Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Доктор Бадмаев 7 страница




Весь большой чердак нашего дома был набит лекарственными травами, привезенными из Агинской степи Забайкалья, малого Тибета, расположенного на высоте семьсот метров над уровнем моря. Там, на берегах Онона — по легенде, родине Чингисхана,— и растут эти целебные травы.

 

ЧАСЫ БУРЕ В ДОМЕ БАБУШКИ НЕ МЕНЯЮТ СВОЙ ХОД

 

Я-сын Аиды Петровны — родился уже после смерти деда В доме бабушки на Ярославском проспекте, где он умер. О том что я внук П. А. Бадмаева, узнал рано и даже не от родите-

Однажды мама сдержанно и серьезно сказала мне:

— Боречка, возможно, тебя станут спрашивать, не внук ли ты доктора Бадмаева. Отвечай: внук. Стыдного в этом ничего нет. Но если начнут расспрашивать дальше — ты ничего не знаешь. Ты и правда не знаешь.

По моему удрученному молчанию мама поняла, что расспросы уже были.

— И о чем спрашивали?

— Будто дедушка царя лечил...

Присутствовавшая при разговоре бабушка произнесла длинную фразу по-французски. Мама кивнула.

— Да, да... Надо сказать все, чтобы не было недомолвок.— И, обернувшись ко мне, продолжала: — Видишь ли, отец мой был известный врач. И именно как известного врача его приглашали на консультации во дворец... как и других известных врачей. Лечил ли он самого царя, мы не знаем, и он об этом не говорил. Лейб-медиком при дворе был Боткин.

...Мой отец Сергей Борисович Гусев-Глаголин до революции окончил шесть классов кадетского корпуса. Потом недолго служил в Красной Армии, работал грузчиком, затем снимался в первых советских фильмах режиссера А. В. Ивановского в «Совкино». Но хода отцу не давали — не было образования, да и кадетское про­шлое мешало. По сравнению с бабушкой, пользовавшейся по­пулярностью в городе, отец зарабатывал не много, как обыкновен­ный служащий. Это его задевало, и он не раз говорил маме: «Нам надо жить отдельно, мой заработок здесь не виден...»

Бабушка была человеком прошлого века, отец хотел быть со­временным. Бабушка тайно нанимала мне гувернанток, бывших смолянок, слишком баловала единственного внука, и по этому поводу у нее с отцом возникали споры, не доходившие, однако, до конфликтов,— наверно, потому, что оба они принадлежали к одной среде.

Мое воспитание... Гувернантки возмущали отца. Он желал, чтобы меня воспитывали по-новому, по-советски, но что это такое — никто не ведал. «Сережа, а почему вы не хотите, чтобы ваш сын знал языки и не горбился за столом?» — парировала бабушка. Она была права, и отец прав — не права, точнее неправедна была жизнь, а в неправильной жизни все наоборот: правые — виноваты, а винова­тые — правы. Отец и сам жил понятиями прошлого... И если в 20-е годы он еще на что-то надеялся, то в 30-е имел твердое убеж­дение в том, что происходит в стране. Их шестой класс кадетского корпуса пощадили, распустив по домам, а седьмой выстроили лен­точкой вдоль Фонтанки и — расстреляли...

Моя мама в революцию, десятилетней девочкой, была свиде­тельницей арестов своего отца, а позже сама (до замужества — Бадмаева) узнала, что такое анкета: ее дважды отчисляли из вуза. Эта ущербность угнетала, она хотела идти в ногу со временем и старалась быть лояльной к властям. Покупала мне уже советские детские книжки, читала их вслух, но порой останавливалась и, приложив руку к голове, шептала: «Боже, какая чушь!.. Невоз­можно читать». Родители протестовали против распоряжений бабушки не потому, что распоряжения эти были плохи, а потому, что боялись последствий. Мама и отца останавливала, когда он начинал говорить о политике. Но как было не говорить, когда арестовывали одноклассника или сослуживца, как было молчать, когда приехавшие из деревни рассказывали о том, как раскулачи­вают. Тогдашняя жизнь была как минное поле: либо стой и не дви­гайся, а уж коли пошел, не взыщи, если подорвешься.

Помню, как мама удерживала отца, когда он собирался идти в действовавший тогда Исаакиевский собор на панихиду по убиен­ному генералу, бывшему директору кадетского корпуса,— испол­нялось десятилетие со дня его расстрела. «Я не религиозный чело­век, дело не в этом, я не могу не идти! Мне сообщили!.. Там будут мои товарищи... Это позорно!» — волновался отец. А мама возра­жала: «Ты ставишь под удар не только себя, но и сына... Я мечтаю, чтобы хоть он не знал, что такое анкета». Увы, и мне это пришлось узнать. Отец, уже одетый, поколебался и — не пошел. Позже выяс­нилось, что тех немногих, кто присутствовал, выслали. Какие всходы могла дать та жизнь?! В начале 30-х моего отца при оче­редной чистке госучреждений уволили с кинофабрики по третьей категории, не объяснив даже причины. Но причины и так были ясны: кадетский корпус, отец-невозвращенец. Мой дед по отцу Борис Сергеевич Гусев-Глаголин, в прошлом премьер сувориы-ского театра, уехал в Америку и там остался. Папе предложили отречься от него — он отказался.

Отца моего восстановили лишь после больших хлопот и уже не режиссером, а ассистентом. Но, кажется, ему мешала не только анкета, но и неумение найти общий язык с сослуживцами. А эта черта — контактность — в советскую эпоху, когда такие качества, как профессионализм, старание, порядочность, были обесценены, обрела огромное, решающее значение. И все же мама не раз повторяла мне и в раннем детстве, и позднее: «В жизни надо уметь делать хотя бы что-то одно, но в совершенстве. Быть спе­циалистом. Это всегда кусок хлеба».

Мама была удивительный человек, неординарный, но об этом я узнал... не то что узнал, а почувствовал, вспомнил после ее смерти. Отец был нелюдим, маму же всегда окружали люди. «Я метиска...» — смеясь, признавалась она. И правда, отец ее был монгол, мать — наполовину армянка, наполовину грузинка. «Ваша покойная матушка еще до войны считалась красивейшей и умней-

шей женщиной Ленинграда...» — сказала мне однажды старинная знакомая.

Жили мы все там же, в Удельной, на окраине Ленинграда, в бревенчатом пятикомнатном особняке с верандой. Елизавета Федоровна сдала дом в ЖАКТ, но к нам никого не подселяли — ив домоуправлении, и в Выборгском райсовете были пациенты бабушки. Она занимала угловую комнату, где были ее спальня и кабинет; примыкающую к ней большую отвели мне с няней; в сле­дующей, восточной комнате жили мама и папа, в отдельной ком­натке — Акулина Яковлевна; в огромной столовой приготовлялись

по утрам лекарства.

У бабушки все шло раз заведенным порядком, и в 30-е годы у нас были кухарка, горничная Маруся, приходящие гувернантки; раз в неделю к нам являлся часовщик, швед, и заводил напольные часы Буре. Но главной была домоправительница — восьмидесятилетняя Акулина Яковлевна, Кулюша, помнившая еще крепостное право.

Поскольку некоторые представители власти сами лечились у бабушки, ей до поры до времени позволено было сохранять при­вычный для нее уклад. Но бабушка соблюдала правила игры. Когда в ее доме собирались гости, остатки старой петербургской интеллигенции, и кто-то начинал обсуждать действия большевиков (слово «большевик» не произносилось, были «о н и»), бабушка вставала из-за стола, вмешивалась по праву хозяйки: «Госпа-а, я прошу в моем доме не говорить о политике»,— и разговор смолкал. При всей доброте в бабушке была властность, которая подчиняла себе людей. Среди гостей бывали и ее пациенты.

В 30-е годы город и внешне, и по составу населения более, чем ныне, походил на старый Санкт-Петербург. Несмотря на бесконеч­ные репрессии и высылки «бывших», в уличной толпе мелькали интеллигентные лица, слышалась чистая петербургская речь... Впрочем, и средний коренной петербуржец любого сословия имел свое лицо и достоинство. И тот же пьяноватый водопроводчик Меркурьич, чинивший у нас краны, был личностью и работал с такой виртуозностью, какая и не снилась теперешним сантехникам.

 

«РАЗРУХА В ГОЛОВАХ»

 

Во дворе нашего дома был небольшой пруд, покрытый тиной. За ним поле, на котором мы сажали картошку. В начале 30-х это поле отрезали и стали строить там двухэтажный стандартный барак. Вдоль отрезанной части тянули забор. Довели его до пруда и остановились. Через несколько дней по самой середине пруда вручную деревянными колебашками начали вбивать сваи, ставить столбы. И над прудом, над водой тоже навис забор, как памятник сумасбродству эпохи. Мы, мальчишки, постепенно выдирая из забора рейку за рейкой, перебирались по нему с одного берега на другой.

Отворяются ворота, и во двор въезжает телега с вещами. Это семейство Курочкиных — муж, жена, двое мальчиков и старуха: им выдан ордер на бывшую пустующую дворницкую.

— Здравствуйте, здравствуйте!..— говорит женщина, слегка смущаясь.— Вот мы и доехали... Это мой старшенький — Миша, а младшего Толя зовут.

Мужчина, не здороваясь, идет прямо к дворницкой, там вместе с возницей сгружает скромные пожитки — матрасы, одеяла из раз­ноцветных лоскутков, деревянный чемодан, мешок...

— Откуда вы? — спрашивает бабушка.

— Псковские мы, деревня Лапушино.

— Располагайтесь... Помещение приличное — две комнатки, кухня...

— Спасибо. Мой-то уже был, смотрел, а теперь вот мы всей семьей...

На лице женщины смущение оттого, что они вторглись в чужой двор. На лице ее мужа смущения нет. К вечеру он уже ходит босой по двору, как хозяин, и твердит, кивая в сторону нашего дома: «А ихнего тут ничего нет, окромя мебеля. Все — казенное». Егор Петрович Курочкин — высокий красивый мужик со слегка сдвину­той челюстью. Его послали в город как активиста коллективиза­ции. Весь остаток лета он гулял босой во дворе, а жена Маня пошла работать на фабрику с первого дня. Так и продолжалось до начала войны: он или гулял по двору, или отсиживал срок за воровство; Маня тянула семью.

В округе вырос целый поселок из стандартных щитовых домов. Его заселяли жители Ленинградской области, призванные «попол­нить рабочий класс». Вчерашние крестьяне, оторванные от земли, от профессии хлебороба, не имея иной квалификации, становились кондукторами трамваев, автобусов или их брали разнорабочими: при «курочкиной» производительности труда людей всегда не хва­тало.

Некогда пустые удельнинские переулки заполнились новой публикой. Вокруг были хорошие крестьянские лица. Здоровые, веселые девушки по-особому, набекрень, носили береты и стара­лись поскорей стать ленинградскими барышнями. Но когда люди стремятся быть на кого-то похожими, они делаются похожими друг на друга.

В бараках селили не только приехавших из сельской местности, но и ленинградцев из переполненных коммунальных квартир. Помню старуху Герле, окруженную мальчишками и собаками, зна­менитую тем, что входила в трамвай с передней площадки,— при-

вилегия участников гражданской войны. Случались и драки, но стоило показаться милиционеру — и воцарялся порядок. Милиция пользовалась авторитетом, обладала властью.

С самого раннего утра у дверей ближнего магазина выстраива­лась очередь, но более дальновидные приходили позже, ибо перед самым открытием появлялся милиционер и командовал:

— А ну-ка давайте перестройтесь! Самые первые, которые паникеры, станут последними, а последние — первыми!

И очередь молча покорялась.

Бабушка сидит в кресле, прикрыв глаза рукой, и на мои просьбы рассказать что-нибудь отвечает:

— Позже, Боречка... Я очень волнуюсь.

Входит Кулюша, одетая в парадное платье. Через окно смотрит на дорогу. Кого-то ждут, или что-то должно произойти... И я тоже

жду.

— Как там у них, порядок? По очереди или как?

— Не знаю, Акулина Яковлевна,— говорит бабушка. Слышен далекий звук подошедшего к остановке трамвая. От

остановки до нашего дома три минуты ходьбы.

— Ну-ка, Боря, пойди выгляни за калитку, не мама ли идет, не разгляжу,— просит Кулюша.

Я выбегаю. Идет мама, медленно, не как всегда,— не торо­пится. Она улыбается мне, и улыбается не как всегда, а устало. Мы входим в дом.

— Аидочка, ну? Благополучно? — Голос у бабушки дро­жит.

— Сдала...— отвечает мама без особой радости.

— Боже, какое счастье! Теперь ты — врач, с дипломом... Но отчего ты расстроена? — спрашивает бабушка крестясь и уже со слезами добавляет: — Если бы он знал!

Он — это Петр Александрович. Путь мамы к диплому врача был труден. В юности мама мечтала стать актрисой. Уже за одну внешность ее тотчас взяли на съемки в киностудию — там она и встретила своего будущего мужа. И здесь неожиданно желания бабушки и Сергея Гусева-Глаголииа сошлись: бабушка хотела, чтобы дочь пошла в медицину, а он хотел, чтобы его невеста не была киноактрисой,— знал нравы студии. Общими усилиями восемнадцатилетнюю Аиду отговорили от кино. Но у нее были музыкальное образование, абсолютный слух и ее приняли в кон­серваторию по классу рояля. Она блестяще окончила первый курс и... прочла свою фамилию в списке отчисленных. Обратилась за разъяснением в отдел кадров.

— Ваша фамилия Бадмаева?

— Да...

— Чего ж вы хотите? Странные люди! Отец в царских генера­лах ходил, а дочь претендует учиться в советском вузе...

Был 1926 год — год замужества Аиды Бадмаевой.

Выйдя замуж, она взяла фамилию мужа. И, уступая просьбам бабушки, поступила в школу медицинских сестер, считая — это на время. В медсестрах нуждались, ее взяли. По окончании школы маму (я уже родился к тому времени) направили в больницу Мор­ского торгового порта. Совсем на другом конце города. И од­нажды, в августе 1930-го, к маме в комнату вошла бабушка с газе­той в руках и, как передают, опустилась на колени со словами: «Аида! Это единственный шанс! Умоляю, ради памяти Петра Алек­сандровича...» В газете сообщалось, что для работающих медсе­стер и фельдшеров во 2-м Ленинградском мединституте откры­вается вечернее отделение.

Мама слабо протестовала, но вслед за бабушкой вошла Кулюша. «Аида, тебе сам Бог велел!» — сказала она. Когда мама сдала документы, выяснилось, что требуется еще рекомендация члена ВКП(б) с дореволюционным стажем. Бабушка отправила телеграмму в Москву Марии Тимофеевне. Та немедленно выслала рекомендацию, и маму зачислили студенткой.

Она была в круговерти: дом — институт — больница. За мной присматривала бабушка. Поскольку Елизавета Федоровна счи­тала, что здоровый организм вообще не подвержен инфекции, мне не делали никаких прививок. А моя няня Нюша, собираясь замуж, захотела узнать свою судьбу и повела меня, тогда трехлетнего, простуженного, в кочевавший неподалеку цыганский табор. Там я заразился дифтеритом в тяжелой форме. Спохватились, когда я уже задыхался. Температура за сорок. И все хуже и хуже... Рас­сказывают, что уже и отца вызвали с работы: сын при смерти. Когда привезенный бабушкой педиатр доктор Панаев стал мне делать укол, Кулюша, плача, просила: «Не мучьте его, док­тор... Мальчик отходит к Богу. Вон и глазки закатываются!» Бабушка рыдала, мама в прострации сидела в соседней комнате, отец в коридоре курил папиросу за папиросой. Что спасло

меня?..

Отныне бабушка сама занялась моим здоровьем. И окуривала меня тонкой, не толще спицы, коричневой папироской, скатанной из листьев каких-то тибетских растений. Дым от нее, как учил дед, защищает человека от любой инфекции. После этого я болел лишь ангиной, и то если сильно промочу ноги. А эпидемии гриппа все десятилетия проходили мимо меня. И еще бабушка давала какие-то порошки, и появившийся было у меня после дифтерии шумок в сердце исчез.

«Институт я окончила в трамвае,— вспоминала Аида Пет­ровна.— Приходилось совмещать учение с дежурствами в боль­нице. От нашего дома до порта трамваем почти два часа в один конец. Ехала и зубрила латинские названия черепных костей».

Позже, когда мама уже была известным хирургом и диагно­стом, я понял эту ее черту: уж если она за что-то берется, то доби­вается максимальных результатов. Все то же: «В жизни надо уметь делать хотя бы что-то одно, но в совершенстве».

В день окончания института Елизавета Федоровна подарила дочери набор хирургических инструментов.

 

ВСЯ ЖИЗНЬ ПЕРЕВЕРНУЛАСЬ

 

Наши несчастья начались с того, что, подавившись чем-то, стала задыхаться любимая бабушкина корова Груша. К утру при­шлось ее зарезать. Бабушка стояла в коровнике до последней минуты и плакала, глядя, как мучается животное. Вызванный вете­ринар оказался бессилен. «Не к добру...» — сокрушалась Акулина Яковлевна.

Мне часто приходила мысль о каком-то злом роке, павшем на нашу семью. Из того пятикомнатного особняка на Ярославском мы переселились на Отрадную, а жильцы Отрадной перебрались в наш дом. Переехало три семьи. Конаковы — муж, жена и трое детей; Федотовы, молодожены; пожилая чета Эрсберг.

Вскоре скончался сам Эрсберг, а затем и его жена.

Молодоженов Федотовых разлучила армия — это было уже после войны, он служил действительную. Жена с сыном ждали его. Отслужил, вернулся, и в первую же неделю вечером на Лихачевом поле его порезали хулиганы. Остался инвалидом.

Семья Конаковых распалась. Муж ушел. Из троих детей сред­ний умер в блокаду; младший, чудесный мальчик, нелепо был сбит автомобилем у самого дома. Последнее, что он сказал: «Не гово­рите маме...» Мать не намного пережила его. Отец, приехавший на похороны сына, вошел со словами:

— Проклятый дом!..

Нет, не дом был тому виной! Его старые стены видели и лучшие времена... Вся жизнь перевернулась.

Стиль нашей жизни был слишком отличен от окружающего, к тому же бабушка ничего не скрывала. Уже одно то, что дом и сад были окружены забором, за которым цвели сирень и акации, бро­салось в глаза. К нам постоянно лазили за сиренью в отсутствие папы. Его боялись. В начале 30-х на окраине шли грабежи. Как-то напали и на наш дом. В десять вечера пять человек, разбив един­ственный в переулке фонарь, стали ломиться в парадную. К сча­стью, отец был дома. Он взял электрический фонарик и, несмотря на мольбы мамы, выскочил с черного хода. Была свалка. Все пятеро бежали. Отец обладал необычайной физической силой. О нем говорили его же братья: «Сергей ни в огне не горит, ни в воде не тонет». Но я не помню тогда никаких «политических» выпадов в наш адрес.

Возможно, мы пережили бы и 1937 год, тем более что к этому времени НКВД искал другие жертвы: видных партийцев, крупных руководителей промышленности, военных... И этот заброс сети мог миновать нас, но бабушка (как и отец впоследствии) допустила серьезную по тем временам ошибку, позволила себе жест, не по­нравившийся властям. Правда, жест вынужденный...

К середине 30-х годов к нам в дом съехались раскиданные гражданской войной родственники, которым бабушка по ее дели­катности не могла отказать. Стало совсем тесно. И несмотря на возражения Акулины Яковлевы («Оставьте все как есть, ей Богу, так будет лучше: не надо никуда переезжать»), она поменяла свой пятикомнатный дом на Ярославском на восьмикомнатный по Отрадной улице, что в двух кварталах от нас. И началось великое переселение. Два дня в декабре 1935 года лошадь перевозила вещи: большую, под стеклом икону святого Пантелеймона-цели­теля, шкафы, посуду, картины, книги... И все на виду глазеющей публики. К новому дому прилегал обширный сад с липовой аллеей и соток пять огорода с разрушенной оранжереей и поломанными кустами смородины. В саду был даже бассейн, превращенный в помойную яму. Забор рухнул. Повсюду запустение. Бабушка взя­лась энергично наводить порядок. Вскоре вокруг участка стал под­ниматься новый высокий частый забор, что само по себе уже было вызовом борцам с частной собственностью. Мало того: вмешался работник райсовета. «Мы отрезаем часть земли под детскую пло­щадку»,— и остановил плотников. Елизавета Федоровна, закон­ница из числа наивных, обратилась в Выборгский исполком за разъяснением. Приехали эксперты, нашли, что для детской пло­щадки место неподходящее: придется рубить много деревьев,— и забор зашагал по старому периметру. Но бабушка обрела врага. И главное, привлекла внимание к себе.

Все еще руководствуясь старыми представлениями, она отре­монтировала оранжерею, наняла садовника — их пока что можно было найти; был вычищен бассейн, к которому, оказывается, еще до революции подвели водопроводную трубу... Вообще-то бабушка делала все то, что разумно по общечеловеческим мер­кам и что, разумеется, следовало сделать, но не в стране, от-

казавшейся от здравого смысла, на которую каждый год вновь обрушивался шквал невиданного в истории разбойничьего террора.

«У вас под носом живет и орудует махровая буржуйка»,— писал один из соседей-доносчиков. И каким-то образом, по-види­мому через пациентов-энкаведешников, слова эти дошли до Елиза­веты Федоровны, но не остановили ее. Она была в расцвете славы. На прием к ней записывались за месяц. «Я ни в чем не нарушаю закон, чего мне бояться?» — не понимала бабушка.

В шестьдесят пять лет она работала по четырнадцать часов в сутки. Вставала в семь утра, возвращалась домой в девять вечера, навещала меня, обходила хозяйство и отдавала распоряжения на завтра. Однако нормальная жизнь Богом одаренного человека была невозможна в сталинской России. И все-таки, очевидно, тре­бовалось что-то еще, чтобы машина террора захватила и бабушку. Звезды над нашим домом, над нашей семьей стали занимать опас­ное положение.

 

«ЭТО БЫЛИ НЕ ПОЖАРНИКИ»

 

Была ранняя Пасха. Хотя внешне всюду улыбки, песни, гулянье, все шепотом передавали слухи об арестах. В газетах замелькал термин «враги народа». Но менее всего была встрево­жена бабушка. Единственное, что она предприняла, это позвала своего родного брата, видного юриста Георгия Федоровича Юзбашева, показала ему бумаги, разрешение горздрава вести прием и т. п. и поинтересовалась, все ли верно с точки зрения закона. Теор­ий Федорович не усмотрел каких-либо нарушений, но сказал: «Лизочка, все так, однако это еще не гарантирует от неприятно­стей. Они руководствуются совсем иным». «А, все вы паникеры! Закон на моей стороне — я спокойна»,— ответила бабушка и в последние дни июля уехала в Кисловодск вместе с приятельницей.

В конце августа вечером к нам явились трое в серых гимнастер­ках и спросили гражданку Бадмаеву. Мама ответила, что ее нет, она в отпуске в Кисловодске.

— Разве не вернулась еще? — нахмурился старший.

— Она должна была вернуться, но прислала телеграмму, что задержится недели на две... Ей продлили лечение на водах. Л в чем дело? Я ее дочь.

— Где комната Бадмаевой?

Мама показала, и они прошли туда вместе с ней. В столовой находились я, папа и Акулина Яковлевна. Не придав значения визиту, я встал и хотел выйти на улицу. «Сиди»,— коротко сказал отец. Акулина Яковлевна перекрестилась.

Так в безмолвии мы просидели с полчаса в нашей полукруглой столовой. Вообще к бабушке часто приходил участковый, и она давала ему лекарства от язвы желудка; приходили пожарные, бывали из райсовета, но сейчас я уже по одному поведению отца видел, что в доме какие-то особенные люди и что-то должно слу­читься. Наконец из кабинета бабушки вышла мама и с ней те трое. Мама провела их до выхода. Между тем отец подошел к окну. Хлопнули дверцы, послышался шум мотора отъезжавшей «эмки». Вошла мама.

— Что? — обернулся к ней отец.

— Осмотрели комнату, но ничего не тронули... Уточнили имя, фамилию, год и место рождения мамы... Еще что-то спросили...

— Однако их было не трое — четверо, я видел, как они сади­лись в машину, значит, кто-то дежурил у ворот.

В тот вечер отец и мама долго совещались в кабинете отца. Я не ложился допоздна.

Часов около десяти вечера, когда я ждал, что меня сейчас ото­шлют спать, мама вдруг сказала мне:

— Смени рубашку, надень новую курточку. Сегодня едем с тобой в Москву.

...В Москве мы, как всегда, остановились на улице Грановского в квартире Ивановых. Туда же должна была приехать бабушка по дороге из Кисловодска, чтоб навестить свою старинную подругу и пациентку Марию Тимофеевну. Цель мамы состояла в том, чтобы перехватить бабушку здесь и уговорить ее переждать некоторое время, задержаться в Москве. Мама, конечно, посвятила в свой план хозяйку, не утаив ничего. Я слышал, как Мария Тимофеевна говорила:

— Аида! Стыдитесь... Как вы могли сомневаться?! Да пусть Елизавета Федоровна живет у нас сколько угодно!.. Хоть год. Я буду этому рада. Если только уж за нами придут!..

— За вами?! — шепотом воскликнула мама.

— Аида!.. Что вы? Такие головы летят!.. Я вообще не понимаю, что сейчас происходит!.. Иногда мне кажется, что я вдруг утром проснусь и по радио объявят о раскрытии какого-то крупного контрреволюционного заговора... И все встанет на место.

— Ну хорошо, а он знает? — спросила мама.

— Сталин? Не знаю, Аида. Мы ведь теперь не у дел... Я на пен­сии по болезни, а Иван Дмитриевич всего лишь член коллегии нар­комата. Мы уже не имеем того влияния, как в революцию. Но я все-таки думаю, что нашей дорогой Елизавете Федоровне не гро­зит ничего серьезного. Да и возраст!.. Она ведь старше меня. Но чем черт не шутит... Лучше переждать...

Назавтра приехала бабушка, помолодевшая на водах. Мария Тимофеевна и Иван Дмитриевич встретили ее как родную. Дело

было не только в том, что Мария Тимофеевна верила в нее так, как ни в одного врача Кремлевской больницы, к которой была прикре­плена; кроме врачебного искусства, бабушка обладала огромным обаянием и чувством внутреннего достоинства, которое притяги­вало к ней людей. И вот в большой столовой все сидят за чаем. На столе вкуснейший пирог, приготовленный хозяйкой. Иван Дмит­риевич по обыкновению молчит и слушает, иногда улыбается. У него был добрый и даже благостный вид; в доме и за столом царила Мария Тимофеевна, счастливая, что принимает у себя свою спасительницу, и у нее в глазах надежда, что бабушка вновь, как двадцать лет назад, излечит ее от всех болезней.

Тень озабоченности лишь на лице моей мамы. Встретив бабушку на вокзале, она уже успела рассказать ей о тревожном визите. Но на бабушку это не произвело должного впечатления, и сейчас она повторила то, что уже сказала дочери:

— Я не понимаю, господа (бабушка иногда путала и, обра­щаясь по-прежнему, произносила так — госпа-а), не понимаю, к чему эта паника? Я полагаю, что приходили из инспекции пожар­ной охраны, у меня на чердаке лежат запасы лекарственных трав, и они предписали иметь там ящик с песком, вероятно, приходили проверить.

— Мамочка, это были не пожарные...

— Тем более я должна ехать! Возможно, тут какое-то недора­зумение. Я должна поехать и выяснить. Я не чувствую за собой вины.

Мама и Мария Тимофеевна переглядываются, и хозяйка уже другим, уверенным низким голосом вносит ясность:

— Елизавета Федоровна, поверьте, это не недоразумение. И Аида права: были не пожарники. Просто у них сейчас много работы, и он даже не затруднили себя проверить — не задержались ли вы в Кисловодске. На ваше счастье, вы задержались. Не испы­тывайте судьбу, погостите у меня хотя бы месяц!

— Это невозможно, меня ждут больные!

Общими усилиями бабушку удерживают в Москве два дня, а затем мы втроем возвращаемся в Ленинград. На вокзале нас встре­чает отец. Он молча целует руку маме, бабушке, берет у нас вещи, мы молча идем к черной «эмке». Отец садится за руль и уже на подъезде к Удельной произносит:

— Елизавета Федоровна, вы совершаете роковую ошибку...

— Ах, Сережа, вы вечно каркаете...— упрекнула бабушка зятя.

— Еще не поздно исправить ошибку,— настаивает отец.

— Что вы имеете в виду?

— Я отвезу вас сейчас к вашей самой близкой приятельнице Виргинии Баградовне, вы скажетесь больной, отойдете от руко­водства опытным кабинетом, а когда все уляжется...

— Нет, вперед! Я не привыкла отступать, тем более, повторяю, не чувствую за собой никакой вины. У меня официальное разреше­ние!

Мы подъезжаем к нашему дому с верандой в разноцветных сте­клах. И старенькая Акулина Яковлевна, застилая рукой глаза от

солнца, стоит на крыльце.

— Мама, смотри, как трогательно: Кулюша поджидает нас. Бабушка молчит, она всегда немного ревновала дочь к Акулине

Яковлевне — мама очень любила ее. Однако, поднявшись на крыльцо, бабушка тепло здоровается с Акулиной Яковлевной. После первых приветствий та начинает рассказывать:

— Елизавета Федоровна, приходили эти... пожарники! Так я упросила нашего водопроводчика Меркурьича поставить на чер­даке ящик с песком.

Бабушка торжествующе оборачивается к нам и, чисто по-кав­казски вскинув руки, восклицает:

— Ну, госяа-а, что я говорила?! Ночью за ней пришли.

После ареста бабушки мама обратилась к известному ленин­градскому адвокату Я. 3. Киселеву. Тот энергично взялся за хло­поты и вскоре сообщил утешительное известие о том, что никаких политических обвинений Бадмаевой не предъявлено и речь идет лишь о «незаконном врачевании».

— Почему о «незаконном»? Ведь мама имела официальное раз­решение горздравотдела и работала вместе с дипломированным

врачом!

Старый правовед развел руками:

— Надо радоваться, что Елизавете Федоровне предъявили лишь такое обвинение... По этой статье — максимум два года. Могло быть гораздо хуже. Запасемся терпением и переждем самый острый момент.

Но мол мама была непоколебимо уверена в силе закона. Она добилась приема у прокурора города и приступила к нему с теми же вопросами.

— Если Елизавета Федоровна Бадмаева в чем-то виновата, я прошу судить ее открытым судом, как полагается по закону.

Прокурор раскрыл тонкую папочку.

— Бадмаева уже осуждена тройкой. Могу сообщить приговор: восемь лет лагерей с правом переписки и раз в год личные свидания.

— Восемь лет?! — бледнея, воскликнула мама.— Но почему ее не судили по всем правилам?

— Да поймите, что Бадмаеву нельзя было судить открытым судом! У здания суда собрались бы ее пациенты, что приобрело бы

характер уже политических демонстраций... Вы этого хотите? Вы хотите, чтобы мы вместо «незаконного врачевания» вменили ей пятьдесят восьмую статью?! Это очень легко делается...




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-05-29; Просмотров: 403; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.092 сек.