Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Возможна ли доброкачественная командно-административная система?




Мир марксизма, каким мы его знали в реальном политическом воплощении с 1917 года и до полного краха в 1989,— пламенная религиозная альтернатива той странной и прохладной (по сути своей) смеси, которую представляет гражданское общество.

Конец этического строя

С точки зрения социологии можно утверждать (и утверждение это будет только констатацией факта), что большевистский режим — об­щественный строй, ориентированный на этические ценности. Напротив, гражданское общество представляет собой «аморальный» строй, и это — одно из его главных достоинств.

В коммунистической системе истина, власть и общество тесно переплетены между собой. Государственная власть воспринимается здесь не как удобный инструмент общественной жизни, но как воплоще­ние бесконечно глубокого проникновения в природу человека, общества и истории, как инстанция, наделенная высшей мудростью и осущест­вляющая некие исторические предначертания. Она выступает от лица самой истины и со знанием дела возделывает почву для ее окончатель­ного пришествия. Цель ее — абсолютная, тотальная добродетель, а вовсе не повышение комфортности общественного существования. По-

Фрагменты книги Э. Геллнера печатаются в сокращении. Продолжение. Начало — в №№ 2, 4, 5, 6 за 1996 год.

3*

этому и противодействие ей является не просто нарушением общест­венного порядка (таким, как, например, езда навстречу уличному дви­жению), а жесточайшим преступлением против морали, заслуживаю­щим самого сурового наказания.

Но каким образом можно создавать и поддерживать такое воспри­ятие государственной власти? Это не так уж сложно. Прежде всего для этого требуется некая правдоподобная, этически и интеллектуально привлекательная идея. Скажем, мысль, что у истории есть свои законы, что в конце ее человечество избавится от угнетения и эксплуатации, что рано или поздно придется упразднить индивидуальный или корпоратив­ный контроль над природными ресурсами и использование их для удовлетворения частных потребностей, что люди должны объединиться во имя достижения общей цели, что в этом состоит основной принцип организации справедливого общества, тогда как конкуренция и частная собственность суть проявления социальной патологии,— такая мысль не лишена привлекательности и даже правдоподобия. Со времен Кондорсе и Гегеля идея провиденциальности истории служила одним из наиболее популярных суррогатов религии.

Точно так же естественно будет предположить, что достижение столь благородного идеала станет делом нелегким и вызовет враждеб­ное отношение особенно у тех, чьи интересы противоречат идеям прогресса. Существование врагов — не случайный фактор, а неотъемле­мая часть исторической драмы. Бытие Бога предполагает и бытие Сатаны. Если бы в истории не было такого внутреннего конфликта, она потеряла бы и драматизм, и осмысленность. Причем неизбежность присутствия в этой схеме врагов человечества отнюдь не отменяет факта их абсолютной порочности. Стремясь к осуществлению своих целей, враги не останавливаются ни перед чем, и потому борьба с ними должна быть безжалостной. Враги будут бесстыдно взывать к фальши­вым идеалам, таким, как формальная свобода, корректность процедур, права человека. Но по большому счету есть лишь одна серьезная битва — между сторонниками окончательного освобождения человечества и их противниками. Поэтому нельзя дать врагу ослабить и отвлечь себя заботой о средствах, о каких-то сомнительных формальных, процедур­ных и якобы моральных принципах. Это было бы величайшей изменой, проявлением преступной и непозволительной слабости!

Фактам, как правило, свойственна неопределенность. В обычных обстоятельствах человек черпает свои убеждения из социальной среды. Никому не дано осуществить картезианскую программу непрерывного творения мира из себя безотносительно к социальным предубеждени­ям. Вероятно, можно в одиночку подвергнуть проверке два-три каких- нибудь факта, но никак не массу фактов. Как любят повторять филосо­фы, теории опираются на факты. Но при этом они обычно забывают добавить, что опорой теорий служат также социальное давление и принуждение. Это и не может быть иначе. Где недостает логических аргументов, вступает в действие аргумент силы, а если верить Дюрк-гейму, сама логическая необходимость является скрытой формой соци­ального принуждения. Если бы культура не давала готовых ответов на вопросы, встающие при знакомстве с миром, человек бы попросту растерялся. Поскольку разум оставляет все вопросы открытыми, только

1989 год — свидетель победы поборников коммерческого интереса над сторонниками индустриальной версии религии спасения.

иррациональное принуждение оказывается способно создать надежный, пригодный для жизни мир. Диктатуры навязывают обществу свое миро­воззрение не столько в силу трусливой готовности подданных к подчи­нению, сколько благодаря логической несостоятельности имеющейся рациональной аргументации. Власти занимаются в значительной степе­ни не искажением фактов, а заполнением вакуума, возникающего в результате их собственной слабости.

В нормальных или хотя бы в удовлетворительных обстоятельствах человек полагает, что установленная в обществе иерархия в какой-то степени соответствует истинному порядку вещей,— ведь уважаемые люди чем-то заслужили к себе уважение, а идеи, которые считаются ценными, в самом деле лучше и правильнее многих других идей.

Тоталитарная идеократия решительно доводит это тождество исти­ны, иерархии, общественной добродетели и социальной реальности до логического завершения. Полное соответствие системы убеждений и общественного строя подкрепляется здесь и зависимостью индивида от социального консенсуса, и неопределенностью фактов, и порочным кругом, по которому движутся все объяснения. И это в определенном смысле совершенно нормальное социальное состояние человечества. А вот гражданское общество с его разделением фактов и ценностей, с трезвым, инструментальным взглядом на власть, в которой для него нет ничего священно­го,— такое общество является абсолютно исключительным и само его существо­вание нуждается в объяснении (выделенно нами.— Ред.). С исторической точки зрения, идеологическая и организационная подотчетность власти представляет собой весьма причудливый и нетипичный феномен. Ан­тропологи силятся объяснить происхождение «богоданной» монаршей власти, но в действительности загадкой является происхождение свет­ской монархии.

Тоталитаризм марксистского толка восстановил в современном обществе (по крайней мере, в обществе образца XIX века) этический строй, и был принят российским населением, которое стремилось одновременно к справедливости и к обновлению. Марксизм был совре­менным и в то же самое время глубоко мессианским, моральным течением. Он удовлетворял запросы как реформаторов, так и сторонни­ков нравственно-мистического пути развития, и потому положил конец извечной борьбе между западниками и славянофилами.

До какой же степени люди принимают картину мира, которую навязывает им общество? Это сложный вопрос. Обычный человек — не философ: он не исследует содержание собственного сознания, пытаясь найти основания своих убеждений. Чаще всего он готов принять на веру убеждения, которые разделяют другие члены сообщества: он делает вид, что исходит из этих убеждений, не акцентируя их, но и не выказывая особых сомнений, и ждет того же от окружающих. При этом он не циник и не держит фигу в кармане — просто у него хватает других забот. Это удобная позиция, и она устраивает большинство людей. Поразительная легкость, с которой при изменении баланса власти целые народы меняют свои убеждения (как это было, например, у англичан в шестнадцатом веке, или у чехов в двадцатом), говорит о том, что убеждения эти не так уж и глубоки. А легкость, с которой даже самые нелепые режимы и идеологии удерживают свою власть, свиде-

тельствует о доверчивости людей, по крайней мере — об их недостаточной критичности. В те времена, когда жизнь протекала в общинных, ритуализованных формах, такой проблемы не было: религия выражалась не в мысли, а в танце. Только мировые религии, которые приобрели доктринальную форму, отделили веру от деятельности. Абсолютизация символа веры научила людей относиться к идеям всерьез — хотя бы до некоторой степени. Чтобы возникли сомнения, должна была сущест­вовать вера. Серьезный скептицизм приходит вслед за догматизмом и является его прямым порождением. Если бы священнослужители не были столь настойчивы, нас, вероятно, никогда бы не посетили сомне­ния.

Насколько глубока была вера людей, живших в эпоху, когда автори­тет религии был непререкаем, когда нельзя было открыто усомниться в доктрине? На этот вопрос ответить тоже непросто. Ведь если они в самом деле верили в существование «геенны огненной», как могли они тогда предаваться преходящим запретным радостям, рискуя навлечь на себя такое наказание? Мы знаем, что они грешили, и что не все грешники были неверующими, и что многие из них не испытывали при этом ни внутренних терзаний, ни страха. Как могли они так рисковать? Если бы я был убежден в существовании вечного адского пламени, я бы, честно говоря, сумел удержаться от плотских грехов: они, безусловно, не стоят этого.

Появление гражданского общества, по существу, позволило разом­кнуть круг, связывающий воедино социальную жизнь, веру и власть. Лояльный член либерального гражданского общества в известном смыс­ле убежден в его условной легитимности, признает необходимость его защищать и соблюдать установленные в нем законы — даже если он пытается их изменить. Но он не обожествляет структуры власти и не испытывает священного -трепета перед теми, кто стоит выше по соци­альной лестнице. Если кто-то поднялся выше, значит, ему повезло или у него есть заслуги, но это не означает, что он сам по себе лучше или обладает каким-то особым правом. Лояльность более не предполагает наивной доверчивости. Критерии истины, социальной эффективности, общественной иерархии и распределения привилегий — все эти крите­рии никак не связаны между собой, и гражданин живет с ясным сознанием того, что они существуют отдельно друг от друга, что социальный строй не является чем-то сакральным, а сакральное, в свою очередь, не зависит от социального. Исследование истины отграничено от поддержания общественного порядка, а социальные действия носят инструментальный характер и всегда заключают в себе широкие воз­можности выбора.

В противоположность этому этический строй прост и удобен. Он удобен хотя бы тем, что всегда можно быть уверенным: другие люди верят в него, и если ты сам захочешь уверовать, ты не будешь одинок. На Западе есть люди, которые, будучи сами атеистами или агностика­ми, испытывают эмоциональный дискомфорт от того откровенного без­верия, которое распространилось среди духовенства некоторых запад­ных церквей. Такие люди, сами неверующие, находят определенное утешение в том, что другие искренне придерживаются религиозных убеждений, что по-прежнему сохраняется сообщество верующих, к которому при желании можно присоединиться, и что человеку будет куда пойти, когда уже не станет сил выносить все тяготы решительного безверия. И делается тревожно, если вдруг открывается: они там тоже уже перестали верить и уже нельзя втайне надеяться, что однажды они окажутся правы и в мире все-таки существует надежда. Я встречал людей в Советском Союзе (когда еще существовала такая страна), которые не разделяли марксистских убеждений и даже относились весьма критически как к самой доктрине, так и к обществу, которое она

породила. И тем не менее они были странным образом уязвлены, когда во время перестройки все вокруг стали отказываться от своих до той поры якобы незыблемых убеждений. Это сбивало их с толку. Утеши­тельно знать, во что именно ты не веришь, если в это верят другие. Тогда можно однажды, исцелившись от безверия, вернуться к своим собратьям.

На Западе переход от общества, где, по крайней мере на внешний взгляд, господствовал абсолютистский этический строй, при котором космологические и нравственные истины были тесно вплетены в ткань повседневной жизни и составляли ее основу, к состоянию функциональ­ного прагматического равновесия, вовсе не предполагающего такой веры или не рассматривающего ее всерьез, совершался медленно и непросто. Успеху его весьма способствовало благосостояние и эконо­мическое развитие общества. И все же здесь было множество проволо­чек, неясностей, компромиссов — теперь уже трудно сказать, во благо или во зло. Гражданское общество — это прежде всего такой общест­венный строй, который сам себя не считает священным. Вернее, даже считая себя священным, он сохраняет при этом изрядную долю само­иронии и самокритики.

Общественный строй трактуется ныне как инструмент, но не как страж или проводник Абсолюта. Тем не менее он требует, чтобы у его граждан были какие-то ценности и обязательства. Существует точка зрения (которую я лично не разделяю), что светское или полусветское общество просто проживает нравственный капитал, доставшийся в наследство от эпохи, когда вера была крепка. В действительности оно живет благодаря компромиссу — сложному равновесию между верой и искренним сомнением, в котором оно нуждается не меньше, чем в вере. Полная реставрация былого «морального капитала» является для него вещью практически невозможной.

Если верить русской литературе, у русских наблюдается тяга не просто к вере, но к позитивному социальному мессианизму.-Казалось, марксизм удовлетворял обе эти потребности: как научное учение он был способен присоединить Россию к процветающему материалистическо­му западному миру, как этическая утопия он обещал осуществить высокие идеалы, которые нравственно поднимут Россию над Западом. И в течение долгого времени марксизму удавалось сохранять видимость правдоподобия. Депрессия, охватившая Запад в 1930-е годы, появле­ние фашистских государств, отбросивших либеральный фасад, после­дующий экономический и моральный кризис капитализма, победа Со­ветского Союза в войне, его успехи в строительстве, которые были колоссальными, если учесть разрушительные последствия двух войн и затянувшейся гражданской войны, не говоря уж о массовых чистках, репрессиях и общем развале экономики. Затем был успешно запущен искусственный спутник Земли. Одним словом, вероятность, что Совет­ский Союз обгонит капиталистический мир, существовала вплоть до времен Хрущева. Все это помогало сохранить веру, несмотря на террор, да и террор, возможно, способствовал укреплению веры.

Но в конечном итоге светская Умма рухнула. Формально говоря, это не является доказательством безуспешности любой светской религии, хотя на это указывают многие обстоятельства. Марксизм был вполне развитой и продуманной системой мысли, его основные мотивы были достаточно привлекательны и у него, безусловно, был исторический шанс. Трудно сказать, что оказалось для него более губительным — абсолютизм его доктрины или катастрофическая природа его экономи­ческих положений. И нам еще предстоит увидеть, какой идеологичес­кий компромисс позволит залатать дыру, оставшуюся в результате его разрушения.

По-видимому, корень всех несчастий — это сочетание тического

троя с индустриализмом. Марксистские общества, будучи идеократи-ческими режимами, стремятся не к осуществлению минимальными средствами социальной функции, а к установлению на земле доброде- тели. Поэтому их политическим лозунгом является насаждение правды и справедливости. Но в индустриальном обществе — просто по опреде­лению — основой и стержнем служит экономическая деятельность. И подчинять ее добродетели, то есть заявлять, что торговля безнрав­ственна, что неравенство неестественно и так далее, значит наклады­вать на нее такие ограничения, которые противны ее природе. Резуль­татом этого может стать создание бутафорского фасада, скрывающего цинизм и разруху. Объединение всей экономики в одну-единственную организацию, ее слияние с политической и идеологической иерархиями ведет не просто к снижению эффективности. Это прямой путь к тотали­таризму и обману. В индустриальном обществе настоящий социализм может быть только тоталитарным, а тоталитаризм — только социалисти­ческим.

Один из способов определения гражданского общества заключает­ся в том, чтобы суммировать в одной формуле все механизмы, нацелен­ные на гуманизацию существующей командно-административной систе­мы. В определенной мере ее присутствие в обществе является неиз­бежным. Понятие командно-административной системы приобрело свое уничижительное значение исключительно благодаря тому, что однажды оно накрепко соединилось с централизацией, отсутствием плюрализма и идеократией, то есть в него была включена идеологическая функция, которая осуществлялась в абсолютистском духе, с претензией на зна- ние истины в последней инстанции.

Короче говоря, перед нами, на самом деле, встает вопрос о соотношении командования и торговли. Если предприятия действитель­но независимы, то мы имеем дело с обычным рыночным капитализмом, где каждый контролирует свои собственные ресурсы, обеспечивая тем самым имущественное неравенство. И наоборот, если независимость предприятий ограничивается, то реальной заботой всех участников этого процесса становится борьба за власть в командно-статусной системе (как бы ни была она закамуфлирована), и перед нами — очередной вариант бюрократического централизма. Искусственное и туманное понятие «социалистического рынка» ничем здесь не может помочь. Либо производственные единицы обладают настоящей свобо­дой (и в этом случае они осуществляют рыночное поведение), либо — нет. При этом косметические меры, направленные на внутреннюю де­мократизацию предприятий, не влияют на существо дела. Конечно, в этих мерах есть свой смысл, ибо участие в управлении — будь то подлинное или чисто театральное, показное — может оказаться эффек­тивным или благотворно повлиять на моральный климат. В то же время творческая деятельность, например наука или искусство, часто абсо­лютно несовместима с коллегиальными формами руководства. В этих областях у руля должна стоять отдельная творческая личность. Если бы предпринимательский социализм был достижим, надо думать, гражда­не бывшей Югославии нашли бы ведущую к нему дорогу, ибо эта страна в течение нескольких десятилетий настойчиво пыталась реализовать свое «промежуточное» международное положение и стать пионером Третьего пути. Несомненно, смешанные предприятия в некоторых слу­чаях возможны, однако это не может быть общим решением. Скорее, это — дань убеждениям тех людей, у которых само слово «социализм» вызывает священный трепет и которые, несмотря на все события

предпоследнего десятилетия XX века, продолжают относить его к ряду

вечных ценностей.

Таким образом, «гибридизация» отдельных предприятий вряд ли имеет какой-либо глубокий смысл. Но вот «гибридизация» общества в целом представляется вещью исключительно важной. Одно из негатив­ных последствий падения марксистской Уммы заключается в том, что для многих людей оно выглядит как подтверждение необходимости полного перехода к рыночным отношениям во всех областях обществен­ной жизни и одновременно к минимизации роли и значения государст­ва. Это очень серьезное заблуждение, хотя разумная смешанная эконо­мика вполне может существовать под прикрытием гиперлиберальных лозунгов, если в обществе действует негласная договоренность, что смешанная экономика и тесное сотрудничество промышленников и представителей политической власти фигурируют под псевдонимом «монетарной доктрины».

На протяжении всей человеческой истории различные общества уделяли гораздо больше внимания обеспечению порядка и безопаснос­ти, чем повышению эффективности производства. Как правило, у них просто не было иной возможности. Соответственно, политическая и религиозная организация в таких обществах подчиняла себе чисто экономические, хозяйственные элементы. И только однажды, в исклю­чительно благоприятных обстоятельствах, этот баланс определенно сместился. Это произошло в XVIII веке в Англии, имевшей в то время отлаженную социальную инфраструктуру и уравновешенную ситуацию распределения власти. Благодаря этому появилась возможность для развития рынка. Важную роль сыграли и технологии, которые были, с одной стороны, достаточно продуктивными, а с другой, слава Богу, недостаточно мощными, чтобы разрушить общество и окружающую среду или дать кому-либо возможность установить военную диктатуру. Но все это теперь ушло в прошлое и никогда более не повторится. Современные технологии, способные создавать Орудия уничтожения, которыми могут пользоваться небольшие группы людей, обладают чудо­вищной силой и огромным разрушительным потенциалом — как в плане экологии, так и в плане терроризма. В то же время сам характер социальной инфраструктуры, нацеленной на массовое распределение, приводит к тому, что львиная доля (приблизительно половина) всей производимой продукции проходит через политические институты. В условиях атомизации общества ни семья, ни иные малые социальные общности уже не могут побороть нравственно неприемлемый процесс обнищания слабых, и это становится делом более или менее централи­зованных институтов.

Судя по всему, наиболее успешны сегодня экономические системы, в которых автономные производственные единицы вступают в нефор­мальное, но тесное сотрудничество с государством. В обществе, где центральная власть контролирует распределение половины валового продукта, и во всяком случае создает и контролирует социальный и экономический климат и окружающую среду, всякая торговля — это в значительной степени торговля конфиденциальной информацией. Наше общество сегодня является (и, по-видимому, останется впредь) общест­вом, торгующим секретами, несмотря на любые законодательные акты и заявления, якобы свидетельствующие об обратном.

Итак, в прошлом политические соображения неизменно пересили­вали соображения экономические, и экономическая сторона жизни просто не могла существовать независимо (иначе говоря, рыночное общество было немыслимо), поскольку сама экономика была чрезвычайно слаба. Избегать голода приходилось политическими средствами — если его вообще удавалось избегать. В такой ситуации освобождение рынка от политического контроля было бы равносильно катастрофе.

В будущем чисто рыночная экономика не сможет существовать по прямо противоположной причине — из-за невероятной мощи экономики. По­бочные эффекты экономических операций, если их освободить от. контроля, могут разрушить буквально все — окружающую среду, куль­турное наследие, человеческие взаимоотношения. Их просто нельзя не ограничивать политически, хотя такие ограничения могут выражать определенный баланс интересов, и, наверное, должны быть камуфлиро­ваны, неназойливы, мягки. Экономика должна быть достаточно свобод­ной, чтобы она могла создавать основу для институционального плюра­лизма, и в то же время — недостаточно мощной, чтобы она не привела к гибели нашего мира.

По всем этим причинам индустриальное общество вынуждено иметь смешанную экономику, хотя идеологический фольклор, формирующий его образ и оформляющий его восприятие и самовосприятие, может быть при этом совершенно различным. Но институциональный меха­низм, гуманизирующий его командные элементы,— это плюрализм, заключенный в понятии гражданского общества, условием возникнове­ния которого является в свою очередь плюрализм производственной системы.

Если социализм равнозначен наличию политических ограничений в области экономики, тогда практически все (или даже все без исключения) общества — социалистические. Ошибка социализма как веры, нацелен­ной на спасение, состояла в предположении, что особая природа такого социального контроля самоочевидна и проявится во всей полноте, как только будет уничтожен частный контроль, и чем полнее станет коллек­тивный контроль, тем лучше. Нет ничего более, далекого от истины. Мессианский социализм, приравнявший контроль над экономикой к спасанию, с большим трудом усваивал этот урок. С этой целью он попытался разработать теорию деформаций и оказался не способен это сделать. Не лучше ли начать с другого конца и попробовать найти посреди моря искажений и отклонений доброкачественную форму поли­тического контроля? И тогда может оказаться, что решением является политический контроль, уравновешенный рядом независимых производственных единиц, то есть гражданское общество (выделено нами.— Ред.).

Существует множество разновидностей социального контроля, и большинство из них не вызывает ничего, кроме отвращения. Но оценка в данном случае относится к форме контроля, а не к его природе как таковой. И он вовсе не обязан быть полным или абсолютным, не должен подавлять силы, коренящиеся в экономике и составляющие противовес государству. В каком-то смысле все мы являемся сегодня социалиста­ми, ибо постоянно решаем не вопрос — нужен или не нужен, а вопрос — какого рода нужен социализм (то есть политический контроль над производством), насколько он должен быть полным и как в свою очередь необходимо его контролировать. И мы отвечаем: контроль должен обеспечить защиту от экологической катастрофы или защитить неимущих, или остановить шантажистов... Но, когда мы обеспечили решение этих задач, мы можем добавить: ни в коем случае контроль не должен быть полным. •

Окончание следует




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-26; Просмотров: 397; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.029 сек.