Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Лидочка 4 страница




Может быть, робко размышляла Лидочка, может быть, если бы у нее был дом… Свой дом, полный тепла и детей. Может быть, тогда было хоть немного легче? Отгородиться от старости, сделать ее обитаемой, нянчить внуков, кряхтя, выносить мусор, помогать, до последней секунды быть нужной хоть кому-нибудь. Хоть что-нибудь делать. Хоть кого-нибудь обнимать. Она полюбила ходить в сквер неподалеку от училища — украшенную песочницей и деревянной горкой обитель беспечного материнства. Степенные мамаши, выгуливающие гомонящую малышню, суетливые голуби, Лидочка часами сидела на скамейке, насыщая зрение и слух и примеряя на себя то чью-то наливную неторопливую беременность, то хорошенького карапуза, то мысленно заимствуя у какой-нибудь зазевавшейся мамаши манеру подзывать к себе ребенка, чтобы, не прекращая трескотни с другой мамашей, быстро и ловко вытереть ему совершенно сухой носик или одернуть курточку — просто для того, чтобы показать всем и себе, что это ее, ее собственность, ее родное, хоть и смертельно надоедное дитя. Лидочка тоже хотела иметь хоть что-нибудь свое. Это было спасение. Она точно знала. Нет, она верила — это было гораздо сильнее.

Даже старики в сквере были не такие страшные — мирные дедушки и бабушки, окруженные спасительной любовью, но все закончилось, как всегда в Лидочкиной жизни, — бесповоротно, безжалостно, в один миг. Какой-то дед, чужой, некрасивый, ненужный, в три приема, с трудом присел к ней на скамейку и так долго и мучительно доставал что-то из кармана, что Лидочка дернулась было помочь, но — он уже сам, слава богу, уже сам. Вытянул какую-то бумагу, распрямил корявыми пальцами, обломанные ногти, затхлый запашок неухоженной, нелюбимой, старой плоти. Дед прочитал бумагу — видимо, официальную (мелькнула какая-то лиловая печать, равнодушная размашистая подпись, компьютерные, ровные, зернышко к зернышку, буквы) — и долго-долго сидел, нахохлившись, как больной голубь, только из-под красных сморщенных век текли беззвучные мутные слезы. Потом он вздохнул, крепко вытер ладонями лицо и горько, самому себе сказал — вот оно, что детки родные делают. Старик ушел уже, а Лидочка все смотрела ему вслед, гадая, что сделали бедолаге родные детки? Отобрали квартиру? Сослали в дом престарелых? Уехали навсегда в Америку? Может быть, просто умерли — бессовестно, скоропостижно, оставив его совсем, совсем одного?

В сквер она больше не ходила — боялась еще раз увидеть старика, боялась признаться сама себе, что дети и внуки, о которых она так отчаянно и подробно мечтала, на самом деле совсем не обязаны любить ее в ответ. Смешные круглые малышата, играющие на площадке, не были гарантией ни от одинокой старости, ни от смерти. Они были не пенсионный фонд, не многолетний пополняемый вклад с хорошими процентами. Просто дети — сами по себе, ни для чего. Это была правда, но примириться с ней означало вообще потерять все. К этому Лидочка была не готова. В 1997 году ей и так пришлось потерять слишком многое.

Люсю Жукову отчислили в конце учебного года — даже не дали перейти в следующий, последний класс, хоть недолго почувствовать себя выпускницей. Нет, выкинули прочь, не дождавшись даже экзаменов, а потому что нечего, милочка, полтора месяца валяться в лазарете с пневмонией, если хочешь танцевать. Балерины не болеют, а если и болеют, то не пропускают занятия, а если и пропускают, то занимаются самостоятельно, ах, доктора запретили любую нагрузку?! Ваши проблемы, дорогая. В училище, вычеркивая из списка живых, всегда переходили на «вы». Люся, бледная, как опарыш, подурневшая от отчаяния и все еще одолевавшей ее пневмонийной слабости, даже не пыталась сопротивляться. Зачем? Никого не волновало, что воспаление легких она заработала в ледяном от сквозняков классе, часами отрабатывая никак не удававшийся Grand Pas de chat, большой прыжок кошки. Ноги выбрасываются выше чем на 90 градусов, руки открываются из третьей позиции, корпус прогибается назад — бум-с. Опять двойка.

Лидочка, честно отбывавшая с лучшей подругой кошачью повинность, честно ходившая к ней в лазарет — почитать Молоховец, просто посидеть, утешительно болтая ногами, на казенном байковом одеяле, бегала к педагогам, умоляла, обещала взять Люсю на поруки (да хоть на поноги!), но все было напрасно. Директор, к которой Лидочка, как взрослая, записалась на прием, тоже была неумолима — бездарности в училище не нужны. А ты, Линдт, чем тратить время на всякий балласт, шла бы лучше и репетировала. Или ты не понимаешь, какая ответственность на тебя возложена? Лидочка понимала. Сразу после перехода в выпускной класс ей, семнадцатилетней, предстояло станцевать первую в ее жизни Жизель в Энском театре, на настоящей, взрослой сцене — неслыханная, редкая возможность, которой удостаиваются только будущие примы. Жизель — это была честь. Иди и работай, резюмировала директор, и Лидочка, послушная и стойкая, как оловянный солдатик, развернулась и пошла.

Люсю увезла домой мама, толстая деревенская тетка откуда-то с Южного Урала, из жуткого ржавого города-завода, где у людей с самого рождения и до смерти не было большей радости, чем нажраться до полного забытья. «Ты только не реви. Закончишь школу нормальную, я тебя в бух-гал-терию пристрою, — разливалась она, увязывая Люсины вещички и зыркая по комнате глазами, чтобы не забыть чего важного, годного в хозяйстве. — Чем ногами-то голыми дрыгать! Срам ведь, а не ремесло». Люся, прямо, как палка, сидевшая на краешке стула, не ревела, а только машинально, по привычке, выламывала никому больше не нужные стопы. Лидочка подсела рядом, потерлась носом о худенькое подружкино плечо, как делала всегда, когда хотела приласкаться, — сколько было выплакано вместе, сколько выдано друг другу смешных, детских и оттого особенно страшных тайн, сколько они смеялись под сурдинку после отбоя, сколько мечтали, сколько раз засыпали вместе, в одной кровати, тощие, зябкие, маленькие, только друг у друга находившие капельку сострадания и тепла. Я к тебе на все каникулы буду приезжать. И писать — каждый, каждый день! — пообещала Лидочка страстно и горько, будто давала обет. Люся вздрогнула, словно ее разбудили, и взглянула на Лидочку сухими, как будто даже горячими глазами. «Иди в жопу со своими письмами, дура! — закричала она вдруг так громко, что тетка уронила глухо охнувший узел. — Ненавижу тебя, всегда ненавидела! Дура! Гадина! Уродка кривоногая! Вонючка!» Тетка перекрестилась, плюнула и угрюмо присудила — не трать нерву, доча. Оно того не стоит. Наплюй, да поехали домой.

После Люсиного отъезда Лидочка осталась совсем одна. В память о лучшей подруге она получила только единоличное пользование общажной комнатой (дань королеве плюс очередной финансовый транш Галины Петровны) да новую привычку при каждом удобном случае принимать душ, обжигающий, хриплый, долгий. Но слово «вонючка», как и неуловимый, невидимый, никем, кроме Лидочки, не ощутимый запах пота, осталось — в балете все воняли. Абсолютно все.

Летние каникулы перед последним классом показались Лидочке особенно долгими. Она осталась в общежитии — с молчаливого одобрения Галины Петровны, с которой они виделись все реже и, как ни странно, благодаря этому почти полностью примирились друг с другом. Лидочка аккуратно, через выходные, приезжала в квартиру Линдта с визитом и всякий раз находила в своей комнате какой-нибудь приятный пустяк — новую пушистую кофточку в хрустящем льдистом пакете, плеер, похожий на обласканный морем портативный булыжник или даже дефицитнейшие, из Нью-Йорка выписанные пуанты Grishko — товарно-денежные отношения всегда давались Галине Петровне лучше всего. Раз в месяц она снабжала Лидочку карманными деньгами (отчета не требовала никогда) и показывала аккуратную выписку из банка, свидетельствующую о безупречном состоянии Лидочкиных счетов. Банк с недавних пор был собственностью Галины Петровны, и потому ежемесячные сто рублей от папы конвертировались в условные единицы — такие же условные, как поздравительные телеграммы от отца, ставшие совсем редкими, такими же редкими, как и вопросы о нем.

К семнадцати годам Лидочка смирилась со своим абсолютным сиротством.

Впрочем, она умела быть благодарной: Галина Петровна не знала с Лидочкой никаких забот и — при желании — могла бы даже ею гордиться. Но желания, похоже, не было — Галина Петровна, увлеченная бизнесом так же болезненно и страстно, как когда-то букинистическими изданиями и антиквариатом, не приходила в училище даже на отчетные концерты, на которых Лидочка всегда солировала с тем ровным, равнодушным, великолепным блеском, который и отличает подлинный бриллиант от простодушного граненого хрусталя.

Бесконечные летние недели Лидочка проводила в бесконечных репетициях и бесконечном шатании по городу: за эти каникулы она впервые узнала Энск в мельчайших подробностях, вон за тем углом есть скамейка, на которой можно отдохнуть, а там, среди обломанных зассанных кустов пузыреплодника, томится в ссылке маленький гипсовый бюст Ленина, размалеванный и покалеченный подростками до полной неузнаваемости и оттого ставший совершенно человеческим, живым. Сначала Лидочка бродила по улицам совершенно бесцельно, а потом подсмотрела на окраине красивый старенький палисадник, дерзко, не по-северному, выкрашенный лимонной краской, мысленно приладила к нему мощеную дорожку совсем из другого района и огромный багровый клен, увиденный и вовсе на фотографии в журнале.

Игра оказалась поразительно интересной — и Лидочка стала гулять осознанно. Теперь она собирала и выдумывала себе идеальный дом.

Важно было абсолютно все — цвет, свет, фактура камня, форма крыши, даже запахи. Особенно запахи! В поисках нужного для прихожей аромата (мастика, дерево и немножко ванили) Лидочка как-то забрела в рощицу похожих на обломанные макароны позднесоветских новостроек и вдруг остановилась посреди двора. Жалобно и ржаво поскрипывала покосившаяся детская каруселька, и березы, хоть и разрослись, но все те же — левая кривая, мамочка говорила — загогулиной. Лидочка присела на скамейку, нашарила на груди несуществующий ключ на давно выкинутой ленточке и быстро, как в детстве, пробормотала затверженное, оказывается, навеки — Усиевича, 14, кв. 128. Это был ее старый двор. Дом, в котором осталась квартира мамочки и папы. Просто поверить невозможно, что она сама не додумалась сюда прийти.

Лидочка вошла в подъезд, помнивший ее пятилетней, туп-туп, маленькие ножки, лифт часто отключали, ступеньки казались нескончаемыми и высоченными, незабытый наплыв краски на перилах, незабытый, незабываемый запах и свет. Шестой этаж ведь, устанешь. Давай на закорки возьму? Папа с готовностью присел, подставил шею, но Лидочка, не соблазнившись возможностью потаскать его за уши (лево руля! А теперь — право руля!), упрямо заспешила наверх — сама. Мамочка всегда говорила — ты все должна делать сама. Как в воду глядела. В воду Черного моря.

Лидочка остановилась перед дверью — когда-то она едва дотягивалась даже до ручки, а теперь, пожалуйста, вот она; и кнопка звонка, до которой папа поднимал ее, хохочущую, дрыгающую ножками, оказывается, тоже совсем невысоко. Лидочка подняла руку, собираясь позвонить, но рядом громыхнул механическими мослами лифт, и она быстро-быстро, через ступеньку, побежала вниз.

Она вернулась на следующий день, сама не зная — зачем, а потом и на следующий и через следующий — тоже. Подолгу сидела на лестничной клетке на подоконнике, подобрав колени и ни о чем не думая, просто ощущая, что пусть не сами родители, но хотя бы их квартира здесь, рядом. Это было приятное, даже уютное чувство, которое нередко испытывают на кладбище люди, давно смирившиеся с потерей, какой бы громадной она ни была, — точно так же, должно быть, смиряются с ампутацией или безнадежным бесплодием, начиная находить в отсутствии ноги или детей какое-то тихое, мало кому понятное удовольствие. Но Галина Петровна не ходила на кладбище сама и не водила туда Лидочку, поэтому ощущение для Лидочки было новым и таким странным, что она даже не удивилась, когда в один прекрасный день дверь родительской квартиры вдруг тихонько приоткрылась и, отчетливо скрипнув, тут же закрылась опять. Почудилось, успокоила Лидочка саму себя, но спустя несколько минут напряженного взаимного ожидания дверь приотворилась снова, и в проеме, вместо призраков прошлого, показались две озадаченные детские мордашки — мальчишеская и девчонская.

— Вы кто, тетя? — спросил мальчик, судя по голосу и носу — лет десяти, не больше. Лидочка спрыгнула с подоконника, не зная, что сказать.

— Я… я… — сказала она растерянно. — Я тут живу. То есть — жила. Очень давно.

Мальчик и девочка переглянулись, и девочка уверенно присудила:

— Тут мы живем, тетя. А ты уходи. А то мы милицию вызовем.

— Вот ведь дура, — огорчился мальчик и, судя по возне за дверью, влепил девочке подзатыльник. — Старшим надо «вы» говорить. И потом, какая она тебе тетя? Тетя у нас — Аля. Она в Бийске живет. Мы к ней летом ездили.

Последняя фраза явно приглашала к диалогу, и Лидочке пришлось признаться, что в Бийске она не была и тети (ни Али, ни какой-нибудь еще) у нее нету. Мальчик — как и положено мужчине — ощутив свое превосходство, немедленно подобрел и стал снисходительным. Он приоткрыл дверь пошире и, звякнув спасительной цепочкой, похвастался:

— А еще у нас папа кандидат в науке! И мама тоже собирается. Вот!

— А у меня мама умерла, — неожиданно призналась в ответ Лидочка и, странное дело, впервые в жизни не почувствовала почти никакой боли. Это был просто факт. Факт ее биографии. Дети снова переглянулись.

— А папа? — очень серьезно спросила девочка.

— Папа…

Лидочка на мгновение задумалась, но поняла, что не объяснит историю с открытками и телеграммами даже себе.

— Папы тоже нету, — сказала она. — Очень давно. Я их с мамой почти не помню.

Мальчик захлопнул дверь резко, будто ударил Лидочку по лицу, и это было правильно, конечно. Нашла о чем разговаривать с малышами, идиотка. Лидочка привычно, в многотысячный раз, приняла всю вину за произошедшее на себя и, отряхнув джинсы, побрела вниз по лестнице. Погостила в прошлом — и хватит. Пора репетировать, заниматься, разминать мышцы, сотни раз повторять одно и то же движение. Парадокс ведь в том, что можно стать великим ученым, потрясающим композитором, большим писателем. Но стать великой балериной нельзя. Ей можно только быть, ежедневно изнуряя себя теми же экзерсисами, что проделывают и самые неловкие и нелепые начинашки. Вот только Лидочка совершенно не хотела ни становиться, ни быть балериной. Ни великой, ни обыкновенной. Она хотела иметь дом. Дом и детей. И больше ничего.

Мальчик нагнал ее только на третьем этаже — темноволосый, худенький, с очень прямыми плечами будущего офицера.

— Вот, — сказал он, задыхаясь, и протянул Лидочке половину батона. — Возьмите. Вы, наверно, голодная, раз мама… — Он хотел сказать — «умерла», но не смог, и виновато прибавил: — У нас еще картошка есть, но она сырая.

Лидочка взяла батон и понюхала ароматный нежный мякиш.

— Спасибо, — сказала она. — Правда — спасибо. А картошка розовая или желтая?

— Не знаю, — удивился мальчик. — А какая разница?

— Очень большая, — сказала Лидочка. — Если розовая, можно приготовить со сметаной сразу двумя манерами. А если желтая, то хорошо на клецки. Ты картофельные клецки ел?

Картошка оказалась и не розовая, и не желтая — просто дрянная, вся в глазках и бледных проростках, к тому же ни сметаны, ни муки, ни даже яиц в доме не оказалось, зато обнаружилось немного морковки и сколько угодно просроченных пряностей в старомодных бумажных пакетиках.

— Ничего не получится, да? — огорченно спросила девочка, оказавшаяся очень бойкой и очень некрасивой. Но у них, конечно, все получилось.

Царевы, вернувшиеся из своего НИИ к шести вечера, обнаружили дома почти настоящую итальянскую брускетту с розмарином, отличный чай, отварную картошку удивительного оранжевого цвета, на вкус напоминавшую настоящее пирожное, и Лидочку, за пару часов бесповоротно влюбившую в себя десятилетнего Ромку и шестилетнюю Вероничку.

— Это что-то невообразимое! — промычал Царев, засунув в рот сразу целую картофелину и размахивая руками от восторга. — Как вы это сделали, Лида?

— Это очень просто, — ответила Лидочка смущенно, — варить надо в мундире, а в воду непременно добавить одну морковку, одну луковицу, пару горошин душистого перца и…

Царева торопливо схватилась за ручку: сколько горошин? А солить когда? То есть совсем? Вообще? Нет, Володя, нет, что ты, как маленький! Оставь детям хоть немного!

На следующий день Лидочка пришла к Царевым с двумя огромными сумками, набитыми продуктами, которым позавидовала бы сама Молоховец. До конца каникул в выученном наизусть «Подарке молодым хозяйкам» почти не осталось не опробованных на практике рецептов. Руки у Лидочки оказались такими же талантливыми, как и ноги, — и повариха в ней все уверенней затмевала балерину. Царевы, безалаберные и нищие, как и положено мученикам науки, потолстели, порозовели и даже слегка замаслились, словно дрожжевые блины. Но сама Лидочка, втайне мечтавшая о спасительном отчислении, не прибавила ни грамма — у нее был линдтовский бешеный метаболизм, запросто сжигавший в прожорливой клеточной топке хоть сотню пельменей разом. В перерывах между кулинарными изысканиями они с Вероничкой и Ромкой усердно учились плести макраме и вышивать, пользуясь добродушными и путаными рекомендациями из старых «Работниц». Старшие Царевы не могли нарадоваться — впрочем, они, закаленные советским воспитанием и природным оптимизмом, радовались всему, что их не убивало. А убить их, дружных, жизнерадостных, неприхотливых, было непросто, как непросто убить любых по-настоящему, истинно, всем сердцем верующих людей.

Царевы всю жизнь верили в советскую власть. Не в настоящую, конечно, — а в идеальную, книжную, правильную советскую власть, которая, предварительно откачав все способности, должна была, по идее, воздать каждому по труду. Царевы выполняли свою часть контракта честно, не жалея ни рук, ни мозгов, поэтому унизительные очереди и дефицит всего, начиная с детских колготок и заканчивая подпиской на Достоевского, приводили их в желчное раздражение. Настоящую, ежедневную, всамделишную советскую власть они презирали — как презираешь крепко пьющую и молодящуюся мамашу, невозможную, жалкую, но все-таки родную. Разумеется, это была еще одна разновидность любви.

Царевым казалось, что если советский народ приложит какие-то дополнительные усилия — похоронит Ленина, забудет Сталина или впустит назад Солженицына, — то все волшебным образом изменится, заиграет кристальными лучами всеобщего счастья. Они хотели улучшить, но не развалить, оставить хорошее старое, прибавив к нему лучшее новое. Они верили в то, что советская власть вполне совместима с демократией, обилие танков — с избытком туалетной бумаги, а уж свобода слова — извините, у нас это даже в Конституции записано! Царевы честно глотали все диссидентские рукописи и запрещенные книжки, которые могли достать, еще честнее удивлялись — за что же эти книжки запретили, слушали кашляющие и хрипящие голоса — Америки, Стокгольма, Лондона, шепотком и под водочку критиковали партию и правительство, но при этом — по сути — оставались совершенно советскими людьми.

Они были чудесные — эти Царевы, честные, работящие, добрые и совершенно обыкновенные. Таких Царевых были миллионы, и они были лучшим из всего, что удалось сделать советской власти за все годы своего существования, все остальное, включая ракеты, станки и балет, ломалось, устаревало морально, разваливалось на части, не оправдывало возложенных ожиданий, а люди оставались все такими же — людьми. Когда грянула наконец перестройка, Царевы радовались, как все, как дети, прыгающие у двери, за которой праздник и елка, они, словно наркоши на игле, сидели на «Огоньке» Коротича, таскались по митингам и баррикадам, голосовали, молились на Ельцина, рукоплескали Сахарову и даже вечером, ложась спать и прижавшись друг к другу, подолгу страстным шепотом диспутировали о том, что вот завтра, уже завтра…

Назавтра оказалось, что советская власть, которую Царевы так неистово хотели изменить, была единственной по-настоящему счастливой и стабильной вещью в их жизни. Безмятежное детство и бесплатное образование, синяя кварцевая лампа в новенькой поликлинике и кино про Чапаева на утреннем сеансе. Стройотрядовские песни, пирожные за двадцать две копейки и портвейн за два двадцать (пустую бутылку можно было сдать за 17 копеек!), аванс и получка, тринадцатая зарплата, вера в равенство и братство, шелковым ковром разворачивающаяся впереди счастливая жизнь, полная замечательных вех и привычных ритуалов, без которых и невозможно никакое человеческое счастье. Демонстрация на Первое мая, от которой все отлынивали, но после которой так дивно пилось и елось у кого-нибудь в шумных гостях, поход к Вечному огню — на Девятое, Парад Победы, вечером по телевизору — Кобзон и концерт, прекрасно сочетающиеся с «битлами» и «роллингами», живущими в магнитофоне, подпольный «Раковый корпус» и макулатурный Дрюон, добытые с равными усилиями и с равным удовольствием прочитанные. Сильная армия, добрая милиция, холодные руки, горячее сердце, трезвая голова. Жаль, что все это рухнуло. Жаль, что мы никогда, никогда больше не будем молодыми.

В конце концов, советская власть дала Царевым друг друга — они познакомились еще в институте и уже к концу первого курса поженились, молодые инженеры, молодые споры, молодой неуклюжий секс, общага, свадьба, аспирантура, каждое лето сплав на байдарках, комарье, вкуснейший, весь в хвоинках и кругляшах золотого жира, чай в банке из-под тушенки, двое детей. Они были совершенно счастливы вместе, эти Царевы — Еленочка Романовна, кругленькая, аппетитная хохотушка, и Владимир Сергеевич, худой, веселый, шерстяной, как йети, но с громадными ранними залысинами над подвижным морщинистым лбом. Только у нерадивых и беспутных мамаш случаются такие удачные дети. Советская власть была нерадивая. Даже когда она бросила Царевых, бессовестно, не оборачиваясь, навсегда, они не перестали быть хорошими людьми. И не перестали верить в то, что это правильно.

Лидочку они приняли с тем же веселым радушием, с которым принимали все, что посылала им жизнь или притаскивали дети, — провинциальную родню, припозднившихся гостей, ветрянку или голубя с перебитой лапкой. Поначалу она решила держать свои визиты к Царевым в тайне — не из скрытности, а просто потому, что большая часть ее жизни была Галине Петровне очевидно неинтересна. Однако открытий произошло слишком много и слишком много возникло вопросов, и Лидочка, добровольно пропустив прогулку с Ромкой и Вероничкой, отправилась к вдовствующей императрице с незапланированным визитом.

— Беременна? Заболела? — быстро спросила Галина Петровна, подкрашивая перед зеркалом губы: последнее время она все время торопилась, жить было некогда, жить было интересно, бизнес требовал стремительных решений, стремительные решения — больших денег, одно тянуло за собой другое, как в детской игрушке с деревянным мужичком и деревянным медведиком, которые поочередно тюкали ненастоящими топориками по маленькой наковальне.

Лидочка оказалась здорова и не беременна. Уже, как говорится, слава богу. Чего тебе еще? Деньги нужны? Возьми вот там, на столе.

— Я хотела спросить про квартиру, — тихо сказала Лидочка, привыкшая не повышать у Галины Петровны голос.

— Про какую квартиру?

— Ну, про ту, где мы с мамой и папой жили. Пока они, пока я… — Лидочка замялась, словно калека, не знающий, как правильно назвать собственное увечье. По-честному, в лоб, или так, чтобы другим было выносимо слышать.

— Целехонька, стоит, где стояла, — ответила Галина Петровна, вдевая в круглую, ни на миг не постаревшую мочку сережку с опасным игольчатым бриллиантом очень редкого, коньячного цвета. — А почему ты спрашиваешь?

Лидочка снова замялась — в присутствии Галины Петровны она всегда ощущала себя особенно глупой и нескладной, это было то самое место, где влюбленность и страх соприкасаются так тесно, что их почти невозможно отличить друг от друга.

— Я была там, ну, просто в гости заглянула, и…

— А, с жильцами познакомилась. Как их, бишь? Не помню. Круглые идиоты. Но деньги пока платят исправно. Они нахамили тебе, что ли? Так и скажи. Новых найдем.

Лидочка затрясла головой:

— Нет. Не нахамили. А квартира эта, она чья?

Галина Петровна засмеялась:

— Да ты никак поумнела, наконец? Похвально. Твоя эта квартира, твоя. Не беспокойся. Приватизирована, на твое имя записана, деньги, которые за нее платят, все на твой счет переводятся, восемнадцать лет стукнет — и воспользуешься. А заодно и переедешь. Или ты намерена всю жизнь у меня на шее сидеть? Так мне это даром не нужно.

Лидочка кивнула — шея Галины Петровны, все еще красивая, украшенная ниткой отборного таитянского жемчуга, тоже не казалась ей слишком удобным местом проживания. Аудиенция была закончена, просить о финансовом послаблении Царевым не имело смыла. В отместку Лидочка перестала бывать у бабушки даже через выходные — напрасные усилия, которых никто не заметил. Галина Петровна прекрасно знала, что дурные вести доходят быстро, так что случись что действительно неприятное, ей сообщат немедленно, а если все в порядке, то и переживать нечего. Не хочет — пусть не ходит. Лидочка и не хотела. Ей было хорошо у Царевых — и, как это ни парадоксально, именно потому, что они, безалаберные и веселые, выжили из дома всех призраков. Никто и ничто в старой квартире больше не напоминало Лидочке о родителях. Это было удивительно — и легко.

Но главным оказалось другое — дети. Ромка и Вероничка. Они сорили и ссорились, задавали невозможные вопросы и не слушались, рассыпали муку, пачкали одежду, разбивали коленки, слушали разинув рот и перебивали через слово. С ними было непросто, но без них оказалось невозможно совсем. Всякий раз, когда Лидочка появлялась на пороге, некрасивая мордашка Веронички и тонкое, как будто в насмешку над сестрой, невероятно правильное лицо Ромки вспыхивали такой бескорыстной брызжущей радостью, что Лидочка не могла поверить, что причина этой радости — она сама.

С началом нового учебного года все, включая погоду, испортилось и усложнилось. Лидочка вновь была занята с утра и до упада, да плюс репетиции «Жизели», пустая общажная комната и энская осень, ледяная, волглая, полная затяжных гайморитов и озлобленных прохожих. Ромку и Вероничку тоже заточили в школу — и жизнь от понедельника до пятницы потеряла бы всякий смысл, если бы не мечта о доме, занимавшая все Лидочкины мысленные и нравственные силы. Выходные она по-прежнему проводила у Царевых. И даже не заметила, что не видела Галину Петровну уже минимум два месяца.

 

Перед классикой Лидочка замешкалась в коридорном училищном аду. Если закрыть глаза — обычный школьный гвалт, бесконечно детский, горластый и радостный, но Лидочку, застывшую у подоконника (за стеклом — кисленькое небо да увечный клен, оборванный и промокший, как городская побирушка, сентябрь в Энске — безнадежнее иного среднеполосного ноября), Лидочку, натянувшую на плечи теплую репетиционную кофту, не обмануть. Она знает: стоит обернуться, и гвалт исчезнет, растворится в жестоком балетном безмолвии — вон у стены прямо на полу на поперечном шпагате сидит ушастая второклашка — по одной вытягивая маленькие жилы, — а сама сжала в лапках учебник геометрии, шевелит беззвучными губами: отчислить могут не только за плохой шаг.

А вон мучается со своей выворотностью нескладная Ксюша, голенастая, мосластая, ее вышвырнут до того, как станет ясно, что вертлужную впадину не переделать никакими пытками, — вышвырнут просто потому, что она вырастет до негрузоподъемных размеров: никакой танцовщик не отработает с такой дылдой даже самую простенькую поддержку. Лидочкина вертлужная впадина безупречна — Лидочкин тазобедренный сустав выворачивается, будто под кожей у нее не человеческие связки, а гуттаперчевый каркас лесного эльфа. Нет, Лидочке тоже больно, как и всем смертникам балета, но ее боль, по крайней мере, имеет видимый результат. Феноменальные физические данные — качают головами преподаватели, драгоценная редкость, будущая прима, несомненно! Лидочку никогда не отчислят. Никогда не отпустят на свободу.

У нее Божий дар.

Она в жизни не просила Бога ничего ей подарить.

Лидочка смотрит, как ветер то грубо дергает застекольный клен за руку, то отпускает ему подзатыльник — будто читает мораль непослушному подростку, зажав его между непреклонных колен. Отвечай полным ответом! Клен уворачивается от очередного тычка, затравленно смотрит в сторону в поисках подходящей для побега подворотни — никуда ты не удерешь, сочувственно шепчет Лидочка, а сама машинально напрягает под шерстяными гетрами то одну, то другую икроножную мышцу — разогревается перед уроком классического танца. Сколько таких уроков ей еще осталось?

Лидочка честно попыталась сосчитать — но ближе к сотне сбилась, ускорила мысленный шаг и, наконец, побежала, одной рукой стягивая на груди репетиционную кофту, а другой отводя от лица тугие ветки еще не придуманных, не продуманных, бледнолистых кустов.

Дом никуда не делся, стоял на пригорке и на этот раз был из красно-коричневого вкусно пропеченного кирпича. Лидочка прикинула, по-хозяйски прикусив нижнюю губу, и кирпич послушно посветлел, а потом и вовсе превратился в крупно напиленный ракушечник, ноздреватый и радостный, как рафинад. Лидочка подошла к двери — светлой? темной? светлой? — ладно пусть будет темный орех, и два изогнутых фонаря в чугунных шапочках, и дверной звонок, вылупивший на гостей приветливую, глуповатую, перламутровую кнопку.

Прихожую — пока непонятно даже, большую или маленькую — Лидочка проскочила, зажмурившись (потом-потом, теперь уже непременно придумаю в следующий раз!), и открыла глаза только на кухне, обожаемой, огромной, практически обставленной, любовно вылизанной до сверкающих, трубных, медных мелочей. Лидочка торопливо пересчитала глиняные чашки — в прошлый раз так и забыла все на столе! — три, четыре, шесть, рядом глиняный же кувшин грубого терракотового цвета, почти уродливый, совершенно прекрасный, хранящий на неровных боках отпечатки пальцев безвестного гончара. Молоко в такой посуде всегда будет холодным, даже в самую лютую жару.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-06; Просмотров: 359; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.072 сек.