Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Густав и колония воздержания 1 страница




VII

VI

V

IV

III

II

 

Так заканчивается первый акт жизни Кинкеля, и до начала февральской революции в ней нет больше ничего примечательного. Издательство Котта взялось выпустить его стихи без уплаты гонорара; большая часть издания так и осталась лежать на складе, пока пресловутое ранение в Бадене не придало автору поэтического ореола и не создало рынка для его произведений.

Впрочем, об одном характерном факте биограф умалчивает. По собственному признанию Кинкеля, пределом его желаний было умереть старым директором театра. Идеалом ему представляется некий Эйзенхут, странствующий скоморох, путешествовавший со своей труппой то вверх, то вниз по Рейну и в конце концов помешавшийся.

Помимо лекций в Бонне, преисполненных пастырского красноречия, Готфрид и в Кёльне время от времени устраивал теологические и эстетические художественные представления.

Он закончил их, когда вспыхнула февральская революция, следующим прорицанием:

«Гром сражения, раскаты которого доносятся до нас из Парижа, знаменует собой и для Германии, и для всего европейского континента начало нового прекрасного времени. За ревом бури следует блаженное дуновение зефира свободы; отныне начинается великая, благословенная эра – эра конституционной монархии».

Конституционная монархия отблагодарила Кинкеля за этот комплимент тем, что произвела его в экстраординарные профессора. Это признание не могло, однако, удовлетворить grand homme en herbe {«Майский жук, журнал для не‑филистеров». Ред.}. Конституционная монархия, по‑видимому, отнюдь не торопилась дать «его славе облететь земной шар». К тому же лавры, которые принесли Фрейлиграту новые политические стихотворения, не давали спать увенчанному «майскими жуками» поэту. И вот Генрих фон Офтердинген сделал поворот налево и стал сперва конституционным демократом, а затем и республиканским демократом (honnete et modere {добропорядочным и умеренным. Ред.}). Он метил в депутаты, но на майских выборах не попал ни в Берлин, ни во Франкфурт. Невзирая на эти первые неудачи, он продолжал, однако, добиваться своей цели и, можно сказать, ему пришлось немало потрудиться. С мудрой сдержанностью действовал он сперва лишь в своем небольшом провинциальном округе. Он основал газету «Bonner Zeitung», скромное местное растеньице, отличавшееся лишь особенной бесцветностью демократической декламации и наивностью спасающего отечество невежества. Он возвысил «Союз майских жуков» до степени демократического студенческого клуба, из которого вскоре вышел тот сонм учеников, который распространял славу учителя по всем селениям боннского округа и навязывал каждому собранию г‑на профессора Кинкеля. Сам он разглагольствовал о политике в казино с владельцами бакалейных лавок, братски пожимал руку честным ремесленникам и распространял свое пылкое свободолюбие даже среди крестьян в Кинденихе и Зельшейде. Но с совершенно особой симпатией он относился к почтенному сословию ремесленников. Вместе с ними он оплакивал падение ремесла, жестокие последствия свободной конкуренции, современное господство капитала и машин. Вместе с ними он строил планы возрождения цехового строя и уничтожения биржевой спекуляции, и, чтобы свершить все, что он задумал, он изложил итоги своих имевших место в казино бесед с мелкими хозяйчиками в брошюре «Спасайся, ремесло!»[138]

Дабы всякому сразу стало ясно, где собственно место г‑на Кинкеля и какое по‑франкфуртски национальное значение имеет его произведеньице, он посвятил его «тридцати членам экономической комиссии франкфуртского Национального собрания».

Исследования Генриха фон Офтердингена о «красоте» в сословии ремесленников тут же привели его к выводу, что «сословие ремесленников в данный момент совершенно раскололось» (стр. 5). Этот раскол состоит именно в том, что некоторые ремесленники «посещают казино бакалейщиков и чиновников» (какое достижение!), а другие не посещают, а также в том, что некоторые ремесленники получили образование, а другие не получили его. Несмотря на этот раскол, автор все же усматривает благоприятный признак в том, что в любезном отечестве повсеместно устраиваются союзы и собрания ремесленников, а также в том, что идет агитация за улучшение положения ремесленного сословия (вспомните «винкельблехиады» 1848 года[139]). Чтобы внести и свою лепту в виде доброго совета в это благотворное движение, он излагает свою программу спасения.

Прежде всего автор рассматривает вопрос о том, каким образом путем ограничений можно избавиться от дурных сторон свободной конкуренции, отнюдь, впрочем, не отменяя ее полностью. При этом он приходит к следующим выводам:

«Законодательство должно воспрепятствовать тому, чтобы мастерами становились не обладающие еще достаточным искусством и необходимой зрелостью юноши» (стр. 20).

«У каждого мастера может быть лишь один ученик» (стр. 29).

«Для обучения ремеслу также необходимо сдать экзамен» (стр. 30). «На экзамене обязательно должен присутствовать мастер, у которого будет учиться экзаменующийся» (стр. 31).

«Для обеспечения необходимой зрелости мы требуем от законодательства, чтобы отныне никто не мог стать мастером, прежде чем ему исполнится двадцать пять лет» (стр. 42).

«Для обеспечения достаточного искусства мы требуем, чтобы отныне каждый начинающий мастер подвергался экзамену и притом публичному» (стр. 43). «При этом чрезвычайно важно, чтобы экзамен был совершенно бесплатный» (стр. 44). Этим экзаменам должны «также подвергаться все мастера данной профессии, проживающие в сельской местности» (стр. 55).

Друг Готфрид, сам торгующий вразнос политикой, желает отменить «торговлю бродячую или вразнос» другими мирскими товарами как бесчестную (стр. 60).

«Производитель ремесленных изделий стремится извлечь свое состояние из дела с выгодой для себя и в ущерб своим обманываемым кредиторам. Такие действия, как и все двусмысленное, обозначают иностранным именем: их называют банкротством. Для этого он быстро перебрасывает свои готовые изделия в соседние местности и немедленно сбывает их тому, кто предлагает наибольшую цену» (стр. 64). Эти распродажи– «собственно своего рода нечистоты, которые наш любезный сосед, торговое сословие, выливает в сад ремесленников», – необходимо отменить. (Не гораздо ли проще было бы, друг Готфрид, вырвать зло с корнем и сразу отменить само банкротство?)

«С ярмарками, конечно, иное дело» (стр. 65). «При этих обстоятельствах законодательство должно предоставить отдельным местностям решать самим большинством голосов (!) на совещании всех граждан, которое должно быть для этого созвано, сохранить или отменить постоянные ярмарки» (стр. 68).

Готфрид переходит затем к сложному «спорному вопросу» об отношении между ремеслом и машинным трудом и выдвигает при этом следующие положения:

«Пусть каждый, кто продает готовые изделия, держит лишь товар, который он может производить собственными руками» (стр. 80). «Так как машины и ремесло отделились друг от друга, то оба пришли в упадок и сбились с пути» (стр. 84).

Объединить их он хочет таким путем, чтобы ремесленники – например переплетчики данного города – образовали ассоциацию и сообща держали бы машину.

«И так как они будут пользоваться машиной только для себя и только для выполнения заказов, они могут производить дешевле, нежели владеющий фабрикой купец» (стр. 85). «Капитал можно сломить ассоциацией» (стр. 84) (а ассоциацию можно сломить капиталом).

Свою мысль «о приобретении машины для линования, для обравнивания и для резания картона» (стр. 85) объединившимися дипломированными переплетчиками Бонна он затем обобщает до идеи «машинной палаты».

«Союз объединенных цеховых мастеров соответствующей профессии должен повсюду устроить предприятия, напоминающие фабрики мелких купцов, с тем чтобы предприятия эти работали исключительно над выполнением заказов местных мастеров и не принимали никаких заказов от других работодателей» (стр. 86). Отличительной чертой такой машинной палаты является то, что «коммерческое ведение дела необходимо» только «вначале» (там же). «Всякая мысль, столь же новая, как и предлагаемая», – восклицает «упоенный» этой мыслью Готфрид, – «прежде чем она будет осуществлена, нуждается в самом спокойном и практическом продумывании, вплоть до мельчайших подробностей». Он призывает «заняться этим обдумыванием каждое ремесло для себя в отдельности» (стр. 87, 88).

Сюда же приплетены полемика против конкуренции со стороны государства, использующего труд заключенных, реминисценции о колонии преступников («создание человечной Сибири», стр. 102), а также выпады против «так называемых ремесленных рот и ремесленных комиссий» при военном ведомстве. Разумеется, военное бремя, лежащее на ремесленном сословии, следует смягчить, для чего нужно, чтобы государство заказывало снаряжение ремесленникам по более дорогой цене, нежели та, по которой оно само может его производить.

«Таким образом, отпадают вопросы конкуренции» (стр. 109).

Второе основное положение, к которому затем переходит Готфрид, это – материальная поддержка, которую государство должно оказывать ремесленному сословию, Готфрид, рассматривающий государство исключительно с точки зрения чиновника, придерживается того мнения, что ремесленнику легче всего помочь ссудами из государственной казны на устройство ремесленных палат, касс взаимопомощи и пр. Откуда государственная казна должна получать эти средства, здесь, конечно, не рассматривается, ибо это ведь «некрасивая» сторона вопроса.

Напоследок наш богослов не может, конечно, вновь не впасть в роль проповедника нравственности и не прочесть сословию ремесленников назидательную лекцию о том, каким образом оно само может себе помочь. Сперва речь идет о «жалобах на долгосрочные займы и вычеты» (стр. 136), причем от ремесленника требуется ответить по совести на такого рода вопрос: «Сохранишь ли ты, мой друг, одинаковые и неизменные расценки за каждую работу, которую ты выполняешь?» (стр. 132). По этому случаю ремесленник особо предупреждается, чтобы он не назначал чрезмерных цен «богатым англичанам». «Корень всего зла», – мудро решает эту головоломку Готфрид, – «заключается в годичных расчетах» (стр. 139). Затем следуют сетования по поводу страсти жен ремесленников к нарядам и привязанности самих ремесленников к пивным (стр. 140 и далее).

Средства же, которыми ремесленное сословие само может улучшить свое положение, таковы: «цехи, больничные кассы, ремесленный третейский суд» (стр. 146) и, наконец, рабочие просветительные общества (стр. 153). За последнее слово таких просветительных обществ выдается следующее:

«Наконец, пение в сочетании с декламацией перекидывает мост к драматическому представлению и к театру ремесленников, который необходимо постоянно иметь в виду как конечную цель этих эстетических стремлений. Только тогда, когда трудящиеся классы вновь научатся выступать на сцене, их художественное воспитание будет завершено» (стр. 174, 175).

Таким образом, Готфрид благополучно превратил ремесленника в комедианта и тем самым опять свел вопрос к самому себе.

Все это заигрывание с цеховыми стремлениями боннских ремесленников имело, однако, свой практический результат. Клятвенно обещав содействовать восстановлению цехов, друг Готфрид добился того, что был избран депутатом от Бонна в октроированную вторую палату[140]. «С этого мгновения Готфрид почувствовал себя» счастливым.

Он немедленно отправился в Берлин, и так как он полагал, что правительство намерено учредить в лице второй палаты постоянный «цех» дипломированных законодателей, он там устроился как на постоянное жительство, решив выписать к себе жену и ребенка. Однако палату распустили, и Готфрид после непродолжительных парламентских наслаждении вернулся в горестном разочаровании к Моккель.

Вскоре после этого разразился конфликт между правительствами и Франкфуртским собранием и вслед за этим начались движения в Южной Германии и на Рейне. Отечество призвало– и Готфрид последовал его зову. В Зигбурге находился цейхгауз ландвера – и Зигбург был тем местом, где, как и в Бонне, Готфрид чаще всего сеял семена свободы. Поэтому он в союзе со своим другом, отставным лейтенантом Аннеке, призвал всех своих последователей к походу на Зигбург. Местом сбора был перекидной мост. Явиться должно было больше сотни человек. Но когда, после долгого ожидания, Готфрид пересчитал своих молодцов, их оказалось едва‑едва тридцать, и в том числе – к вечному позору «Союза майских жуков» – всего‑навсего три студента! Тем не менее Готфрид вместе со своей горсткой людей бесстрашно переходит Рейн и прямо направляется на Зигбург. Ночь была темна и дождлива. Вдруг позади храбрецов раздается конский топот. Храбрецы прячутся в стороне от дороги, мимо них скачет патруль улан. Жалкие негодяи выболтали тайну: власти были предупреждены, поход не удался, – пришлось поворачивать обратно. Горе, стеснившее в эту ночь грудь Готфрида, можно сравнить лишь с той болью, которую он ощутил, когда и Кнапп и Шамиссо отказались дать приют его первым поэтическим излияниям в своих альманахах муз.

После всего, что случилось, оставаться в Бонне было для него немыслимо. Но разве Пфальц не представлял собой для него широкого поля деятельности? Он отправился в Кайзерслаутерн, и так как надо же было дать ему какую‑нибудь должность, то ему и дали синекуру в военном департаменте (говорят, ему поручили управление морскими делами[141]). Хлеб же он зарабатывал себе, по привычке торгуя вразнос свободой и народным благом среди окрестных крестьян, причем, по слухам, в некоторых реакционных округах это окончилось для него не совсем благополучно. Несмотря на эти мелкие невзгоды, Кинкеля можно было видеть бодро шагающим по столбовым дорогам с дорожной сумкой за плечами, – и с этих пор все газеты изображают его с этим неизменным атрибутом.

Однако движение в Пфальце быстро закончилось, и мы видим Кинкеля снова в Карлсруэ, причем вместо дорожной сумки у него на плече мушкет, который отныне становится его постоянным отличительным знаком. Как рассказывают, у этого мушкета была исключительно красивая сторона, а именно – приклад и ложа из красного дерева. Во всяком случае, это был эстетский, художественный мушкет. Некрасивой стороной его было, впрочем, то, что друг Готфрид не умел ни заряжать, ни прицеливаться, ни стрелять, ни маршировать.

Поэтому один из приятелей спросил его: зачем же, собственно, он рвется в бой, – на что Готфрид возразил: «А как же, в Бонн возвратиться я не могу, – нужно же мне жить!».

Итак, Готфрид вступил в ряды воинов, в отряд рыцарственного Виллиха. С этого времени, как нас стараются убедить многие товарищи Готфрида по оружию, он разделял все превратности судьбы, испытанные этим отрядом, держась скромно и как рядовой доброволец, приветливый и ласковый как в хорошие, так и в дурные времена, однако большей частью проводя время на телеге для отставших. А при Раштатте[142]этому истинному поборнику правды и справедливости пришлось подвергнуться тому испытанию, из которого он впоследствии – на удивление всему немецкому народу – вышел незапятнанным мучеником. Подробности этого события до сих пор точно не установлены – уверяют только, что когда группа добровольцев во время перестрелки сбилась с дороги, по ней было сделано несколько выстрелов с флангов, при этом шальная пуля слегка задела голову Готфрида; он упал с возгласом: «Я убит!». Хотя убит он не был, но отступать вместе с остальными не мог; его препроводили в крестьянский домик, где он заявил простодушным обитателям Шварцвальда: «Спасите меня – я известный Кинкель!». Кончилось это тем, что здесь его застали пруссаки и увели в вавилонский плен.

 

 

Со времени пленения в жизни Кинкеля начался новый период, открывающий в то же время новую эру в истории развития немецкого мещанства. Как только в «Союзе майских жуков» узнали, что Кинкель попал в плен, «Союз» обратился во все немецкие газеты с письмами о том, что великому поэту Кинкелю угрожает опасность быть расстрелянным военно‑полевым судом и что германский народ, в частности образованные слои его, в особенности же жены и девы, обязаны приложить все силы для того, чтобы спасти жизнь плененного поэта. Сам он, как уверяют, сочинил в это время стихотворение, в котором сравнивал себя со «своим другом и учителем Христом» и говорил о самом себе: кровь моя прольется за вас. С этого времени атрибутом его становится лира. Таким образом, Германия внезапно узнала, что Кинкель был поэтом, великим поэтом, и с этого мгновения вся масса немецкого мещанства и эстетствующих слюнтяев некоторое время принимала участие в разыгрываемой нашим Генрихом фон Офтердингеном комедии о голубом цветке.

Тем временем пруссаки предали его военному суду. Это дало ему повод впервые после долгого перерыва вновь обратиться с трогательным призывом к слезным железам своих слушателей, как это он столь успешно, по свидетельству Моккель, делал в бытность свою помощником пастора в Кёльне, причем опять‑таки Кёльну суждено было вскоре вновь насладиться наиболее блестящими его достижениями на этом поприще. Он произнес перед военным судом защитительную речь, которая позже, благодаря нескромности одного из его друзей, была, увы, доведена берлинской «Abend‑Post» также до сведения широкой публики. В этой речи Кинкель «протестует»

«против отождествления моих действий с грязью и мутью, которая, я знаю это, к сожалению, пристала напоследок к революции»[143].

После этой в высшей степени революционной речи Кинкель был приговорен к двадцати годам заключения в крепости; последняя, впрочем, была милостиво заменена исправительной тюрьмой. Он был переведен в Наугард {Польское название: Новогард. Ред.}, где, как говорят, его заставляли прясть шерсть, – вот почему вместо дорожной сумки, затем мушкета, затем лиры его атрибутом отныне становится прялка. Впоследствии мы увидим, как он переплывает океан с новым атрибутом – мошной.

Между тем в Германии произошло удивительное событие. Немецкий мещанин, прекраснодушный, как известно, по самой своей природе, жестоко разочаровался благодаря тяжелым ударам 1849 г. в своих сладчайших иллюзиях. Ни одна из надежд его не сбылась, и даже в бурно вздымающейся груди юноши стали зарождаться сомнения относительно судеб отечества. Тоскливое уныние овладело всеми сердцами, и всюду стали жаждать демократического Христа, действительного или воображаемого мученика, который с кротостью агнца в скорби своей нес бы грехи мещанского мира и в страданиях которого в острой форме воплотилась бы дряблая хроническая тоска всех филистеров. «Союз майских жуков» во главе с Моккель взялся за удовлетворение этой повсеместно назревшей потребности. И в самом деле, кто мог быть более подходящим для исполнения этой великой комедии страстей, как не плененный страстоцвет Кинкель с его прялкой, этот неиссякаемый источник слез и трогательнейших переживаний, соединивший, кроме того, в одном лице проповедника, профессора эстетики, депутата, бродячего торговца политикой, мушкетера, новоявленного поэта и старого театрального директора? Кинкель был героем времени, и, как таковой, он был немедленно принят немецким миром филистеров. Все газеты пестрели анекдотами, характеристиками, стихами, реминисценциями плененного поэта. Его страдания в тюрьме изображались в безмерно преувеличенном, сказочном виде; газеты, по меньшей мере раз в месяц, сообщали о том, что его голова покрылась сединой; во всех бюргерских клубах и на всех вечерах о нем вспоминали с прискорбием. Девушки из образованных сословий вздыхали над его стихами, а старые девы, познавшие томление страсти, оплакивали в разных городах отечества его угасающую мужскую силу. Все прочие, простые жертвы движения, расстрелянные, павшие, плененные, исчезали перед единым жертвенным агнцем, перед мужем, покорившим сердца филистеров мужского и женского пола, и лишь о нем проливались потоки слез, на которые, впрочем, он один и был в состоянии должным образом ответствовать. Словом, то был настоящий демократический зигвартовский период, ни на волос не уступавший литературному зигвартовскому периоду прошлого столетия; и Зигварт‑Кинкель никогда не чувствовал себя так хорошо, как в этой роли, в которой он казался великим не тем, что он делал, а тем, чего не делал, великим не силой и сопротивлением, а слабостью и безвольной покорностью, и в которой единственная его задача состояла в том, чтобы терпеть с достоинством и чувством. Умудренная же опытом Моккель сумела извлечь практическую выгоду из этой мягкотелости публики и немедленно развернула в высшей степени энергичную предпринимательскую деятельность. Она затеяла новое издание всех напечатанных и ненапечатанных произведений Готфрида, которые вдруг приобрели ценность и вошли в моду, и широко рекламировала их среди публики. Она воспользовалась случаем для того, чтобы пристроить и свои собственные опыты из мира насекомых, как, например, «Историю светлячка». За кругленькую сумму она позволила «майскому жуку» Штродтману выставить на потребу публики интимнейшие откровения из дневника Готфрида. Она организовывала всякого рода сборы и, проявив несомненную предпринимательскую ловкость и большую настойчивость, сумела превратить мягкие чувства образованного общества в твердые талеры. При этом она вдобавок еще испытывала удовлетворение, получив возможность

«ежедневно видеть в своей маленькой комнатке величайших людей Германии, например Адольфа Штара».

Однако высшей точки это зигвартовское помешательство достигло во время заседаний суда присяжных в Кёльне, на которых весной 1850 г. гастролировал Готфрид. Здесь был устроен процесс о попытке нападения на Зигбург, и Кинкеля перевели в Кёльн. Поскольку в настоящем очерке выдержки из дневников Готфрида играют такую значительную роль, будет вполне уместно, если мы приведем здесь также отрывок из дневника одного из очевидцев.

«Жена Кинкеля навестила его в тюрьме. Она приветствовала его через решетку в стихах, он отвечал, если не ошибаюсь, гекзаметром. Затем оба пали на колени друг перед другом и находившийся тут же тюремный надзиратель, старый фельдфебель, не мог понять, имеет ли он дело с сумасшедшими или с комедиантами. Впоследствии на вопрос обер‑прокурора, о чем говорилось при свидании, надзиратель заявил, что хотя они и говорили по‑немецки, тем не менее он не понял ни одного слова. На это г‑жа Кинкель якобы заметила, что нельзя же назначать надзирателем человека, совершенно необразованного в литературном и художественном отношении».

Перед присяжными Кинкель выступил исключительно в роли источника слез, или литератора зигвартовского периода времен «Страданий молодого Вертера»[144].

««Господа судьи, господа присяжные… глаза‑незабудки моих детей… зеленые воды Рейна… нет ничего унизительного в том, чтобы пожать руку пролетария… бледные уста заключенного… живительный воздух родных мест» и прочая чепуха – так выглядела вся эта прославленная речь, над которой и публика, и присяжные, и прокуратура, и даже жандармы проливали горькие слезы, и судебное заседание закончилось единогласным оправданием под всеобщие вздохи и стенанья. Кинкель, конечно, хороший, милый человек, но в остальном это приторная смесь религиозных, политических и литературных реминисценций».

У автора этих строк, видимо, лопнуло терпение.

К счастью, этот горестный период очень скоро закончился романтическим освобождением Кинкеля из шпандауской тюрьмы. При этом освобождении повторилась история Ричарда Львиное сердце и Блонделя[145], только в данном случае Блондель сидел в тюрьме, а Львиное сердце играл во дворе на шарманке, и к тому же Блондель был просто заурядным рифмоплетом, а Львиное сердце в сущности был труслив как заяц. Львиным сердцем был студент Шурц из «Союза майских жуков», интриган, наделенный большим честолюбием и малыми способностями, достаточными, однако, для того, чтобы составить себе ясное представление о «немецком Ламартине». Вскоре после истории с освобождением студент Шурц заявил в Париже, что используемый им Кинкель, как он отлично знает, конечно, не lumen mundi {светоч мира. Ред.}, между тем как именно он, Шурц, и не кто иной, призван быть будущим президентом германской республики. Этому‑то человечку, одному из тех студентов «в коричневых фраках и светло‑голубых плащах», за которыми уже некогда следили «сверкающие мрачным огнем очи Готфрида», удалось освободить Кинкеля, правда, принеся в жертву беднягу тюремщика, который теперь отбывает за это заключение с чувством высокого сознания, что он является мучеником за свободу… Готфрида Кинкеля!

 

 

В Лондоне мы встречаем Кинкеля вновь, и на сей раз, благодаря его тюремной славе и слезливости немецкого мещанства, в качестве величайшего человека Германии. Друг Готфрид в сознании своей высокой миссии сумел использовать все выгоды момента. Романтическое освобождение дало новый толчок восторженному увлечению Кинкелем на родине – увлечению, которое, будучи весьма ловко направлено по нужному пути, не преминуло дать материальные плоды. В то же время мировой город открывал прославленному герою новое обширное поприще для того, чтобы вновь пожать лавры. Ему было ясно: он должен был сделаться героем сезона. С этой целью он на время отказался от всякой политической деятельности и, запершись дома, прежде всего позаботился о том, чтобы снова отрастить себе бороду, без которой не может обойтись ни один пророк. Затем он побывал у Диккенса, в редакциях английских либеральных газет, у немецких коммерсантов Сити, главным образом у тамошних эстетствующих евреев. Он был идеалом для всех: для одного – поэтом, для другого – патриотом вообще, для третьего – профессором эстетики, для четвертого – Христом, для пятого – царственным страдальцем Одиссеем, но для всех одинаково кротким, артистическим, благожелательным и гуманным Готфридом. Он не успокоился до тех пор, пока Диккенс не прославил его в «Household Words» и пока в «Illustrated News»[146]не поместили его портрета. Он поднял на ноги тех немногих лондонских немцев, которые и на чужбине принимали участие в кинкелевском похмелье, якобы для того, чтобы получить приглашение прочесть лекции о современной драме, причем билеты на эти лекции целыми пачками рассылались немецким коммерсантам на дом. Он не пренебрегал ни беготней, ни трескучей рекламой, ни шарлатанством, ни назойливыми приставаниями, ни пресмыкательством перед этой публикой. Зато и успех был полный. Готфрид самодовольно

упивался собственной славой, любовался своим отражением в огромном зеркале Хрустального дворца[147]и чувствовал себя, можно сказать, необыкновенно хорошо. Лекции его получили признание (см. «Kosmos»[148]).

«Kosmos». Лекции Кинкеля

«Когда я как‑то смотрел туманные картины Дёблера, мне пришла в голову курьезная мысль – можно ли создать такие хаотические произведения при помощи «слова», можно ли рассказать туманные картины? Правда, неприятно, когда критик с первых же слов должен признаться, что в таком случае критическая свобода вибрирует в гальванизированных нервах волнующей реминисценции, точно затихающий звук замирающей на трепетных струнах ноты. Поэтому я предпочел отказаться от скучного педантического анализа ученой бесчувственности, нежели от того резонанса, который пленительная муза германского эмигранта родила в игре идей моей чувствительности. Этот основной тон кинкелевских образов, эту реминисценцию его аккордов составляет звучное, творческое, созидательное, постепенно оформляющееся «слово» – «современная мысль». Человеческая сила «суждения» этой мысли выводит истину из хаоса лживых традиций и ставит ее в качестве неприкосновенной всеобщей собственности под защиту интеллектуально развитых, логически мыслящих меньшинств, которые ведут ее от верующего невежества к неверующей учености. На долю ученого неверия выпадает профанировать мистицизм благочестивого обмана, подрывать всемогущество погрязшей в предрассудках традиции, обезглавливать при помощи скепсиса – этой без устали работающей философской гильотины – авторитеты и выводить посредством революции народы из тумана теократии на цветущие поля демократии» (бессмыслицы). «Настойчивое и усердное изучение летописей человечества, как и самих людей, является величайшей задачей всех участников переворота, и это ясно осознал тот изгнанный мятежный поэт, который в течение трех прошедших понедельников по вечерам развивал перед буржуазной публикой свои «dissolving views» {«разрушительные воззрения». Ред.}, рисуя историю современного театра».

«Рабочий»

Все утверждали, что уже по выражениям: «сфера резонанса», «затихающий звук», «аккорд» и «гальванизированные нервы», можно было догадаться, что этим рабочим была весьма близкая родственница Кинкеля – Моккель.

Но и этому периоду в поте лица доставшегося самолюбования тоже не суждено было длиться вечно. Судный день существующего миропорядка, страшный суд демократии, достославный месяц май 1852 г.[149]все больше приближался. Чтобы встретить этот великий день во всеоружии, Готфрид Кинкель должен был вновь облачиться в политическую львиную шкуру, завязать сношения с «эмиграцией».

Здесь мы переходим к лондонской «эмиграции» – этой мешанине из бывших членов Франкфуртского парламента, берлинского Национального собрания и палаты депутатов, героев баденской кампании, титанов, разыгравших комедию с имперской конституцией[150], литераторов без читателей, крикунов из демократических клубов и конгрессов, газетных писак десятого сорта и т. п.

Великие мужи Германии 1848 года были на грани бесславного конца, когда победа «тиранов» принесла им избавление, выкинув их за границу и сделав из них мучеников и святых. Их спасла контрреволюция. Политическое развитие на континенте привело большинство из них в Лондон, ставший, таким образом, их европейским центром. Само собой разумеется, что при таком положении вещей этим освободителям мира необходимо было что‑то делать, что‑то предпринимать, чтобы изо дня в день вновь и вновь напоминать публике о своем существовании. Надо было любой ценой воспрепятствовать тому, чтобы создалось впечатление, будто мировая история может двигаться вперед и без помощи этих гигантов. Чем больше это человеческое отребье оказывалось неспособным – как из‑за собственной беспомощности, так и из‑за существующих условий – совершать какое‑нибудь действительное дело, тем ревностнее ему нужно было заниматься своей бесполезной призрачной деятельностью, воображаемые акты которой, воображаемые партии, воображаемые битвы и воображаемые интересы столь напыщенно возвещались ее участниками. Чем более бессильно было оно действительно вызвать новую революцию, тем больше приходилось ему лишь мысленно дисконтировать эту будущую возможность, заранее распределять посты и наслаждаться предвкушением власти. Эта полная фанфаронства бурная деятельность вылилась в организацию общества взаимного страхования на звание великих мужей и взаимного гарантирования будущих правительственных постов.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 348; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.