Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Лютер как третейский судья между штраусом и фейербахом 2 страница




Закон, карающий за образ мыслей, не есть закон, изданный государством для его граждан, это – закон одной партии против другой. Преследующий за тенденцию закон уничтожает равенство граждан перед законом. Это – закон не единения, а разъединения, а все законы разъединения реакционны. Это не закон, а привилегия. Один имеет право делать то, на что другой не имеет права, и не потому, что последнему недостаёт для этого объективного качества, – так, например, ребёнок неспособен к заключению договоров, – нет, потому только, что его благонамеренность, его образ мыслей взяты под подозрение. Нравственное государство предполагает в своих членах государственный образ мыслей, если даже они вступают в оппозицию против органа государства, против правительства. Но в таком обществе, в котором какой‑либо один орган мнит себя единственным, исключительным обладателем государственного разума и государственной нравственности, в таком правительстве, которое принципиально противопоставляет себя народу и поэтому считает свой антигосударственный образ мыслей всеобщим, нормальным образом мыслей, – там нечистая совесть политиканствующей клики измышляет законы о тенденции, законы мести, карающие за тот образ мыслей, которого на самом деле придерживаются одни только члены правительства. Законы, преследующие за принципы, имеют своей основой беспринципность, безнравственный, грубо‑вещественный взгляд на государство. Они – невольный крик нечистой совести. И как проводится в жизнь подобный закон? С помощью средства, которое ещё более возмутительно, чем самый закон: при посредстве шпионов или же посредством предварительного соглашения считать подозрительными целые литературные направления – соглашения, при котором, конечно, опять‑таки имеет место выслеживание того, к какому направлению принадлежит данный индивид. Подобно тому как в законе, преследующем за тенденцию, законодательная форма противоречит содержанию; подобно тому как правительство, издающее этот закон, яростно выступает против того, что оно представляет в своём собственном лице, т. е. против антигосударственного образа мыслей, – точно так же правительство и в каждом частном случае является по отношению к своим законам как бы миром, вывороченным наизнанку, ибо оно применяет двоякую меру. Что для одной стороны – право, то для другой – правонарушение. Уже самые законы, издаваемые правительством, представляют собой прямую противоположность тому, что они возводят в закон.

Новая цензурная инструкция также запутывается в этой диалектике. Она впадает в противоречие, когда вменяет цензорам в обязанность делать всё то, за что она осуждает печать как за противогосударственные действия.

Так, инструкция запрещает писателям брать под подозрение образ мыслей отдельных лиц или целых классов – и тут же разрешает цензорам разделять всех граждан на подозрительных и неподозрительных, на благонамеренных и неблагонамеренных. У печати отнято право на критику, но эта последняя становится повседневной обязанностью правительственного критика. Однако этим выворачиванием наизнанку дело не ограничивается. В рамках прессы противогосударственный элемент только по своему содержанию выступает как нечто частное, со стороны же формы – как нечто всеобщее, как предмет всеобщего обсуждения.

Но теперь всё поставлено вверх ногами. Частное выступает теперь как законное в отношении своего содержания, а противогосударственное – как мнение государства, как государственное право; взятый же в отношении своей формы, противогосударственный элемент выступает теперь как нечто частное, недоступное лучам всеобщего света, удалённое с открытой свободной арены гласности и загнанное в канцелярию правительственного критика. Так, инструкция хочет охранять религию, сама же нарушает самый общий основной принцип всех религий – святость и неприкосновенность субъективного образа мыслей. Судьёю сердца, вместо бога, она провозглашает цензора. Так, она запрещает оскорбительные выражения и порочащие честь суждения об отдельных лицах, но подвергает вас каждый день оскорбительному и порочащему вашу честь суждению цензора.

Так, она хочет уничтожить сплетни, исходящие от злонамеренных и дурно осведомлённых лиц, и вместе с тем принуждает цензора полагаться на подобные сплетни, доверяет шпионству злонамеренных и дурно осведомлённых лиц, перенося суждение из сферы объективного содержания в сферу субъективного мнения или произвола. Так, намерение государства не должно быть подвергнуто подозрению, а инструкция как раз исходит из подозрения, направленного против государства. Так, под хорошей внешностью не должны скрываться никакие дурные намерения, но инструкция сама покоится на обманчивой внешности. Так, она желает повысить национальное чувство и в то же время сама опирается на унижающий нацию взгляд. От нас требуют поведения, соответствующего законам, требуют уважения к законам, и вместе с тем мы должны почитать такие учреждения, которые ставят нас вне закона и возводят произвол в право. Мы должны настолько признавать принцип личности, чтобы, несмотря на полный недостатков институт цензуры, доверять цензору; вы же настолько нарушаете принцип личности, что судите о ней не по поступкам, но по тому мнению, которое сложилось у вас о её мнениях, о мотивах её поступков. Вы требуете скромности, а между тем вы исходите из чудовищной нескромности, объявляя отдельных чиновников людьми, читающими в сердцах, всеведущими, философами, теологами, политиками, ставя их рядом с Аполлоном Дельфийским. С одной стороны, вы вменяете нам в обязанность уважение к нескромности, – а с другой стороны, запрещаете нам нескромность. Приписывать совершенство рода отдельным индивидам – это действительно нескромно. Цензор – отдельный индивид, печать же воплощает в себе родовое начало. Нам вы предписываете доверие и в то же время вы придаёте недоверию силу закона. Вы такого высокого мнения о своих государственных учреждениях, что думаете, будто они делают слабого смертного, чиновника, святым и невозможное превращают для него в возможное. Но вы настолько не доверяете вашему государственному организму, что боитесь изолированного мнения частного лица, ибо на печать вы смотрите как на частное лицо. Чиновники, по вашему мнению, совершенно лишены личных мотивов, они‑де будут действовать без злобы, страсти, ограниченности и человеческой слабости. А нечто безличное, идеи, вы заподазриваете в том, что они полны личных происков и субъективной низости. Инструкция требует неограниченного доверия к сословию чиновников и исходит из неограниченного недоверия к сословию не‑чиновников. Но почему мы не должны платить равным за равное? Почему мы не должны считать подозрительным это именно сословие чиновников? То же и относительно характера. Человек непредубеждённый должен уже заранее относиться с большим уважением к характеру того критика, который выступает публично, чем того, который действует втайне.

То, что вообще дурно, всегда остаётся дурным, кто бы ни был его носителем, – будет ли то критик частный или же назначенный правительством, – но в последнем случае дурное получает санкцию свыше и рассматривается как нечто необходимое для осуществления добра снизу.

Цензура тенденции и тенденция цензуры – таков дар, преподнесённый новой либеральной инструкцией. Никто не осудит нас за то, что мы отнесёмся с некоторым недоверием к её дальнейшим пунктам.

«Оскорбительные выражения и порочащие честь суждении об отдельных лицах не подлежат опубликованию». Не подлежат опубликованию! Куда было бы лучше, если бы – вместо этого мягкосердия – оскорбительное и порочащее честь суждение получило объективное определение.

«То же самое относится к заподазриванию образа мыслей отдельных лиц или» (многозначительное «или»!) «целых классов, к употреблению партийных кличек и тому подобных личных нападок». Недопустимы, следовательно, также распределение по категориям, нападки на целые классы, употребление партийных кличек. Но ведь человек, подобно Адаму, всему должен дать имя, чтобы всё это для него существовало; ведь названия партий – необходимые категории для политической прессы, ибо,

 

Как полагает доктор Сассафрас,

Болезни каждой, чтоб её лечить,

Сперва мы имя дать должны.

 

Всё это относится к личным нападкам. Как же поступать? Отдельной личности касаться нельзя; точно так же нельзя касаться ни класса, ни общего, ни юридического лица. Государство не желает терпеть, – и это совершенно правильно, – никаких оскорблений, никаких личных нападок. Но с помощью едва заметного «или» общее тоже подведено под личное. Посредством «или» вводится общее, а посредством маленького «и» мы, в конце концов, узнаём, что речь шла только о личном. А это с удивительной лёгкостью привело к тому результату, что у прессы отнята возможность всякого контроля над чиновниками и над такими учреждениями, которые существуют как некоторый класс индивидов.

«Если цензура будет действовать согласно этим указаниям в духе указа о цензуре от 18 октября 1819 г., то этим будет дан достаточный простор для благопристойной и откровенной публицистики, и можно надеяться, что благодаря этому пробудится больший интерес к отечественным делам и повысится национальное чувство».

Что благопристойной публицистике, благопристойной с точки зрения цензуры, будет дан, согласно этим указаниям, более чем достаточный простор, это мы признаём; очень удачно выбрано и слово «простор»{6}, так как здесь открывается широкое поле для резвящейся, забавляющейся акробатическими прыжками, прессы. Но будет ли предоставлен такой простор откровенной публицистике и найдётся ли место для этой откровенности, – об этом пусть судит проницательный читатель. Что касается надежд, выражаемых инструкцией, то можно повышать, конечно, национальное чувство и в том смысле, в каком присланный шнур повышает турецкое национальное чувство. Но удастся ли столь же скромной, сколь и серьёзной прессе пробудить интерес к отечественным делам, – этот вопрос мы предоставляем решать ей самой. Худосочную прессу не поправишь хинином. Но, быть может, мы слишком серьёзное значение придали приведённому отрывку. Быть может, мы лучше угадаем его смысл, если будем рассматривать его просто как шип в гирлянде из роз. Возможно, что к этому либеральному шипу подвешен перл очень двусмысленной ценности. Присмотримся получше. Всё зависит от контекста. Повышение национального чувства и пробуждение интереса к отечественным делам, – о чём, выражая свою надежду, говорит приведённое место, – под сурдинку превращаются в приказание, в котором кроется новый гнёт для наших бедных, чахлых ежедневных газет.

«Следуя по этому пути, можно надеяться, что и политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, что они вместе с приобретением более богатого материала усвоят также и более достойный тон и впредь будут считать недостойным для себя спекулировать на любопытстве своих читателей сообщением бессодержательных, заимствованных из иностранных газет сенсационных новостей, исходящих от злонамеренных или плохо осведомлённых корреспондентов, или сплетнями и личными нападками, – направление, против которого цензура, несомненно, призвана принимать меры».

Инструкция выражает надежду, что на этом пути политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение и т. д. Но ведь лучшее понимание не есть нечто такое, что можно предписать; это ещё только ожидаемый плод, и надежда так и остаётся надеждой. Инструкция, однако, слишком практична, чтобы довольствоваться надеждами и благочестивыми пожеланиями. Внушая прессе, в виде нового облегчения, надежду на улучшение её положения в будущем, доброжелательная инструкция тут же отнимает у прессы то право, которым она пользуется в настоящее время. В надежде на своё улучшение пресса теряет то, что она ещё имеет. Её постигает судьба бедного Санчо Пансы, у которого его придворный врач отнимает всякую пищу, чтобы расстройство желудка не помешало ему как следует исполнить возложенные на него герцогом обязанности.

Вместе с тем мы не должны упустить случая призвать прусского писателя к усвоению такого рода благопристойного слога. Во вступительной фразе сказано: «Следуя по этому пути, можно надеяться, что…». От этого что зависит целый ряд определений, как‑то: что политическая литература и ежедневная пресса лучше поймут своё назначение, что они усвоят более достойный тон и т. д. и т. д., что они будут считать недостойным для себя сообщение бессодержательных, заимствованных из иностранных газет корреспонденций и т. д. Все эти определения относятся ещё к области надежд; но заключение, связанное с предыдущим посредством тире: «направление, против которого цензура, несомненно, призвана принимать меры», избавляет цензора от скучной задачи выжидать предполагаемого улучшения ежедневной прессы, оно, скорее, даёт ему право без дальнейших околичностей зачёркивать то, что ему не по душе. Внутреннее лечение заменяется ампутацией.

«Но чтобы приблизиться к этой цели, необходимо при разрешении новых периодических изданий и при утверждении новых редакторов поступать с большой осторожностью, чтобы ежедневная пресса была доверена лишь совершенно безупречным лицам, научные способности, положение и характер которых служат гарантией серьёзности их стремлений и лойяльности их образа мыслей».

Прежде чем перейти к детальному разбору, сделаем одно общее замечание. Утверждение новых редакторов, следовательно вообще будущих редакторов, всецело поставлено в зависимость от «большой осторожности», – речь идёт, конечно, об осторожности государственных должностных лиц, цензуры; между тем, старый указ о цензуре предоставлял выбор редакторов – по крайней мере при известных гарантиях – усмотрению издателя:

«Статья IX. Главное управление цензуры вправе заявить издателю газеты, что предложенный им редактор не принадлежит к числу лиц, внушающих необходимое доверие, и в таком случае издатель обязан либо пригласить другого редактора, либо, если он желает сохранить прежнего, внести за него залог, определяемый нашими вышеупомянутыми министерствами по предложению названного главного управления цензуры».

В новой цензурной инструкции проявляется глубина совершенно иного рода, проявляется, можно сказать, романтика духа. В то время как старый указ о цензуре требует залогов внешних, прозаических и потому определяемых законом, – таких залогов, при гарантии которых даже неугодный редактор должен быть допущен, – инструкция лишает издателя газеты всякой собственной воли. По указанию инструкции, предусмотрительная мудрость правительства, большая осторожность и умственная проницательность начальства должны иметь дело с внутренними, субъективными, не определимыми внешним образом качествами. Но если неопределённость, утончённая чувствительность и субъективная экзальтированность романтики переходят в чисто внешнее проявление лишь в том смысле, что внешняя случайность проявляется уже не в своей прозаической определённости и ограниченности, а в некоем фантастическом ореоле, в воображаемой глубине и великолепии, – то и инструкция едва ли будет в состоянии избегнуть этой романтической судьбы.

Редакторы ежедневной прессы, – а к этой категории может быть отнесена вся журналистика, – должны быть совершенно безупречными людьми. В качестве гарантии этой совершенной безупречности инструкция указывает сначала на «научные способности». Не возникает ни малейшего сомнения в том, может ли цензор обладать научной способностью судить о всякого рода научных способностях. Если в Пруссии живёт такое сонмище известных правительству универсальных гениев, – каждый город имеет, по крайней мере, одного цензора, – то почему же эти энциклопедические головы не выступают в качестве писателей? Если бы эти чиновники, могущественные своей численностью, а ещё более – своей наукой и своим гением, вдруг поднялись и подавили своим весом тех жалких писателей, каждый из которых пишет только в одном каком‑либо жанре, да и то без официального признания своих способностей, – то этим гораздо скорее был бы положен конец всем неурядицам в прессе, чем при посредстве цензуры. Почему молчат эти умудрённые опытом люди, которые, как римские гуси, своим гоготанием могли бы спасти Капитолий? Это – слишком скромные люди. Научный мир их не знает, зато их знает правительство.

А если это действительно такие мужи, каких не умело найти ни одно государство, – ибо ни одно государство не знало целых классов, состоящих только из универсальных гениев и энциклопедических умов, – то насколько ещё гениальнее должны быть те, кто выбрал этих людей! Какой тайной наукой должны они обладать, чтобы быть в состоянии выдать чиновникам, неизвестным в республике науки, свидетельства об их универсально‑научных способностях! Чем выше мы поднимаемся по лестнице этой бюрократии ума, тем всё более удивительные головы нам встречаются. Стоит ли государству, обладающему такими столпами совершенной прессы, превращать этих мужей в охранителей полной недостатков прессы, целесообразно ли низводить совершенное до роли средства против несовершенного?

Чем больше таких цензоров вы назначите, тем больше шансов на исправление отнимете вы у царства прессы. Вы отнимаете у вашего войска здоровых и делаете их врачами для больных.

Топните только о землю ногою, как Помпей, и из каждого правительственного здания выйдет во всеоружии Афина Паллада. Слабосильная ежедневная пресса рассыплется в прах перед официальной прессой. Достаточно появления света, чтобы исчезла тьма. Пусть ваш свет светит, не держите его под спудом. Вместо плохой цензуры, безукоризненность которой для вас самих проблематична, дайте нам, – ведь вам стоит только приказать, – совершенную прессу, прообраз которой существует уже в течение многих веков в китайском государстве.

Но разве стремление сделать научные способности единственным необходимым условием для писателей периодической печати не есть выражение духа, отнюдь не являясь ни покровительством привилегии, ни требованием соблюдения условностей? Разве это условие не есть требование самого дела, а требование определённого лица?

К сожалению, цензурная инструкция прерывает наш панегирик. Рядом с гарантией научных способностей стоит требование положения и характера. Положение и характер!

Характер так непосредственно следует за положением, что кажется даже, будто он целиком вытекает из положения. Начнём поэтому с положения. Оно так плотно втиснуто между научными способностями и характером, что невольно начинаешь сомневаться в чистоте намерений, которыми это продиктовано.

Общее требование научных способностей, – как это либерально! Частное требование положения» – как это нелиберально! Научные способности и положение, взятые вместе, – как это мнимо‑либерально. Так как научные способности и характер – очень неопределённые вещи, положение же, наоборот, есть нечто весьма определённое, то почему бы нам не сделать тот вывод, что неопределённое, согласно необходимому логическому закону, будет опираться на определённое, получая от него поддержку и содержание? Сделал ли бы цензор, таким образом, большую ошибку, если бы он толковал инструкцию в том смысле, что положение и есть та внешняя форма, в которой научные способности и характер проявляются в обществе, тем более что собственная должность цензора гарантирует ему полное совпадение этой точки зрения с точкой зрения государства?

Без этого толкования остаётся, по меньшей мере, совершенно непостижимым, почему научные способности и характер не представляют достаточных гарантий для писателя, почему необходимой третьей гарантией является положение. Но если бы цензору пришлось вступить в конфликт с самим собой, если бы эти гарантии редко были связаны друг с другом или даже никогда не находились вместе, – какой следовало бы ему сделать выбор? А ведь выбирать, как бы то ни было, необходимо, ведь должен же кто‑нибудь редактировать газеты и журналы! Научные способности и характер без положения могут показаться цензору проблематичными вследствие своей неопределённости. Да и вообще его справедливо должно удивлять, как эти качества могут существовать отдельно от положения. Должен ли, наоборот, цензор сомневаться в наличии характера и учёности там, где имеется налицо положение? В этом случае он меньше доверял бы суждению государства, чем своему собственному, в противном же случае он больше доверял бы писателю, чем государству. Может ли цензор быть таким бестактным, таким неблагонамеренным? Этого нельзя ожидать, да никто этого, конечно, и не ожидает. Так как положение служит решающим критерием в сомнительных случаях, то выходит, что оно и вообще является абсолютно решающим критерием.

Если, следовательно, раньше инструкция вступала в конфликт с указом о цензуре в силу своего правоверия, то сейчас она вступает с ним в конфликт благодаря своему романтизму, который всегда является вместе с тем и тенденциозной поэзией, Денежный залог, представляющий прозаическую, настоящую гарантию, превращается в идеальную гарантию, а эта последняя превращается в совершенно реальное и индивидуальное положение, приобретающее магическое воображаемое значение. Так же меняется и значение гарантии. Уже не издатель выбирает редактора, за которого он ручается начальству, а начальство выбирает ему редактора, за которого оно ручается самому себе. Старый указ ждал работ редактора, за которые отвечал денежный залог издателя. Инструкция же говорит не о работе редактора, а о его личности. Она требует определённой индивидуальности, воплощённой в лице редактора, а доставить таковую должны деньги издателя. Новая инструкция имеет такой же внешний характер, как и старый указ. Но в то время как последний высказывает и устанавливает, соответственно своей природе, нечто прозаически определённое и ограниченное, – инструкция придаёт чистейшей случайности мнимое значение и с пафосом всеобщности высказывает нечто чисто индивидуальное.

Но если по отношению к редактору романтическая инструкция придаёт самой внешней определённости тон самой благодушной неопределённости, то по отношению к цензору она самой расплывчатой неопределённости придаёт тон строгой определённости законоположения.

«Такую же осторожность необходимо соблюдать и при назначении цензоров, дабы должность цензоров поручалась только лицам с проверенным образом мыслей и способностями, лицам, вполне соответствующим тому почётному доверию, какое эта должность предполагает; таким людям, которые, будучи в одно и то же время благонамеренными и проницательными, умели бы отличать форму от сущности дела и с уверенным тактом отбрасывать сомнения в тех случаях, когда смысл и тенденция сочинения не оправдывают сами по себе этих сомнений».

Вместо положения и характера, требуемых от писателя, здесь фигурирует проверенный образ мыслей, так как положение уже дано заранее. Но ещё более примечательно то, что в то время как от писателя требуются научные способности, от цензора требуются способности вообще без дальнейшего определения их. Старый указ, составленный, за исключением вопросов политики, в рационалистическом духе, требует в статье 3‑й «научно‑образованных» и даже «просвещённых» цензоров. Оба эти атрибута отпадают в инструкции, и вместо способностей писателя, под которыми разумеют определённые, развившиеся и претворившиеся в действительность способности, у цензора выступают задатки способностей, способности вообще. Итак, задатки способностей должны играть роль цензоров по отношению к проявившимся уже способностям, хотя очевидно, что по природе вещей они должны стоять друг к другу в обратном отношении. Заметим, наконец, лишь мимоходом, что способности цензора не получают более развёрнутого определения со стороны своего объективного содержания, и это делает их характер, во всяком случае, двусмысленным.

Должность цензора, далее, должна быть поручена лицам, «вполне соответствующим тому почётному доверию, какое эта должность предполагает». Незачем подробнее разбирать это плеонастическое, мнимое определение, подчёркивающее необходимость выбирать на такую должность людей, которым оказывают доверие, считая, что они вполне соответствуют (будут соответствовать?) тому почётному доверию, – и притом полному доверию, – которое им оказывают.

Наконец, цензоры должны быть такими людьми, «которые, будучи в одно и то же время благонамеренными и проницательными, умели бы отличать форму от сущности дела и с уверенным тактом отбрасывать сомнения в тех случаях, когда смысл и тенденция сочинения не оправдывают сами по себе этих сомнений». Напротив, несколько выше инструкция предписывает:

«В соответствии с этим» (т. е. с исследованием тенденции) «цензоры должны также обращать особенное внимание на форму и на тон предназначаемых для печати сочинений и не разрешать их печатание, если вследствие страстности, резкости и претенциозности их тенденция является вредной».

Таким образом, цензор должен то судить о тенденции по форме, то о форме по тенденции. Если прежде совершенно исчезало содержание как критерий для цензуры, то теперь исчезает и форма. Была бы только тенденция хороша, а погрешности формы никакого‑де значения не имеют. Пусть сочинение и не отличается ни особенной скромностью, ни особенной серьёзностью, пусть кажется оно полным резкости, страстности и претенциозности, – кто станет пугаться шероховатой внешней стороны? Нужно же уметь отличать форму от сущности. Так, в результате была отброшена всякая видимость определения, и инструкция не могла кончить ничем другим, как полным противоречием самой себе; – ибо всё то, из чего тенденция должна быть ещё только выведена, здесь, наоборот, определяется только посредством этой самой тенденции и само должно быть выведено из неё. Резкость патриота есть святое рвение; его страстность – это пылкость любви; его претенциозность – это доходящая до самопожертвования преданность, слишком безмерная, чтобы быть умеренной.

Все объективные нормы отпадают; всё сводится к личному отношению, и гарантией остаётся только такт цензора. Что же цензор может нарушить? Такт. А бестактность – не преступление. Что ставится под угрозу на стороне писателя? Его существование. Какое государство когда‑либо ставило существование целых классов людей в зависимость от такта отдельных чиновников?

Ещё раз повторяю: все объективные нормы отпадают. Если, посмотреть со стороны писателя, то тенденция является последним, требуемым от него и предписываемым ему, содержанием; тенденция, в виде бесформенного мнения, выступает здесь в качестве объекта. В качестве же субъекта, как мнение о мнении, тенденция сводится к такту цензора и является для последнего единственной нормой.

Но если произвол цензора, – а право на безоговорочное мнение есть право на произвол, – есть логический вывод из инструкции, тщательно скрываемый ею под маской объективных определений, то эта же инструкция, наоборот, с полным сознанием выражает произвол обер‑президиума, которому без дальнейших околичностей оказывается полное доверие, и это оказанное обер‑президенту доверие есть последняя гарантия прессы. Сущность цензуры вообще, таким образом, основана на высокомерном фантастическом представлении полицейского государства о его чиновниках. Ум и добрая воля общества признаются неспособными даже на самые простые вещи, зато по отношению к чиновникам даже невозможное признаётся возможным.

Этот коренной порок проходит через все наши учреждения. Так, например, в уголовном процессе судья, обвинитель и защитник соединены в одном лице. Это соединение противоречит всем законам психологии. Но чиновник стоит‑де выше законов психологии, а общество, наоборот, – ниже их. Однако неудовлетворительный государственный принцип ещё можно было бы простить; но он становится непростительным, когда он недостаточно честен, чтобы быть последовательным. Ответственность чиновников должна была бы быть настолько несоизмеримо выше ответственности общества, насколько чиновники ставятся инструкцией выше общества; и вот как раз здесь, где одна только последовательность может оправдать принцип, дать ему правовое обоснование в пределах его сферы, именно здесь от него отказываются, именно здесь применяется прямо противоположный принцип.

Цензор также является обвинителем, защитником и судьёй в одном и том же лице. Цензору доверено управление умами; он безответственен.

Цензура могла бы иметь только временно‑лойяльный характер, если бы она была подчинена обыкновенным судам, что, правда, невозможно до тех пор, пока нет объективных законов о цензуре. Но самое худшее средство – это отдать цензуру на суд цензуре же, отдать её на суд какому‑нибудь обер‑президенту или высшей цензурной коллегии.

Всё, что мы говорили об отношении прессы к цензуре, распространяется также и на отношение цензуры к высшей цензуре и на отношение писателя к главному цензору, хотя здесь и появляется промежуточное звено. Это то же отношение, но только на более высокой ступени. Поразительное заблуждение, – оставляя неизменным порядок вещей, пытаться дать ему другую сущность путём простой смены лиц. Если бы деспотическое государство захотело быть лойяльным, то оно уничтожило бы само себя. Каждая точка подвергалась бы одинаковому принуждению и оказывала бы одинаковое противодействие. Высшая цензура должна была бы, в свою очередь, подвергнуться цензуре. Чтобы избежать этого порочного круга, решаются быть нелойяльными, и вот на третьей или девяносто девятой ступени открывается простор для беззакония. Но бюрократическое государство, которое всё же смутно сознаёт это отношение, старается, по крайней мере, так высоко поставить сферу беззакония, чтобы оно скрылось из виду, и думает тогда, что беззаконие исчезло.

Действительным, радикальным излечением цензуры было бы её уничтожение, ибо негодным является само это учреждение, а ведь учреждения более могущественны, чем люди. Наше мнение может быть верным или нет, но, во всяком случае, благодаря новой инструкции прусские писатели приобретают больше либо действительной свободы, либо идеальной, т. е. больше сознания.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 293; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.037 сек.