огайо, ушел из дома двенадцатилетним с целью добиться успеха в жизни, но мне всегда представлялось, что он явился в мир, как Минерва, богиня мудрости, вышедшая из головы Юпитера вполне взрослой и во всеоружии… Помню тот день, когда впервые увидел их втроем. Они сидели в последнем ряду аудитории. Я читал для аспирантов специальный цикл лекций, до того сложных, что редко кто из посторонних отваживался их посещать. Эти трое выглядели слишком юными даже для первокурсников – как я узнал впоследствии, им тогда было по шестнадцать. В конце лекции Джон поднялся и задал мне вопрос. Такой, что я, как преподаватель, был бы горд услышать от студента, изучавшего философию в течение шести лет. Вопрос, касавшийся платоновской метафизики, которого сам Платон не догадался задать себе. Я ответил и попросил Джона зайти ко мне в кабинет после занятий.

Джон пришел – они явились все, втроем. Я увидел в дверях двух других и впустил всех. Я говорил с ними в течение часа, потом отменил все встречи и продолжал разговор весь день. Затем добился, чтобы им разрешили прослушать этот курс и сдать по нему экзамены. Они прослушали. И получили самые высокие оценки в группе… Специализировались они по двум предметам: физике и философии. Этот выбор удивлял всех, кроме меня: современные мыслители считали излишним постигать реальность, а современные физики считали излишним мыслить. Я знал, что ошибаются и те и другие; меня поражало, что это знают и трое юношей… Роберт Стэдлер заведовал кафедрой физики, я – кафедрой философии. Мы отменили все ограничения и правила для этих трех студентов, избавили их от всех обязательных, ненужных курсов, давали им самые сложные задания, расчистили им путь к тому, чтобы они получили дипломы по нашим специальностям за четыре года. Они не жалели сил. Мало того, им в течение этих четырех лет приходилось зарабатывать на жизнь. Франсиско и Рагнар получали деньги от родителей. Джон не получал ничего, но все трое совмещали работу с учебой, чтобы получить практический опыт и деньги. Франсиско работал в медеплавильне, Джон – в паровозном депо, а Рагнар… нет, мисс Таггерт, Рагнар не был самым слабым, он был самым усидчивым из всех и трудился в нашей университетской библиотеке. Им хватало времени на все, что нужно, но они не тратили время на развлечения и общественные глупости в студенческом городке. Они… Рагнар! – вдруг рявкнул он. – Не сиди на земле!

Даннескъёлд сидел на траве, положив голову на колени Кэй Ладлоу. Он едва заметно усмехнулся, но послушно поднялся. Доктор Экстон чуть виновато улыбнулся.

– Старая привычка, – вздохнув, объяснил он Дагни. – Так сказать, условный рефлекс. Я много раз говорил это ему в те студенческие годы, когда заставал на заднем дворе в холодные, туманные вечера, – в этом смысле он был беспечным и заставлял меня беспокоиться; ему следовало понимать, что это вредно для здоровья и… – Доктор Экстон внезапно умолк: прочел в испуганном взгляде Дагни ту же мысль, что пришла и ему: мысль о скрытой опасности, с какой стал смотреть в лицо собеседникам взрослый Рагнар. Пожал плечами и развел руки в жесте беспомощной насмешки над самим собой. Кэй Ладлоу понимающе улыбнулась ему.

– Мой дом стоял на окраине студенческого городка, – продолжал он, вздохнув, – на высоком обрыве над озером Эри. И мы провели вчетвером немало вечеров. Сидели вот так же у меня на заднем дворе ранней осенью и весной, только вместо гранитных гор перед нами был простор озера, безмятежно простиравшийся в безграничную даль. В эти вечера мне приходилось работать напряженнее, чем в любой аудитории, отвечая на вопросы и обсуждая темы, которые они поднимали. После полуночи я готовил горячий шоколад и заставлял их выпить по чашке – мне казалось, они не находили времени поесть, как надо, – потом мы продолжали разговаривать, а озеро исчезало в густой тьме, и небо казалось светлее, чем земля. Несколько раз мы так засиживались, что я неожиданно замечал – небо темнеет, озеро светлеет, и едва мы успеем сказать друг другу еще несколько фраз, рассветет. Мне следовало быть повнимательнее, я знал, что они и без того недосыпают, но иногда забывал об этом, терял чувство времени – видите ли, с ними мне всегда казалось, что сейчас раннее утро, и впереди у нас долгий, бесконечный день. Они никогда не говорили о том, кем мыслят себя в будущем, не задавались вопросом, одарила ли их некая таинственная сила божественным даром достичь желаемого, – они просто говорили о том, что будут делать. Может ли привязанность делать человека трусом? Я испытывал страх лишь в тех редких случаях, когда слушал их и думал о том, каким становится мир и с чем им придется столкнуться в будущем… Страх? Да, – но это был больше, чем страх. У меня возникало чувство, делающее человека способным на убийство, когда я думал, что мир идет к тому, чтобы уничтожить этих детей, что эти три мои сына обречены быть принесенными в жертву. О да, я бы пошел на убийство – но кого было убивать? И всех, и никого – не существовало конкретного врага, конкретного источника ненависти, конкретного злодея – злодеем был не самодовольный мелкий чинуша, неспособный заработать ни цента, не вороватый солидный бюрократ, боящийся собственной тени, весь мир катился в бездну ужаса, подталкиваемый руками так называемых порядочных людей, считавших, что потребность выше способности, а жалость выше справедливости. Но то были только редкие минуты. Это чувство не было постоянным. Я слушал своих детей и понимал, что их ничто не сломит. Я смотрел на них, сидящих на моем заднем дворе, а за моим домом высились в темноте здания, все еще являвшие собой памятник непорабощенной мысли – корпуса Университета Патрика Генри, а еще дальше светились огни Кливленда – оранжевое сияние сталеплавильных заводов за батареями дымовых труб, мерцание красных точек радиобашен, длинные белые лучи прожекторов аэропорта на черном горизонте; и я думал, что ради всего величия, какое существовало и двигало мир, величия, последними наследниками которого они были, мои ученики добьются победы. Помню, однажды вечером я заметил, что Джон долго молчит, и увидел, что он заснул, лежа на земле… Двое других признались, что он не спал три ночи. Я немедленно отправил обоих домой, но его будить пожалел. Стояла теплая весенняя ночь. Я принес одеяло, укрыл его и просидел рядом с ним до утра. Я видел его лицо в звездном свете, потом первый луч солнца коснулся безмятежного лба, смеженных век – и в душе у меня родилась даже не молитва. Я вообще не молюсь. А то состояние духа, с которым это обращение к Богу не идет ни в какое сравнение: полное, убежденное, окончательное посвящение себя любви к добру, уверенности, что добро победит, и этот мальчик обретет то будущее, какого достоин.

Он указал на долину:

– Не ожидал, что оно будет таким великим. И таким трудным…

Стало темно, и горы слились с небом. Под ними внизу словно бы висели в пространстве огни долины, над ними вздымалось красное дыхание литейной Стоктона и освещенные окна дома Маллигана, напоминавшие железнодорожный вагон.

– У меня был соперник, – неторопливо произнес доктор Экстон. – Роберт Стэдлер… не хмурься, Джон, это прошлое… Джон некогда любил его. Собственно говоря, я тоже. Нет, не в полном смысле слова, но отношение к такому разуму, как у него, было очень близко к любви, оно представляло собой редчайшее из наслаждений: восхищение. Нет, по сути, я его не любил, но нам всегда казалось, что мы – единственные свидетели какого‑то ушедшего в небытие века, окруженные ныне болотом болтливой посредственности. Смертный грех Роберта Стэдлера в том, что он так и не узнал источник своей истинной мудрости… Он ненавидел глупость. Единственное чувство, какое на моей памяти он выплескивал на студентов, – язвительная, злобная, застарелая ненависть к любой бездарности, осмелившейся ему возражать. Он хотел идти своим путем, хотел, чтобы ему не мешали, хотел сметать людей со своего пути – однако так и не нашел средств для этого, не понял природы своего призвания и своих врагов. Стэдлер избрал кратчайший маршрут. Вы улыбаетесь, мисс Таггерт? Вы ненавидите его, верно? Да, вы знаете, какой кратчайший путь он избрал… Он сказал вам, что мы соперничали за этих трех студентов. И это правда – точнее, я так не считал, но знал, что считает он. Ну, что ж, если мы были соперниками, я обладал одним преимуществом: я знал, зачем им обе наши специальности, он не понимал их интереса к моей. Не понимал ее важности для себя – что, кстати, и погубило его. Но в те годы он был еще вполне живым, чтобы ухватиться за этих студентов. Именно ухватиться. Разум являлся единственной ценностью, какой поклонялся Стэдлер, и он вцепился в них, будто в свое личное сокровище. Он всегда был очень одиноким. Думаю, Франсиско с Рагнаром были единственной его любовью, а Джон – единственной страстью. В Джоне Стэдлер видел своего наследника, свое будущее, свое бессмертие. Джон хотел стать изобретателем, это означало, что ему нужно быть физиком, а значит – аспирантом доктора Стэдлера. Франсиско собирался уйти после получения диплома и работать; ему предстояло стать совершенным наследником нас обоих, его интеллектуальных отцов: промышленником. А Рагнер… знаете, мисс Таггерт, какую избрал он профессию? Нет, он собирался стать не пилотом истребителя, не исследователем джунглей, не водолазом‑глубоководником. Избранная им профессия требовала большего мужества. Рагнар хотел стать философом. Абстрагированным, умозрительным, академическим затворником в башне из слоновой кости… Да, Роберт Стэдлер их любил. И все же, я сказал когда‑то, что готов на убийство, дабы защитить их… вот только убивать было некого. Будь это решением проблемы – хотя, конечно, убийство не решение – убить нужно было бы Роберта Стэдлера. Из всех людей, из всех повинных в том зле, что губит мир, он стал самым опасным. Он должен был это понимать. Он, один из самых прославленных, выдающихся людей, санкционировал правление грабителей. Он укрепил наукой мощь их оружия. Джон не ожидал этого. Я тоже… Джон поступил в аспирантуру по физике. Но не окончил ее. Ушел в тот день, когда Роберт Стэдлер одобрил создание Государственного научного института.

Я случайно встретился с ним в коридоре, когда он выходил из кабинета после своего последнего разговора с Джоном. Он сильно изменился. Надеюсь, никогда больше не увижу столь искаженного ненавистью лица. Стэдлер заметил меня, повернуться и крикнул: «Как же вы всем осточертели, проклятые, непрактичные идеалисты!» Я отвернулся. Понял, что услышал, как человек произнес себе смертный приговор… Мисс Таггерт, помните тот вопрос, который задали мне о трех моих учениках?

– Да, – прошептала она.

– Видите ли, по тону вашего голоса я сразу понял суть того, что говорил вам о них Роберт Стэдлер. Скажите, почему он вообще завел о них речь?

Дагни печально улыбнулась:

– Он рассказывал мне их историю, оправдывая свою веру в тщету человеческого разума. Как пример своих несбывшихся надежд. «При их способностях, – сказал он тогда, – можно было ожидать, что они когда‑нибудь изменят мир»… А разве они не изменили?

Доктор Экстон кивнул и склонился в знак согласия и уважения к сказанному ею.

– Я хочу, мисс Таггерт, чтобы вы в полной мере осознали вред тех, кто заявляет, что земля по природе своей – царство зла, и у добра нет ни малейших шансов одержать над ним победу. Им следует перенастроить шкалу своих ценностей. Да, следует, пока они не даровали сами себе гнусную лицензию на безликое зло как необходимость. Поверьте, им стоит понять, знают ли они, что такое добро, и как оно вообще может существовать. Роберт Стэдлер до сих пор верит, что разум бессилен, и человеческая жизнь может быть только иррациональной. Неужели он ожидал, что Джон Голт, став великим ученым, захочет работать по указке доктора Флойда Ферриса? Что Франсиско Д’Анкония, став великим промышленником, захочет работать по указке Уэсли Моуча и для его блага? Что Рагнар Даннескъёлд, став великим философом, будет проповедовать по указке доктора Саймона Притчетта, что разума не существует, и что кто силен, тот и прав? То ли это будущее, какое Роберт Стэдлер счел бы разумным? Обратите внимание, мисс Таггерт, что те, кто громче всех кричат о своем разочаровании, о падении нравственности, о тщете ума, бессилии логики, как раз и добились полного, исчерпывающего, неизбежного результата идей, которые сами и проповедуют, до того безысходного, что даже не смеют назвать его. В мире, который провозглашает отсутствие разума, справедливость правления грубой силы, обирание способных для блага неспособных, жертвование лучшими ради худших. В таком мире лучшие должны восстать против общества, стать его злейшими врагами. В таком мире Джон Голт, человек интеллектуальной мощи, останется неквалифицированным рабочим; Франсиско Д’Анкония, удивительный созидатель богатства, станет прожигателем жизни, а Рагнер Даннескъёлд, светоч просвещения, станет воплощением насилия. Общество и доктор Стэдлер достигли всего, за что ратовали. На что они теперь могут жаловаться? На то, что Вселенная неразумна? Но так ли это?..

Доктор Экстон улыбнулся; в улыбке была безжалостная снисходительность.

– Каждый человек строит мир по своему образу и подобию, – продолжал он. – у него есть возможность выбирать, но нет возможности избежать необходимости выбора. Если он откажется от нее, то откажется и от права называться человеком и добьется только того, что жизнь превратится в мучительный хаос иррационального. Тот, кто сохранил хотя бы одну мысль, не загубленную уступкой воле других, кто принес в реальность хоть спичку, хоть сад, созданные по своему пониманию, тот в этой мере – человек, и только этой мерой измеряется его добродетель. Они, – он указал на своих учеников, – не делали никаких уступок. Это, – он кивнул на долину, – мера того, что они сохранили, и того, что они есть… Теперь я могу повторить ответ на заданный вами вопрос, зная, что вы поймете его адекватно. Вы спросили меня, горжусь ли я тем, какими стали три моих сына. Горжусь больше, чем надеялся. Горжусь каждым их поступком, каждой их целью и жизнью, которую они избрали. И это, Дагни, мой полный ответ.

Имя ее он произнес неожиданно отеческим тоном; но смотрел при этом не на нее, а на Голта.

Тот ответил ему открытым взглядом, чуть задержавшись, словно в знак благодарности. Потом повернулся к ней. Она поняла, что Голт смотрит на нее как на обладательницу нежданно обретенного титула, который доктор Экстон пожаловал ей, но не огласил, и никто больше не уловил этого, увидела в глазах Голта дружескую насмешку над ее растерянностью, поддержку и невероятную нежность.

 

«Рудник Д’Анкония № 1» представлял собой небольшие шрамы на буром склоне горы, будто нож сделал несколько неровных порезов, оставив скальные выступы, красные, как раны.

Солнце ярко светило. Дагни стояла на краю тропинки, между Франсиско и Голтом, держась за их руки; ветер дул им в лицо, проносясь над долиной в двух тысячах футов внизу. «Это, – думала она, глядя на рудник, – начертанная на горах история человеческого богатства». Над разрезом нависало несколько сосен, искривленных бурями, что бушевали в этой дикой местности век за веком; на уступах работали шесть человек; множество сложных машин картинно вырисовывалось на фоне неба – они выполняли здесь почти всю работу.

Она обратила внимание, что Франсиско показывает свои владения, скорее, Голту, чем ей.

– Джон, ты не был здесь с прошлого года… Джон, погоди, вот увидишь его где‑то год спустя… Дела во внешнем мире я закончу через несколько месяцев и тогда полностью отдамся этой работе… Нет, Джон, что ты! – произнес он со смехом, отвечая на вопрос, но Дагни вдруг уловила в его взгляде что‑то особенное, как только он останавливался на Голте: то же, что она видела в его глазах, когда он стоял в ее комнате, в отчаянии держась за край стола; он смотрел так, словно должен был перед кем‑то отчитаться. «Голт… – подумала она. – Образ Голта помогал ему».

Дагни почувствовала нечто, близкое к панике: она почти физически ощутила то усилие, которое Франсиско сделал над собой в ту минуту, когда узнал о существовании соперника и принял это как плату, востребованную судьбой за его битву. Оно стоило ему слишком многого, чтобы теперь он мог заподозрить тайну, о которой догадался доктор Экстон. «Что будет с ним, когда ему станет известна правда?» – подумала она, но какая‑то странная горечь, словно у мыслей бывает вкус, подсказала ей, что, возможно, этого и не случится.

В том, как Голт смотрит на Франсиско, ей почудилась скрытая угроза, хотя, казалось бы, это был открытый, простой, искренний взгляд: угроза не ему, а себе – не приведет ли его дружба к никому не нужному самопожертвованию.

Но большая часть сознания Дагни была охвачена могучим чувством обретенной свободы, она словно бы получила право посмеяться над всеми своими сомнениями.

Взгляд ее то и дело обращался к вьющейся серпантином от ее ног ко дну долины тропинке, по которой они шли сюда две трудных мили. Кусты, сосны и ковер мха стремились снизу к гранитным уступам. Мох и кусты постепенно исчезали, но сосны продолжали подниматься, редея, пока не оставалось несколько одиночных деревьев, подступавших к вершинам с расщелинами, где искрился снег. Дагни посмотрела на самые оригинальные горные машины, какие только видела в жизни, потом на тропу, где цокающие копыта и раскачивающиеся силуэты мулов являли собой самый древний способ транспортировки.

– Франсиско, – спросила она, – кто сконструировал эти механизмы?

– Это просто переделанное стандартное оборудование.

– Кто его переделывал?

– Я. Людей у нас мало. Нехватку приходится компенсировать.

– Ты расходуешь очень много труда и времени, перевозя руду на мулах. Нужно проложить железную дорогу в долину.

Дагни смотрела вниз и не заметила ни быстрого, пылкого взгляда, брошенного на нее, ни нарочитой сдержанности голоса:

– Знаю, но это до того трудоемкая работа, что нынешняя производительность рудника не окупит ее.

– Ерунда! Это гораздо проще, чем кажется. На востоке есть ущелье, где уклон более пологий, и камень более мягкий. Я смотрела по пути наверх, поворотов там будет немного, трех миль полотна или даже меньше вполне хватит.

Она указывала на восток и не видела, как пристально наблюдают мужчины за ее лицом.

– Тебе вполне достаточно узкоколейки… наподобие первых железных дорог… они впервые появились на шахтах, правда, угольных… Послушай, видишь вон тот хребет? Там достаточно места для трехфутовой колеи, тебе не придется ничего не взрывать, не расчищать. Видишь пологий подъем протяженностью почти в полмили? Градиент не больше четырех процентов, его преодолеет любой паровоз, – Дагни говорила быстро, с веселой уверенностью, не ощущая ничего, кроме радости заниматься своим делом в этом мире, где важнее всего предложить решение проблемы. – Дорога окупится через три года. На первый взгляд предполагаю, что самой дорогой частью работы будет установка стальных эстакад. А вот и место, где я могла бы пробить туннель, всего в сто футов или меньше. Мне потребуется проложить дорогу через ущелье и довести сюда, но это не так трудно, как кажется, – давай, покажу, найдется у тебя листок бумаги?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-03-29; Просмотров: 541; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.059 сек.