Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Часть III. А есть А 15 страница




Всю правду сказал ей Эдди Уиллерс. Она слышала, что он знает Джима с детства, и пригласила его пообедать. Когда села напротив него за стол, когда увидела серьезную прямоту его взгляда, услышала строгую, прозаическую простоту его слов, она решила оставить попытки выспрашивать Эдди исподволь и кратко, бесстрастно, не прося помощи или жалости, сказала, что хочет узнать и почему. Уиллерс ответил ей в той же манере. Рассказал ей всю историю спокойно, без эмоций, не вынося вердикта, не выражая своего мнения, не задевая ее чувств попытками щадить их, говоря сухо и конкретно, с убийственной силой фактов. Сказал ей, кто руководит «Таггерт Трансконтинентал». Рассказал о «Линии Джона Голта». Она слушала, испытывая не потрясение, а нечто худшее: отсутствие такового, словно всегда знала это. И когда он умолк, сказала лишь:

– Спасибо, мистер Уиллерс.

В тот вечер она ждала возвращения Джима домой, не испытывая ни страдания, ни возмущения, их уничтожала возникшая отчужденность, словно все уже не имело для нее никакого значения, словно от нее требовался какой‑то поступок, неважно какой и с какими последствиями. Увидев входящего в комнату Джима, она почувствовала какое‑то мрачное удивление, словно недоумевала, кто он такой, и почему с ним вообще необходимо разговаривать. Она рассказала ему, что узнала, лаконично, усталым, угасшим голосом. Казалось, он все понял после нескольких первых фраз, словно ожидал, что это рано или поздно случится.

– Почему ты не говорил мне правды? – спросила она.

– Значит, вот какое у тебя представление о благодарности? – заорал он. – Значит, вот что ты испытываешь ко мне после всего, что я сделал для тебя? Все говорили, что от поднятой за шкирку уличной кошки нельзя ждать ничего, кроме грубости и эгоизма!

Она смотрела на него так, словно он говорил по‑китайски.

– Почему ты не говорил мне правды?

– И это вся любовь, какую ты питаешь ко мне, подлая, мелкая лицемерка? И это все, что я получаю за веру в тебя?

– Зачем ты лгал мне? Зачем позволял думать то, что я думала?

– Ты должна стыдиться себя, стыдиться смотреть мне в лицо и говорить со мной!

– Я? – нечленораздельные звуки дошли, наконец, до ее сознания, но она не могла поверить в их смысл. – Чего ты пытаешься добиться, Джим? – спросила она с любопытством стороннего наблюдателя.

– Ты подумала о моих чувствах? Подумала, как это подействует на мои чувства? Ты должна была прежде всего думать о них! Это первая обязанность любой жены, а уж женщины твоего положения в особенности! Ниже и отвратительнее неблагодарности нет ничего!

Она вдруг поняла невероятное: этот человек виновен, знает это и хочет оправдаться, пробудив чувство вины у своей жертвы. Опустив голову и закрыв глаза, она мучилась отвращением, тошнотворным отвращением непонятно к чему.

Когда она подняла взгляд, то увидела, что он смотрит на нее с растерянным видом человека, идущего на попятный, потому что его хитрость не удалась. Но не успела поверить в это, как на его лице вновь появилось выражение обиды и гнева.

Она заговорила, словно бы высказывая свои мысли разумному существу, которого здесь не было, но присутствие которого надо было предположить, потому что обращаться было больше не к кому:

– Тот вечер… газетные заголовки… торжество… это все вовсе не ты… это Дагни.

– Заткнись, сучка паршивая!

Она безучастно посмотрела на него, никак не реагируя. Словно ее уже ничто не могло задеть, потому что она произнесла предсмертные слова.

Он всхлипнул:

– Черрил, прости, я обидел тебя. Беру свои слова назад. Я так не думал…

Она продолжала стоять, прислонясь к стене, как стояла с самого начала.

Он сел на край дивана, поза его выражала беспомощное уныние.

– Как я мог тебе это объяснить? – заговорил он тоном полной безнадежности. – Это все очень сложно. Как мог рассказывать тебе что‑то о трансконтинентальной железной дороге, если ты все равно не знаешь всех капканов и подводных камней? Как мог объяснить годы своей работы, своей… А, да что толку! Меня всегда не понимали, пора бы уже к этому привыкнуть, только я думал, что ты не такая, как все, и у меня появился шанс.

– Джим, почему ты на мне женился?

Он печально усмехнулся:

– Об этом меня все спрашивали. Я не думал, что когда‑нибудь спросишь ты. Почему? Потому что я люблю тебя.

Она удивилась, что это слово – самое простое в человеческом языке, всем понятное, связующее всех – не несло для нее никакого значения. Она не знала, что оно значило в его понимании.

– Никто никогда не любил меня, – продолжал он. – На свете нет никакой любви. Люди вообще лишены чувств. Я же чувствую многое. Но кого это волнует? Все интересуются только графиками движения, тоннажем грузоперевозок и деньгами. Я не могу жить среди этих людей. Я очень одинок. Я всегда мечтал найти понимание. Может быть, я – безнадежный идеалист, ищущий невозможного. Никто никогда не будет меня понимать.

– Джим, – сказала она строго и спокойно, – все это время я только и добивалась того, чтобы понять тебя.

Он отмахнулся от ее слов – не обидно, но с горечью.

– Я думал, что сможешь. Ты – все, что у меня есть. Но, может быть, понимание между людьми совершенно невозможно.

– Почему же невозможно? Почему ты не говоришь мне, чего хочешь? Почему не помогаешь понять тебя?

Он вздохнул:

– Вот‑вот. В том‑то и беда. Во всех твоих «почему». Ты постоянно спрашиваешь о причинах. То, о чем я говорю, невозможно выразить словами. Невозможно назвать. Это надо чувствовать. Человек либо чувствует, либо нет. Это свойство не разума, а сердца. Неужели ты никогда не чувствуешь? Просто, не задавая всех этих вопросов? Неужели не можешь понять меня как человека, а не как подопытное животное? Великое понимание выше наших слабых слов и бессильного разума. Нет, видимо, искать его просто глупо. Но я всегда буду искать и надеяться. Ты – моя последняя надежда. Ты – все, что у меня есть.

Она неподвижно стояла у стены.

– Ты нужна мне, – негромко простонал он. – Я совсем один. Ты не такая, как все. Я верю в тебя. Я доверяю тебе. Что дали мне все эти деньги, слава, бизнес, борьба? Ты – все, что у меня есть…

Черрил стояла, не шевелясь, и лишь взгляд ее показывал, что она замечает его присутствие.

«То, что он говорил о страдании, – ложь, – думала она с мрачным чувством долга, – но страдание не каприз; его постоянно терзают какие‑то муки, которых он, видимо, не может мне объяснить, но, наверное, я научусь их понимать. Я должна в уплату за то положение, которое он дал мне, – а похоже, это единственное, что он мог дать, – я должна постараться понять его».

В последующие дни у нее возникло странное ощущение, что она сама себе стала чужой, незнакомкой, которой нечего хотеть или искать. Вместо любви, зажженной ярким пламенем преклонения перед героем, она осталась с убогой, гложущей жалостью. Вместо мужчины, которого стремилась найти, мужчины, сражающегося за свои идеалы, не умеющего хныкать и пускать слюни, она осталась с человеком, у которого раненое самолюбие было единственным притязанием на значимость, единственным, что он мог предложить в обмен на ее судьбу. Но это уже не имело никакого значения. Раньше она жадно ждала любой перемены в жизни; теперь занявшая ее место пассивная незнакомка походила на всех унылых людей вокруг, людей, называвших себя зрелыми, лишь потому, что не пытались думать или желать.

Однако этой незнакомке являлся призрак прежней Черрил, и призраку требовалось выполнить некую миссию. Она должна была разобраться в том, что ее погубило. Должна была понять и жила с чувством постоянного ожидания. Должна, хотя и сознавала, что пятно света стремительно приближается, и в миг понимания она окажется под колесами.

«Чего вы от меня хотите?» – этот вопрос бился у нее в голове, словно истерично пульсирующий нерв. «Чего вы от меня хотите?» – беззвучно кричала она за накрытыми столами в гостиных; «Чего вы от меня хотите?» – в бессонные ночи вопрошала она Джима и тех, кто, казалось, знал его секрет: Бальфа Юбэнка, доктора Саймона Притчетта… Вслух она этого не произносила, знала, что ей не ответят. «Чего вы от меня хотите?» – спрашивала она с таким ощущением, будто бежит, но все пути для нее закрыты. «Чего вы от меня хотите?» – спрашивала она, оглядываясь на долгий мучительный путь своего замужества, которому не исполнилось еще и года.

– Чего ты от меня хочешь? – спросила, наконец, Черрил и увидела, что сидит в своей столовой, глядя на Джима, на его растерянное лицо и высыхающее пятно на столе. Она не знала, как долго тянулось молчание; ее испугали свой собственный голос и вопрос, который она не собиралась задавать. Она не ожидала, что Джим поймет, – он, казалось, не понимал и более простых вопросов, и тряхнула головой, стараясь вернуться к реальности.

Черрил с удивлением увидела, что Джим смотрит на нее с легкой улыбкой, словно смеясь над ее способностью соображать.

– Любви, – ответил он.

Она почувствовала, что слабеет от беспомощности перед этим ответом, таким простым и, вместе с тем, таким бессмысленным.

– Ты не любишь меня! – тоном государственного обвинителя провозгласил Джим. Она не ответила. – Не любишь, иначе бы не задавала таких вопросов!

– Я любила тебя, – тихо ответила она, – но тебе нужно было не это. Любила за мужество, честолюбие, способность. Но все эти качества оказались мыльным пузырем. А пузырь лопнул.

Он, с презрением, чуть выставил вперед нижнюю губу:

– Что за убогое представление о любви!

– Джим, за что ты хочешь быть любимым?

– Какой дешевый, торгашеский подход!

Черрил молча смотрела на него.

– За что быть любимым?! – воскликнул он; голос его звенел насмешкой и лицемерием. – Значит, ты считаешь, что любовь – это предмет подсчета, обмена, взвешивания и измерения, будто фунт масла на прилавке? Я не хочу быть любимым за что‑то. Я хочу быть любимым таким, какой я есть, а не за то, что делаю, говорю или думаю. Таким, какой есть, – не за тело, разум, слова, труды или поступки.

– Но тогда… какой ты?

– Если бы ты любила меня, то не спрашивала бы! – в голосе его звучала пронзительная нотка нервозности, словно он колебался между осторожностью и каким‑то слепым, безрассудным порывом. – Не спрашивала бы. Ты бы знала. Чувствовала. Почему ты вечно пытаешься навесить на все ярлыки? Неужели не можешь возвыситься над этой мелочностью материалистических определений? Неужели никогда не чувствуешь… просто так, бездумно?

– Чувствую, Джим, – ответила она негромко. – Но стараюсь не чувствовать, потому что… потому что боюсь.

– Меня? – с надеждой спросил он.

– Не совсем. Боюсь не того, что ты можешь мне сделать, а того, кто ты есть на самом деле.

Джим отвел взгляд так быстро, словно захлопнулась дверь. Черрил заметила вспышку в его глазах, и, как ни странно, то была вспышка страха.

– Ты не способна любить, мелкая, дешевая стяжательница! – неожиданно взревел он; в голосе его звучало только желание уязвить. – Да, я сказал «стяжательница». Есть много иных форм стяжательства, кроме алчности к деньгами, иных и худших. Ты стяжательница духа. Ты вышла за меня не ради денег, нет! Ради моих способностей, мужества или каких‑то других достоинств, которые соответствовали мерке твоей любви!

– Ты хочешь, чтобы… любовь… была… беспричинной?

– Причина любви в ней самой! Любовь выше любых причин и поводов. Любовь слепа. Но ты неспособна к ней. У тебя низкая, расчетливая душонка торгаша, ростовщика, который если и дает, то только взаймы и под процент. Любовь – это дар, великий, свободный, бесценный дар, превышающий и прощающий все. В чем щедрость любви к человеку за его добродетели? Что ты даешь ему? Ничего. Это не больше, чем судейская справедливость. Не больше того, что он заслуживает.

Ее глаза потемнели, потому что она увидела цель.

– Ты хочешь, чтобы любовь была незаслуженной, – сказала она, не спрашивая, а утверждая.

– О, ты ничего не понимаешь!

– Понимаю, Джим. Это то, чего ты хочешь, чего хотите вы все, – не денег, не материальных благ, не экономической безопасности, даже не подачек, которых, впрочем, постоянно требуете. – Она говорила ровным, размеренным голосом, словно цитируя свои мысли, стараясь придать убедительность кружащимся в мозгу мучительным завихрениям хаоса: – Все вы, проповедники общего блага, вы стремитесь не просто к незаработанным деньгам. Вам нужны подачки, но совсем иного рода. Ты назвал меня стяжательницей духа, потому что я ищу духовные ценности. Тогда вы, проповедники общего блага… эти ценности стремитесь присвоить. Я никогда не думала, и никто не говорил мне, как это можно себе представить – незаслуженные духовные ценности. Но ты хочешь именно их. Хочешь незаслуженной любви, незаслуженного восхищения. Незаслуженного величия. Ты хочешь быть таким, как Хэнк Риарден, даже не пытаясь стать таким, как он. Не пытаясь вообще стать… чем‑то. Без… необходимости… быть…

– Замолчи! – взвизгнул он.

Они глядели друг на друга: оба в ужасе, оба с ощущением, что балансируют на краю бездны, назвать которую она не могла, а он не хотел, и оба сознавали, что следующий шаг может стать роковым.

– Ты отдаешь себе отчет в том, что несешь? – взяв себя в руки, добродушно поинтересовался Джим, что, казалось, возвращало их в сферу благоразумия, в почти безобидную область семейной ссоры. – в какие метафизические дебри лезешь?

– Не знаю… – устало ответила Черрил, опустив голову, словно призрак, которого она пыталась ухватить, вновь ускользнул от нее. – Не знаю… Это кажется невозможным…

– Лучше не касайся вещей, которые выше твоего понимания, а то…

Джим вынужден был умолкнуть, потому что вошел дворецкий с ведерком льда, в котором влажно сияла холодная бутылка шампанского.

Они молчали, предоставив комнате оглашаться звуками, которые веками символизировали праздник: хлопанье пробки, веселое бульканье золотистой жидкости, льющейся в два больших бокала, отражающих трепещущее пламя свечей; шипение пузырьков, призывающее ко всеобщей радости.

Они молчали, пока дворецкий не вышел. Таггерт смотрел на пузырьки, небрежно держа ножку бокала двумя вялыми пальцами. Потом рука внезапно, конвульсивно, сжалась в кулак, и он поднял бокал, не так, как обычно, а как заносят руку для удара ножом.

– За Франсиско Д’Анкония! – провозгласил он.

Черрил опустила свой бокал.

– Нет!

– Пей! – рявкнул Джеймс.

– Нет, – ответила она, покачав головой.

Они поглядели друг другу в глаза; свет играл на поверхности золотистой жидкости, не достигая их лиц.

– Да пошла ты к черту! – крикнул Джеймс, вскочил, швырнул бокал на пол и быстро вышел из комнаты.

Черрил долго сидела не шелохнувшись, потом медленно встала и нажала кнопку звонка.

Она вошла в свою комнату деревянным шагом, открыла дверцу шкафа, достала костюм и туфли, переоделась, стараясь двигаться осторожно, словно от этого зависела ее жизнь. В голове у нее стучала одна мысль: нужно уйти из дому – на время, хотя бы на час. А потом… потом она сможет пережить все, что придется.

 

Строчки расплывались перед глазами, и, подняв голову, Дагни вдруг увидела, что уже давно стемнело. Она отодвинула бумаги; лампу включать не стала, позволяя себе роскошь праздности и темноты. Темнота отделяла ее от города за окнами. Календарь сообщал: «5 августа».

Прошел месяц, не оставив ничего, кроме пустоты истраченного времени. Прошел в беспорядочной, неблагодарной работе, в метании от одной критической ситуации к другой, в стремлении предотвратить крах железной дороги. Этот месяц представлял собой не сумму побед, а сумму нулей, сумму того, чего не случилось, сумму предотвращенных катастроф, которых все равно бы не случилось, поскольку поезда уже давно практически не ходили.

Иногда перед ней вставало непрошеное видение: зрелище долины, постоянно присутствующее где‑то в памяти и вдруг принимающее зримый облик.

Бывали рассветы, когда, проснувшись от бьющих в лицо лучей солнца, она думала, что нужно спешить на рынок Хэммонда, купить к завтраку свежих яиц; потом, полностью придя в сознание, видела за окнами спальни дымку Нью‑Йорка и чувствовала мучительный укол, похожий на прикосновение смерти.

«Ты это знала, – сурово говорила она себе, – знала, каково это будет, когда делала выбор». И, с трудом вылезая из постели навстречу враждебному дню, шептала: «Ладно, пусть так».

Худшими были те мгновения, когда, идя по улице, она вдруг видела среди голов незнакомцев сияющий проблеск золотисто‑каштановых волос, и ей казалось, что город исчез, что лишь какая‑то непонятная преграда внутри мешает ей броситься к нему и обнять; но в следующий миг появлялось чье‑то ничего не значащее лицо, и она останавливалась, не желая идти дальше, не желая жить. Она пыталась избегать таких мгновений, пыталась запретить себе смотреть; ходила, не поднимая глаз от тротуара. И терпела неудачу: глаза сами собой обращались к каждому золотистому проблеску.

Она не опускала шторы на окнах кабинета, памятуя его обещание, думая лишь: «Если наблюдаешь за мной, где бы ты ни был…» Поблизости не было зданий, достигавших высоты ее этажа, но она смотрела на дальние башни и задавалась мыслью, где его наблюдательный пункт, не позволяет ли ему какое‑нибудь тайное изобретение наблюдать за каждым ее движением из небоскреба, отстоящего на квартал или на милю. Сидела за столом возле незашторенных окон, думая: «Только бы знать, что ты видишь меня, даже если я больше никогда тебя не увижу». И, вспомнив об этом теперь, в темноте своей комнаты, она встала и включила свет. Потом на миг опустила голову, невесело улыбнувшись себе. Подумала, не являются ли ее светящиеся окна в черной безмерности города сигналами бедствия, взывающими к его помощи, или маяком, все еще оберегающим весь остальной мир.

Раздался звонок в дверь. Открыв, Дагни увидела молодую женщину с едва знакомым лицом – ей потребовалось серьезно напрячь память, чтобы понять, что это Черрил Таггерт. Если не считать сухого обмена приветствиями при случайных встречах в Таггерт‑Билдинге, они не виделись после свадьбы.

Черрил выглядела крайне напряженной.

– Позволите поговорить с вами… – она поколебалась и договорила: –…мисс Таггерт?

– Конечно, – сухо ответила Дагни. – Входи.

Она уловила какую‑то отчаянную решимость в лице Черрил и уверилась в этом, когда взглянула на нее в ярко освещенной гостиной.

– Присаживайся, – сказала она, но Черрил осталась стоять.

– Я пришла уплатить долг, – заговорила Черрил; голос ее звучал неестественно спокойно из‑за усилий не выказывать эмоций. – Хочу извиниться за то, что наговорила вам на своей свадьбе. У вас нет причин прощать меня, но я должна сказать вам, что теперь мне понятно: я оскорбляла все, чем восхищаюсь, и защищала все, что презираю. Знаю, признание в этом сейчас не загладит моей вины, и даже мой приход сюда – тоже наглость, у вас не может быть желания выслушивать меня, поэтому я даже не могу погасить долг, могу только просить об одолжении, чтобы вы позволили сказать мне то, что я хочу.

Ураган чувств Дагни можно было бы передать одной фразой: «Пройти такой путь меньше, чем за год!..» Она ответила, и серьезность ее голоса напоминала протянутую для поддержки руку: ей было понятно, что улыбка нарушила бы некое неустойчивое равновесие:

– Я тебя слушаю.

– Я знаю, что это вы руководили компанией «Таггерт Трансконтинентал». Это вы создали «Линию Джона Голта». Это у вас достало мужества и ума удерживать все на плаву. Полагаю, вы думаете, что я вышла замуж за Джима из‑за денег – какая продавщица отказалась бы? Но, видите ли, я вышла за него, потому что… думала, что он – это вы. Что он руководит «Таггерт Трансконтинентал». Теперь я знаю, что Джим… – она заколебалась, потом продолжила твердо, словно не желая ни в чем щадить себя: – Джим какой‑то неисправимый оболтус, хотя и не могу понять, почему. Когда я говорила с вами на свадьбе, я думала, что защищаю его величие и нападаю на его врага… но все обстояло наоборот… невероятно, ужасно, наоборот!.. Поэтому я хотела сказать вам, что знаю правду… не столько ради вас, я не вправе полагать, что вас это интересует, а… ради тех достоинств, которые уважаю.

Дагни неторопливо сказала:

– Ну что ты, я не держу зла.

– Спасибо, – прошептала Черрил и повернулась, собираясь уйти.

– Присядь.

Она покачала головой.

– Это… это все, мисс Таггерт.

Дагни позволила себе, наконец, улыбнуться и сказала:

– Черрил, меня зовут Дагни.

Ответом Черрил было лишь легкое подрагивание губ; они вдвоем словно бы создали одну улыбку.

– Я… я не знала, позволительно ли…

– Мы ведь родня, не так ли?

– Нет! Не через Джима!

Этот вскрик вырвался у нее невольно.

– Нет, по нашему обоюдному желанию. Присаживайся, Черрил.

Та повиновалась, стараясь скрыть радость, не попросить помощи, не сломиться.

– Тебе пришлось очень тяжело, не так ли?

– Да… но это неважно… это моя проблема… и моя вина.

– Не думаю, что вина твоя.

Черрил не ответила, потом внезапно, с отчаянием сказала:

– Послушайте… меньше всего я хочу вашей благотворительности.

– Джим, должно быть, говорил тебе – и это правда, – что я никогда не занималась благотворительностью.

– Да, говорил… Но я хотела сказать…

– Я знаю, что ты хотела сказать.

– Но вам незачем принимать во мне участие. Я пришла не жаловаться… не взваливать еще одно бремя на ваши плечи… то, что я страдала, не дает мне права рассчитывать на ваше сочувствие.

– Это верно. Но то, что мы обе ценим одно и то же, дает.

– То есть… если вы хотите говорить со мной, это не милостыня? Не проявление жалости ко мне?

– Мне очень жаль тебя, Черрил, и я хочу тебе помочь, но не потому, что ты страдала, а потому, что не заслуживаешь страдания.

– То есть не будете добры к чему‑то слабому, ноющему, дурному во мне? Только к тому, что находите хорошим?

– Конечно.

Черрил не шевельнулась, но казалось, будто она подняла голову, будто какой‑то бодрящий ток расслабил черты ее лица, придав ему то редкое выражение, в котором сочетаются мука и достоинство.

– Это не милостыня, Черрил. Не бойся говорить со мной.

– Странно… Вы первая, с кем я могу беседовать… и это очень легко… однако я… я боялась заговорить с вами. Я давно хотела попросить у вас прощения… с тех пор, как узнала правду, я подходила к двери вашего кабинета, но останавливалась и стояла в коридоре, не имея мужества войти… я не собиралась приходить и сейчас. Вышла только, чтобы… обдумать кое‑что, а потом вдруг поняла, что хочу видеть вас, что во всем городе это единственное место, куда мне можно пойти, и это единственный шаг, который я могла сделать.

– Я рада, что ты пришла.

– Знаете, мисс Таг… Дагни, – негромко заговорила она с робкой улыбкой, – вы совсем не такая, как я думала. Они – Джим и его друзья – говорили, что вы жесткая, холодная, бесчувственная…

– Черрил, но это правда. Я такая в том смысле, который они имели в виду, – только говорили ли они, что это за смысл?

– Нет. Ни разу. Только насмехались надо мной, когда я спрашивала, что они имеют в виду, говоря что‑то… о чем‑нибудь другом. Так что они имели в виду, говоря о вас?

– Всякий раз, когда кто‑то обвиняет человека в «бесчувственности», имеется в виду, что этот человек справедлив. Что у этого человека нет спонтанных эмоций, и он не питает к обвинителю чувств, которых тот не заслуживает. Обвинитель имеет в виду, что «чувствовать» значит идти против рассудка, против моральных ценностей, против реальности. Имеет… в чем дело? – спросила она, заметив в лице Черрил странное напряжение.

– Это… это то, что я изо всех сил старалась понять… очень долгое время…

– Так вот, обрати внимание, что ты никогда не слышала этого обвинения в защиту невинности, но всегда в защиту вины. Ты никогда не слышала, чтобы хороший человек говорил так о тех, кто был к нему несправедлив. Но всегда слышала, что это говорил подлец о тех, кто обошелся с ним, как с подлецом, о тех, кто не питает никакого сочувствия к тому злу, которое совершил подлец, или к страданиям, которые из‑за этого терпит. Что ж, тут все – правда, этого я не чувствую. Но те, кто это чувствует, не чувствуют ничего к любому проявлению истинного величия, к человеку или поступку, которые заслуживают восхищения, одобрения, уважения. Вот эти чувства у меня есть. Ты поймешь, что возможно либо одно, либо другое. Тот, кто питает сочувствие к вине, бесчувственно относится к невинности. Спроси себя, кто из этих двоих бесчувственный. И потом увидишь, какой мотив противоположен благотворительности.

– Какой? – прошептала она.

– Справедливость, Черрил.

Черрил вздрогнула и опустила голову.

– О Господи, – простонала она. – Если б вы знали, какой ад устраивал мне Джим из‑за того, что я верила именно в то, что вы сказали! – и снова вздрогнула, словно чувства, которые она пыталась сдержать, вырвались наружу; в глазах у нее был ужас. – Дагни, – зашептала она, – Дагни, я боюсь их… Джима и остальных… не того, что они сделают… в этом случае я бы могла убежать… но боюсь, потому что от этого нет спасения… боюсь того, что они такие, какие есть… и того, что они существуют.

Дагни быстро подошла, села на подлокотник ее кресла и крепко обняла Черрил за плечи.

– Успокойся, малышка. Ты ошибаешься. Не нужно бояться этого. Не нужно думать, что их существование является препоной твоему – однако ты думаешь именно так.

– Да… Да, я чувствую, что у меня нет никакой возможности существовать, раз существуют они… ни возможности, ни места, ни мира, с которым я могу совладать… я не хочу испытывать этого чувства, подавляю его, но оно все усиливается, и я знаю, что бежать мне некуда… я не могу объяснить его, не могу понять, и эта беспомощность усиливает ужас, кажется, что весь мир внезапно погиб, но не от взрыва – взрыв это нечто жесткое, конкретное – а от… какого‑то жуткого размягчения… кажется, что ничего конкретного больше нет, ничто не сохраняет никакой формы: ты можешь сунуть пальцы в каменную стену, и камень поддастся, словно желе, гора расползется, здания будут менять очертания, как облака… и это станет концом мира – не огонь и сера, а утлость.

– Черрил… Черрил, бедная малышка, философы веками пытались сделать мир таким – сокрушить разум, заставив людей поверить, что он такой. Но ты не должна принимать этого. Не должна смотреть чужими глазами, смотри своими, держись своих убеждений, ты знаешь, что представляет собой мир, тверди это вслух, как самую благочестивую из молитв, и не позволяй другим внушать тебе другое.

– Но… но они уже ничего не представляет собой. Джим и его друзья определенно не представляют. Я не понимаю, что вижу, находясь среди них, не понимаю, что слышу, когда они говорят… все это нереально, они делают что‑то страшное… и я не понимаю, какая у них цель… Дагни! Нам всегда говорили, что люди обладают громадной силой познания, гораздо более мощной, чем у животных, но я… я сейчас кажусь себе глупее любого животного, слепой и беспомощной. Животное знает, кто его друзья и кто враги, и когда нужно защищаться. Оно не ожидает, что друг набросится на него, вцепится ему в горло. Оно не ожидает внушений, что любовь – пережиток, что грабеж – это достижение, что бандиты – государственные мужи, и что сломать хребет Хэнку Риардену просто замечательно! Господи, что я говорю!..

– Я понимаю, что ты говоришь.

– Как мне иметь дело с людьми? Если ничто не может оставаться конкретным хотя бы в течение часа, то дальше жить нельзя, так ведь? Ладно, я знаю, что мир конкретен, а люди? Дагни! Они – ничто и все, что угодно, они – не существа, они – всего лишь подмены, вечные подмены без собственного облика. Но я вынуждена жить среди них. Как?

– Черрил, то с чем ты ведешь борьбу, представляет собой величайшую проблему в истории, ту, которая служит причиной всех человеческих трагедий. Ты понимаешь гораздо больше большинства людей, которые страдают и гибнут, не сознавая, что убило их. Я помогу тебе понять. Это очень серьезная тема и суровая битва, но главное – не бойся.

На лице Черрил появилось странное мечтательное выражение, словно она видела Дагни с большого расстояния, силилась подойти к ней и не могла.

– Я хотела бы иметь желание бороться, – заговорила она, – но у меня его нет. Я даже победить больше не хочу. Кажется, я не в силах добиться ни одной перемены. Понимаете, я никогда не ожидала ничего подобного браку с Джимом. Потом, когда вышла за него, я стала думать, что жизнь гораздо чудеснее, чем мне представлялось. А теперь, когда свыклась с мыслью, что жизнь и люди гораздо страшнее, чем все, что могло прийти в голову, что мой брак – не великое чудо, а неописуемое зло, которое я до сих пор страшусь познать полностью, – вот этого я не могу заставить себя принять. И не могу от этого избавиться. – Она подняла взгляд. – Дагни, как вам это удалось? Как вы смогли остаться… неисковерканной?

– Я держалась одного правила.

– Какого?

– Не ставить ничего – ничего! – выше суждений своего разума.

– На вашу долю выпали тяжкие испытания… может, более тяжкие, чем на мою… чем на чью бы то ни было. Что давало вам силы их вынести?

– Знание, что моя жизнь есть величайшая ценность, слишком великая, чтобы уступить ее без борьбы.

Она увидела на лице Черрил удивление и смятение, словно та пыталась вернуть что‑то давно потерянное.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-03-29; Просмотров: 328; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.