Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Суббота, 15 октября 2005 г. Милан 4 страница




Вот такой с кладбища получался неприглядный вид. Не лучше и с улицы Мельникова – той самой, по которой гнали колонну в Яр. Ни там, ни там не стояло памятных знаков. За двадцать пять лет власть не удосужилась даже табличку поставить. От кромки оврага и далее во всю протяженность расстрельного рва тянулась мусорная свалка, гора отбросов. Гнилое тряпье, колеса, шины, бутылки‑банки. По оврагу ползали люди в поисках золотых коронок, колец, сережек. Это видели с кладбищенского обрыва митингующие.

Пришедшие немели, опускали головы. Лёдик выступил перед этой громадой смотревших в землю людей.

Лёдик потом на радио, уже в эмиграции, вспоминал об этом митинге: «Люди плакали, было много цветов. Я сказал несколько слов о том, что здесь должен стоять памятник. Потом выступил Дзюба с хорошей, умной, горькой речью, что пора положить конец взаимной нелюбви украинцев и евреев. Слышно было плохо, микрофонов у нас не было. Появилась милиция. То, что сняли киношники, у них отобрали».

На митинге, кроме Владимира Плетнёва, говорили и украинские писатели Дзюба, Антоненко‑Давидович и еще кто‑то. Прочих имен Вика не запомнил тогда. Плетнёв перед тем звонил в Москву писателям и правозащитникам Войновичу, Феликсу Светову, Якиру. Велась съемка. Снимали Гелий Снегирев и Рафик Нахманович. От съемок уцелело несколько кадров – Лёдик с перекошенной улыбкой и папиросой в углу рта, в светлой спортивной куртке, идет на камеру от драного штакетника. Остальную пленку реквизировали дружинники. Двухминутный обрывок бобины зажевался в ротацию. Это и были те кадры, что сохранились. Люка, зашив в отворот шубы, вывезла их в шестьдесят седьмом в Париж. Больше ничего не протащила. Лёдикину речь у нее нашли в чемодане. Брестские таможенники, спасибо, просто отдали провожающим. Не пропустили, но скандала не устроили и даже не составили акт.

Рукопись речи уцелела и прежде, ее не реквизировали у Плетнёва при обыске, потому что она всегда хранилась у Жалусских. Не случайно. Ведь в речи говорилось о родителях деда и обо всей расстрелянной в еврейском рву семье.

Лючия Жалусская, когда уезжала вместе с Викочкой в шестьдесят седьмом во Францию, положила на дно баула этот текст в старом номере «Правды». Она надеялась, что «Правду» с передовицами о Вьетнаме не будут ворошить. Тут‑то мама и просчиталась! Развернули и протрясли именно из‑за Вьетнама, недоумевая, с какой же целью этот официоз на Запад везут.

Вот тогда, надо думать, и оформилась окончательно мамина программа, мысль, сверхцель. Превращать самиздат в «тамиздат». Грамотно вывозить, вытаскивать в свободный мир, публиковать тексты и документы, начиная с истории полузабытых миром жертв. Кузнецовский «Бабий Яр» в журнальном кастрированном виде незадолго до того вышел в «Юности». А полностью опубликовать без купюр можно было только на Западе. И страстный плетнёвский текст тоже мучил Лючию. Предать печати, гласности – это был ее долг и перед затравленным Лёдиком, и перед убитыми дедом и бабушкой, дядьями, тетками, малолетними двоюродными братьями и сестрой. Перед теми уничтоженными, кто лежал под палыми листьями, втоптанный сапогами, размытый грязевым селем, залитый кирпичной пульпой, вкатанный в асфальт. Девять грудочек костей, неотомщенная кровь, в каждой капле – наше семейное ДНК.

 

Добравшись до бабушки Леры в Киев в восьмидесятом, Виктор вперился в эти листки: все цело! Все, что говорил Лёдик в день, когда впервые вообще публично было сказано про затаптываемую память Яра. Вика аккуратно завязал рафинадного цвета папку, вопросительно глянул на Леру – та кивнула – и положил в один из коробов, которые родители Антонии обещали переправить из Советского Союза в Италию. И переправили. Хотя Антония пропала, исчезла, покинула Вику. Но обещание, данное Виктору, господин Сарту сдержал. Также низкий поклон транспортной фирме «Скарабеи». Скольким журналистам и коллекционерам Скарабеи помог в те годы экспортировать книги, картины и подборки документов.

А Антонию тоже, что ли, Скарабеи тайно вывез? В тюке, в ковре, контрабандой? Куда Антония исчезла, не оставив следа, в последний день Московской олимпиады, будто медведь ее прихватил с собой в поднебесье? И вся семья Антонии куда улетела? Они не подали признаков жизни больше никогда.

Спустя несколько лет Вику в университетском коридоре остановил Мартино, библиотекарь славянской кафедры, и сказал, что Виктора на славистике давно дожидаются короба.

 

Вика взял со стеллажа папку. Посерела, потеряла блеск. Напитались пылью шелковые тесемки. В папке крохкие страницы. До чего кислотная бумага выпускалась в Союзе. Единственные документы, которые до сих пор в добром здравии, – те, что печатались на роскошной, не поступавшей в продажу меловке, импортировавшейся из Финляндии и распределявшейся среди членов правления Литфонда. Да еще была тонкая голубоватая бумага из «Бон марше», которую специально ввозили в СССР французские визитеры, чтобы частенькими строчками на ней, через один интервал, советские бунтари настукивали сочинения. Потом ее в нательном белье прятали – через таможню проходить.

В руках, однако, порыжелый документ без изысков, на обыкновенной. Третья закладка копирки. Это все Лёдик вместо нас. Дед ведь ни строки о том не смог из себя выдавить. Бэр тоже о расстреле в Яфеевке молчит до сих пор. О себе говорить невозможно. Плетнёв теперь, через тридцать один год после смерти, посылает мне для моей скорби свои слова. Он нашел интонацию. Молодец был старик. Не старик тогда.

 

Три дня их уничтожали – 29 сентября, 30 сентября и 1 октября 1941 года. Говорят, что в эти три дня было расстреляно 70 тысяч человек… Из них только один человек спасся – Дина Мироновна Проничева, мать двоих детей.

 

…Вика помнил Проничеву. Она была актриса театра кукол. Платье креп‑жоржетовое, тон задорный, крепкий бюст облеплен шелковыми вытачками и пахнет ландышевым одеколоном (или ландышевыми каплями?). Дина тормошила маленького Вику, потыкивая пальцами‑гвоздиками сверху‑снизу‑слева‑справа в живот. Показывала, как внезапно исчезает на ее руке палец, будто откушенный. Вика выл от ужаса. Палец тут же отрастал. Жил отдельной жизнью какой‑то носовой платок с завязанными углами, он же ушастый заяц, и он же – охотившаяся за зайцем лиса.

Дед дружил с Диной и с театром кукол, нарисовал к двум спектаклям декорации. Театр был слева по Мало‑Васильковской – бывшая хоральная синагога, выстроенная по проекту Шлейфера Лазарем Бродским. Ближе, правее, была другая, выстроенная братом того Бродского, Львом, для бедных евреев. Она стала «Кинопанорамой». Пролетая мимо этой, заворачивал вниз и со скрежетом низвергался по склону менестрель Викиных ночей, золотого цвета трамвай.

 

Проничева – единственный человек на весь мир, – писал в послемитинговом очерке Лёдик, – который мог рассказать и рассказал о том, что же происходило в этом глубоком овраге на окраине Киева. Какая сила, какая мера злобы может довести людей, которые принимали участие в этом убийстве, до того, что свершилось? Ни один зверь, самый лютый, не издевается над своей жертвой так, как человек над человеком… Зверь хочет есть, защитить своего детеныша, садизм ему неведом. Евреев Бабьего Яра, стариков и детей, перед тем, как расстрелять, били палками, раздев донага…

Когда я, почти двадцать лет спустя, пытался заикнуться о памятнике на месте расстрела (чуть не написал «зверского», но тут же спохватился), на меня смотрели как на полоумного: «Какой памятник? Кому? Памятник ставят героям. А здесь – люди добровольно пошли, как кролики в пасть удава…» И тут же был отдан приказ – Бабий Яр замыть. Чтоб не осталось следа его…

 

Вика помнит: навалило в дом народу – некуда сажать. Телефон от прослушки укутали Викиной цигейковой шубой. Пришли выступавшие на митинге архитекторы и скульпторы, Ава Милецкий, Ада Рыбачук и Володя Мельниченко, авторы запрещенного проекта Бабьего Яра. Дед только молчал и слушал, с глазами, повернутыми внутрь. Ведь это дедовы, а не Лёдикины отец и мать и сестра матери с малышами лежали на дне оврага. Тот факт, что он, Вика, правнук и племянник расстрелянных, смог‑таки народиться на свет, это чистая непредвиденность. Не было бы ничего. И не родился бы Вика. Если бы не ринулась перед самым приходом немцев юная бабушка Лера с маленькой Люкой на руках в обратную сторону, в сторону вокзала, по отвесной Софийской улице.

В книге судьбы им было посчитано гибнуть с остальными ста пятьюдесятью тысячами евреев Киева. Кто мог рассчитывать, что Лера не пожелает выполнить предписание? Остальные евреи вели себя послушнее.

Моя дивная, отнятая и отторженная при жизни бабушка Лера. Моя украденная у меня мама. Но я родился! И ими насладился! И до пятнадцати лет жил, понимая, что они у меня есть.

А ведь по тому расчету обе должны были в землю лечь еще в сорок первом. И с ними должна была зачеркнуться вероятность, что рожусь я. Они приговорены были с голыми трупами киснуть в глине Сырца. Почетным правом существовать располагал во всей нашей семье один только дед. Ему разрешалось привольно и сохранно гулять по прекрасной войне, под бомбами, грудь под пулями, по‑над минами, перед танками, без прокорма, без согрева, но все‑таки – в удалении от жуткого угла Мельникова и Дорогожицкой, от щирых хлопцев‑полицаев, от прикладом в спину, от «та роздягайся, курва, скильки раз говориты! ложи спидницю сюды, а взуття вон в оту кучу!». Словом, от Сырецкого леса и Лукьяновки. Симе уютнее было даже в наступившем стремительно, после окружения, нацистском плену – где вообще‑то тоже прикладом в спину, и прикладом в зубы, и один раз в день баланду льют в обрезанный затылок от противогазной маски – у кого эта маска есть, – и, не позволяя дохлебать, выкликают на расстрел, и вышвыривают из шеренги отобранных, оставляют неубитым голубоглазого, не семитской внешности, одного на четыреста расстрелянных. И потом рвется в клочья на лопатках спина о колючую проволоку при побеге.

И хотя шансов уцелеть у деда было мало, однако все‑таки во много раз больше, нежели у тех, кто в начале сентября чаевничал на Мало‑Васильковской и на Рейтарской, мирком да ладком, у окна‑фонаря, на плюшевообитых стульях. Кто спокойно разливал кипяток у себя в родном дому на фоне плотного затемнения из синего полукартона. То есть у его родителей и родни, стариков, детей, невоеннобязанных «жидов города Киева». Дед упрятался в войну на второй день после ее объявления. Вот и сохранил шкуру, ать‑два, ать‑два. А те продолжали благодушествовать за вечерним столом, крытым гарусной скатертью, выплетенной Мойрами. Роковой абажур с помпошками разглядывал последние бульоны с фасолью, куриные ножки, гоменташи и аусгемахты, а также некошерные, стряпанные неверующей прабабкой Шифрой‑Софой творожнички и блины.

Никто никому не расскажет, как провели они (и остальные, кто пошел туда утром) последнюю ночь с 28 на 29 сентября, Софа и Наум, Фаня и ее дети. Ясно, что на круглом столе в середине валялась расправленная повестка «Все жиды города Киева и его окрестностей должны явиться… Взять с собой документы, деньги и ценные вещи, а также теплую одежду, белье и пр. Кто из жидов не выполнит этого распоряжения, будет расстрелян».

Что они говорили, читая этот сюрреальный набор слов? Как комментировали, какие звучали грустные остроты? Евреи же не могут без прогнозов – какие они прогнозы выдавали? Не могли же говорить друг другу «нас там голыми разденут и расстреляют всех». Что‑то другое они, надо думать, друг другу говорили. А что? Как они рассуждали – зачем требуется в комплекте теплая одежда и «пр.»? Как они укладывали это «пр.», увязывали? Как это все совершалось, черт, черт?

Документы не сохранились, вещи не сохранились. Люди, само собой, первым делом не сохранились. Не у кого после войны было узнать детали. Соседи умыкнули последнего информанта – розовый абажур.

 

А Лера спаслась, да. Она упрямо побежала, потом пошла в другую сторону – не на Сырец, а к вокзалу. Вышагивала по рыжим листьям, в правой руке чемодан, на левой висела Люка, обнимая целлулоидного пупса. За ними, не поспевая, плелись Лерина пожилая мать и прихваченная с досадой – а как без них ехать! – неприспособленная жена арестованного брата и ее толстенькая дочка.

Почти не было надежды найти способ отъезда. Почти не было шансов.

Как сумела Лера прорваться на оцепленный вокзал сквозь заслон? Это были дни массового исхода из бросаемого Киева. Она, не имевшая ни подорожной, ни путевки, ни повестки.

На вокзале роились толпы. Люди или лежали, или бежали. Спокойно не шел никто. «Где эшелон “Киевволокна”? А “Транссигнала”?» – спрашивали у нее на бегу. «Где эшелон “Ленинской Кузни”, не знаете?»

И хватало же ей мускульных сил отодвигать одну за другой двери переполненных теплушек. Все задраено, ни в одну не пускали. Однако в последний покидавший город поезд Лера все‑таки села на ходу, и вволокла своих, и отбила для них пятачок замусоренного пола. Беззаконно, не имея командировки. Только просроченный продовольственный аттестат (нового ждать было неоткуда – Сима пропал без вести) и заклинание: «Мой муж – фронтовик!»

Подействовало.

Лера, единственная из семьи, из всех родственников и знакомых дерзнувшая изменить тому, что погубило народ ее. Надо было быть ею, Лерой, чтобы отважиться выйти из скорбного стада. И еще, добавим, она сумела сохранить и прокормить в войну не одну себя – пять душ. Невестке с дочкой средств проживания не полагалось, как жене «врага народа». Бабке, тоже жене «врага народа», – пенсионные крохи. А у нее самой, Леры, как только получила на мужа извещение «пропал», отобрали аттестат.

 

Вика сказал себе – ты ведь знаешь, как она неординарна. Ты помнишь каждое ее слово. Так садись, запиши, пока Альцгеймер не подобрался и к тебе.

 

Лера – та рассказывала! В очередной раз демонстрировала, что она – над нормой. Бэр вот не мог связать двух слов. Он побывал во рву. В другом, не в Бабьем Яру. Но одинаково раздевали и расстреливали и в Яфеевке, и на Бронной горе, куда вывезли брестское гетто, и в Жабинке, где (читали они в архивной рукописи) …

 

…расстреляли восточников и где какая‑то спасительница из местных успела увести из‑под расстрела детей Песи и Гольдфарбов. На следующее утро был я на том месте и видел на траве и на ветвях разорванную женскую и детскую одежду. Едва присыпанная землей яма вздулась, большая трещина легла по диагонали, а посередине пенилась кровь, которую тяжесть земли поднимала по трещинкам вверх.

 

О Белзеце. О душегубках Треблинки. О забитых дубинками в Литве, о повешенных вверх ногами в Понятове. О расплющенных танками в Кривом Роге. О сброшенных в шахту в Краснике. О затравленных собаками в Ясеноваце. О запытанных в Штутхофе.

Кнут! Сверло в живой череп! Паяльные лампы! Ледяные ванны!

 

Найди, что способен, Вика, разлепи уста слов, засыпанные землей.

Бэр: «Я сам писать не могу. Могу вот только печатать чужое вот. По крохе разыскивать, восстанавливать».

Значит, за них пусть выскажутся документы. Найденные в спецхранах, отреставрированные, с восстановленными купюрами.

Кому судьба готовить их, сопоставлять, вести поиск? Чей это долг?

А чей же, как не мой, сказал себе Виктор.

Сказал… и унесся мыслью куда‑то в иную степь. С речью Лёдика в руках добрел до чугунного барьера. На решетке у соседних дверей хлопало и моталось одеяло в резкую шотландскую клетку. Клетка сочетала в себе равное количество красного, зеленого, желтого и синего. Виктор думал, до чего неприятно, когда всего в смеси поровну, ни один цвет не подчеркнут, ни одно сочетание не выделено. Результат агрессивный, давящий. То ли дело, когда есть цветовая доминанта. Когда понятна идея и виден вкус. Тогда это искусство.

А звонок Жабовой Змейки прост и груб, как вот эта шотландская клетка. Даме из «ЗоЛоТа» плевать, до чего Виктору сейчас несладко. Ей бы только интерес к своему товару раздуть.

 

Впериваясь в печатный лист, но не видя написанное, Виктор следил, как в волшебной коробочке памяти разворачивается рельефный, полный запахов, звонкий эпизод. В годовщину Бабьего Яра в сентябре шестьдесят шестого Симе и Лере было по пятьдесят три, Вике восемь. Внучонок был им сыном. Наконец обретя покой, наново обустроив дом, дождавшись из всех пленов и после всех геройств живого и даже не израненного мужа, Лера получила вдобавок ко всему еще и от дочери «на поиграться» розового Вику – новенького ребеночка, благодать!

В те годы Лера цвела даже ярче, чем в молодости, с ладной фигурой, сияющей кожей, пышными волосами, с медным браслетом (один целитель в Пуще‑Водице продавал от давления) почти у локтя на округлой руке, в присланной с оказией бруклинским кузеном двойке цвета «яффский апельсин» и с янтариками на шее. Она чудесно выглядела, Лера, когда выплыла в коридор встречать распаренного, в багровых пятнах на щеках Лёдика и вялого, окаменевшего мужа.

В доме готовили обед. Две поздние мухи не упаслись от Лериного полотенца. На паркете лежали их тихие тела. Пахло варившейся кукурузой, видимо, последней в этом сезоне. Вика как раз размышлял – свистнуть ли с блюда нежный ломоть огурца или будет заметно.

Поняв, что с ними было, Лера осадила Лёдю и Симу на диван, внесла с кухни нарезанную селедку и полбутылки «Столичной», бедром к дивану двинула круглый с гнутыми ножками стол. Вика тут же внырнул под низ и из‑под бахромистой скатерти впиявился ухом в голоса, добела раскаленные волнением, ненавистью, бедой. В комнате множились гости, стайками, куча незнакомых. И хотя Вика не понимал трех четвертей разговора, эмоция перетекала, накал передавался, и сердце дико скакало в середине его цыплячьей груди, аж стискивало гортань.

 

Примерно так же перебрыкивало это сердце и сейчас, в Милане, на чугунной балюстраде, при мысли, что, может, записи деда об этом вечере сегодня выставляются на аукцион неожиданно прорезавшейся болгаркой.

А если болгарка не перезвонит?

Почему не перезвонит, урезонивал себя Вика. Ей ведь выгодно перезвонить. Единственный покупатель, с которого можно будет содрать любую цену, – именно он, Виктор. А он уплатит и наконец прорвется в кулисы истории, до сих пор известной только по скудным отчетам!

А вдобавок (чем не шутит черт) вдруг ему откроется, какую же ему самому полагалось бы носить, вместо Зимана, фамилию.

Вдруг у деда там указано, кто был в действительности его, Викиным, никогда не существовавшим или же испарившимся как призрак отцом?

 

Полки в коридоре, первая, застекленная, заветная. Вика с нежностью принял в ладони с полки книгу деда (фестончатый от обтрепанности супер, чистый лоб пинтуриккиевского отрока на фронтале обложки) и открыл ее:

 

 

От автора

Весной 1945 года мне выпало счастье участвовать в спасении от гибели бесценных сокровищ Дрезденской галереи…

 

Глава первая

 

…Горело сразу со всех сторон.

Все скрылось в черном дыме.

Колокольни с грохотом рушились в прах,

И пламя вставало над ними.

 

Генрих Гейне, «Германия»

 

Выпали желтоватые листики, карандаш. Дед, что мог, писал чернильным карандашом (фронтовая привычка):

 

Пришлось ввести новую технику. Трупы больше не стали подымать на поверхность, солдаты сжигали их огнеметами на месте. Стоя над убежищами, солдаты просто пускали туда струи огня…

 

Вика знал, он уже работал над этим – сам закладывал в томик, отсканировав предварительно, эти пометки деда. В книгу они по каким‑то идейным причинам не попали.

 

Бомбардировка Дрездена 13–14 февраля 45 года. Бомбер комманд – оперативный фильм номер 257. 1, 2 и 6 группы атакуют Дрезден. Эскадрон 463, командующий Ланкастер, пилот ф. лт Скелтон, высота 14 500 футов, время 01.28½ – 01.37 hrs. Overbombing. Хрестоматийный пример овербомбинга. Там было много беженцев, отходивших по мере приближения Восточного фронта.

 

Вписанные на задний форзац той же книжки рукой деда строки:

 

Воспоминания итальянского военного, имя не указано (перевод Жориньки Брейтбурда 1965 г. по просьбе Эренбурга):

Свою удачливую судьбу Дрезден мог приписать своему на редкость мирному характеру: там были госпитали, пивные фабрики, пищевые производства, центры санитарных поставок, фабрики музыкальных инструментов. Все это не имело отношения к войне. Госпитали. Сотни и тысячи раненых как с Восточного, так и с Западного фронта.

Ночами слышался монотонный гул вылетавших на задания бомбовых эскадрилий.

«Хемниц утюжат сегодня», – говорили мы друг другу и воображали, до чего классно быть в одежке этих молодых блестящих летчиков, с их сияющими циферблатами и начищенными прицелами…

 

И подклеен листок с цитатой вообще уже непонятно откуда:

 

В городе было вдвое больше людей, чем полагалось этому городу.

Из мужчин были только ветераны в больнице, слепые, инвалиды.

Слепые пытались ухаживать за безногими. Когда началось – начали это англичане. На следующий день прилетели и американцы. Более 1300 «летающих крепостей» разнесли в руины город. Американцы превратились в зверей. «Как вам удалось стерпеть запах кипящей мочи и горящих детских колясок?» – спрашивал, вернувшись домой, у боевых товарищей просидевший бомбежку в дрезденской бойне американский военнопленный летчик.

Через три дня в центр вошли те, кто искал трупы. Одного тазика хватало на прах девяти – десяти людей, потому что люди стали крошечными. Не было возможности рыть отдельные могилы, живые устроили для погибших громадные погребальные костры.

Как раз промышленности‑то урон был нанесен крайне незначительный, и железная дорога опять заработала через три дня. Тем не менее в городе погибло за три минуты сто тысяч человек.

 

Да, а вот – уже официальный печатный текст – начало книги деда.

 

Дрезден.

Шофер с трудом ведет машину по извилистым узким проездам меж груд обгорелого, хрустящего под колесами щебня. Из‑за поворота навстречу вырывается мотоциклист. Поравнявшись с нами, он резко снижает скорость и, махнув рукой, успевает крикнуть:

– Сикстины в Дрездене нет!

И уносится дальше, оглушительно треща, окутанный облаком рыжей кирпичной пыли.

Это капитан Орехов из штаба дивизии. Еще неделю назад, сидя на обочине дороги, мы с ним промеряли по карте расстояние до Дрездена, говорили о предстоящем большом наступлении и о том, что может произойти с Дрезденской галереей, если в городе завяжутся уличные бои.

Капитан был большой любитель живописи и знал в ней толк. Он раздобыл где‑то туристский путеводитель по Дрездену и носил его в своей планшетке. Мы восхищались великолепными фотографиями и несколько раз возвращались к тому листу, где был изображен Цвингер – музей‑дворец, место, известное всему миру. Мечтой капитана, да и моей, было посмотреть «Сикстинскую мадонну» Рафаэля.

 

Дальше Вике и читать‑то незачем. Он помнит эти страницы с детства. Как романы про пиратов и путешественников. Капитан Орехов исчез из сюжета, затерялся где‑то в штабе. На самому себе данное лихое задание по разминированию местности, нафаршированной десятками динамитовых шашек, кишащей неразоружившимися гитлеровцами, ну или вервольфами Прейцмана, с пятью саперами, полуторкой и двумя канистрами солярки в первую ночь вышел Сима Жалусский, тихий киевский художник, совершенно не башибузук, несенсационное существо.

Сам себе задал опасную работу, добился разрешения рискнуть и выехал в ночь.

Что же, он был так отважен? Так охоч до рубки, гона, лета во весь опор?

Какое там! Штафирка, интеллигентный еврей, домашний, хоть без картавости и без очков. Не мелкий, скорее жангабенистый. Но склонный, как Вика помнит, в послевоенной жизни к ношению берета с хвостиком. Гегемоны‑однополчане от него подвигов не ждали.

 

Следующий текст – рапорт Жалусского, поданный в Центральный Комитет Коммунистической партии по свежим следам его действий в Дрездене, в 1946‑м. К сожалению, отсутствует важное дополнение: почасовая хронологическая роспись, которая, судя по приписке деда, была в свое время составлена и приложена к рапорту. Кто знает, сколько ценных фактов содержалось там. Роспись была непосредственно привязана к знаменитой немой карте, по которой и копали они. Карта вся полна аббревиатур, и совсем не каждую удается объяснить. Вот теперь! Теперь есть надежда, что роспись и расшифровка карты отыщутся в составе болгарского лота!

 

Дед начинает свой рапорт с места в карьер:

 

8 мая 1945 года, по окончании боев, я решил посетить территорию Цвингера. Увидев руины Цвингера, разрушенного бомбардировкой англо‑американской авиации, я заинтересовался судьбой находившихся ранее в нем произведений искусства. В тот же день мне удалось найти бывшего научного руководителя музея скульптуры «Альбертинум» – д‑ра Георгу Ранкинг. Я настойчиво просил (последние два слова зачеркнуты) предложил ей сообщить мне все, что ей известно по этому поводу. По ее словам, она знала лишь о местонахождении скульптур «Альбертинума» и была, кроме того, осведомлена о приказе гауляйтера Саксонии Мучмана, в соответствии с которым все экспонаты в случае реальной угрозы обнаружения должны быть взорваны. Я потребовал указать мне местонахождение скульптур, что она и выполнила.

Это было секретное хранилище – тупик, прорытый под Эльбой, вход в который был наглухо замурован…

 

Первое время действовали по наитию. Командир батальона Перевозчиков злился, зачем у него забирают бойцов. Выделил после долгих переругиваний трепаный саперный взвод, где в строю оставалось пять человек. С ними дед и поехал в направлении юг. Разъяснял задание по дороге, все больше про картины, искусство. Солдаты рвались на Берлин и допытывались, далеко ли до Рейхстага, хотя ни один не знал, что это слово означает. Огонек фонарика ерзал по двухверстке. Бойцы покуривали, пожимали плечами.

Картины были нацистами эвакуированы – куда? Не употребили ли их бегущие фашисты как валюту? А может, переезды и бомбежки нанесли коллекциям сильный урон? В каких они хранились условиях – поди, не в идеальных? У начальника отдела по делам музеев саксонского минкульта, Артура Грефе, Виктор недавно читал: «Со стен и потолка известняковой пещеры постоянно капало, воздух был спертый, температура была лишь немного выше нуля».

Часть картин лежала навалом в сыром подвале без упаковки. Другая в ящиках, но под водой в затопленной штольне. И зачем ее затопили? Может, попросту собралась от дождей вода? Сикстина стояла в деревянном коробе в каменоломне без охраны. Много картин было свалено в старинном замке Кенигштайн в прожаренном солнцем невентилируемом чердачном пространстве. Вдобавок многое было заминировано и от неосторожности обещало взорваться в любой момент. В подвалах Цвингера, которые никто не «прослушал» миноискателем, обнаружились люки с фаустпатронами.

– Когда я брался искать, – рассказывал дед маленькому Виктору, – я даже предположить не мог. С людьми я по себе, по отцу и маме, по опыту войны уже знал, как немцы обращаются. Но с искусством…

В общем, Жалусскому приходилось действовать точь‑в‑точь как в сказке:

– Ступай ищи то, не знаю что. Главная мысль – только пусть не мешают. У кого мне было получать разрешение? Я совсем осатанел. Работал и работал, не ел и не спал. И почти не размышлял. Все, что мог, отыскал и вырыл. Перевез в батальон. Когда картины‑статуи были почти все уже в надежных местах, тут меня захватили и потащили в инстанции. Допрос по всей форме. Чудо было, что тогда же сработал рапорт маршалу Коневу, поданный накануне. Без объяснений привезли обратно на квартиру, дали три часа побриться, побаниться, одежу погладить, заставили крутнуться и сняли прилипшие ниточки – к маршалу едешь‑де. Маршал лежал в ванне под горой белой пены. Ну, это было как на прием к господу. Даже, кстати, по военному времени к господу угодить у любого из нас имелось значительно больше шансов, чем к маршалу.

 

Мушкетерская бравада неожиданно удалась. Сима предстал, стесняясь, пред очи командующего фронтом. Бредовое, единственно правильное поведение. Ибо нижнее начальство не понимало и не хотело ничего. А наверху наконец, бац, дотумкали коневские штабные, что открывается уникальная возможность себя выпятить, ордена и героев получить. Кой‑кто явно смекнул тогда же – погреть руки жадные.

Ведь ювелирная коллекция «Зеленых сводов» – «Грюнес Гевёльбе» – содержала тысячи раритетов, кубков‑наутилусов, медалей, шахмат из перламутра. Бессчетные золотые фигурки с эмалью. Чаши с бриллиантами работы Динглингера, нефритовые панно. Резную яшму. Там были мавры с личиками из черных жемчужин, ширмы китайской работы. Там были вышивки серебряными нитями, скань, финифть, распятия, кинжалы, опояски.

А в коллекции Цвингера – малые голландцы, мифологические сценки шестнадцатого века на меди, лицевые портреты Доу. Легко помещавшиеся в планшет.

Что творилось в штабах в ту неделю, покуда дед мотался по штольням и погребам, Вика даже и вообразить не пытается. Он сопоставлял свидетельства тех, кто прибыл скоро, но все‑таки не в первые дни. Даже ранние публикации, даже по горячим следам, уже были неточными. А дальше, под гнетом официоза, перепубликовываясь и редактируясь, реляции набухали гнилой неправдой.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 235; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.008 сек.