Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Густав и колония воздержания 3 страница




Во время майского восстания в Дрездене Арнольд вместе со своим другом Отто Вигандом и городским советом стал во главе движения в Лейпциге. Вместе с этими своими коллегами он выпустил энергичный манифест к дрезденцам, приглашая их храбро сражаться, ибо в Лейпциге находятся Руге, Виганд и отцы города – они стоят на страже, а береженого и бог бережет. Но едва только появился этот манифест, как наш храбрый Арнольд мгновенно улепетнул в Карлсруэ.

В Карлсруэ он не чувствовал себя в безопасности, хотя баденцы стояли на Неккаре и дело еще далеко не дошло до военных действий. Он упросил Брентано отправить его в Париж в качестве посла. Брентано подшутил над ним, предоставив ему этот пост на двенадцать часов, а на другое утро выманил у него обратно приказ о назначении как раз в тот момент, когда Руге собирался выехать. Тем не менее Руге отправился в Париж вместе с действительно назначенными представителями правительства Брентано – Шюцем и Блиндом – и держал себя столь своеобразно, что его собственный бывший редактор Оппенхейм счел себя вынужденным объявить в официальной «Karlsruher Zeitung»[182], что г‑н Руге отправился в Париж отнюдь не в качестве официального лица, а «на свой собственный страх и риск». Когда однажды Шюц и Блинд захватили его с собой к Ледрю‑Роллену, Руге вдруг прервал дипломатические переговоры, начав в присутствии француза отчаянно бранить немцев, так что его спутникам не осталось ничего другого, как смущенно и сконфуженно ретироваться. Наступил день 13 июня, который так потряс нашего Арнольда, что он без всяких оснований дал тягу и опомнился только в Лондоне на свободной британской земле. По поводу этого бегства он сравнивал себя впоследствии с Демосфеном.

В Лондоне Руге начал с попытки объявить себя послом баденского временного правительства. Затем он пытался проникнуть в английскую печать в качестве великого немецкого писателя‑мыслителя, но получил повсюду отказ со ссылкой на то, что англичане слишком материалистичны, чтобы понимать немецкую философию. Кроме того, его спрашивали относительно его произведений, на что Руге мог отвечать лишь вздохом, между тем как в уме его вновь живо вставал образ Бруно Бауэра. Ибо что представляло собой даже его собрание сочинений, как не многократно перепечатанные брошюры! И даже не брошюры, а сброшюрованные журнальные статьи, и в сущности даже не журнальные статьи, а перепутанные отрывки из прочитанных книг. Снова надо было что‑то предпринять, и Руге написал две статьи для «Leader»[183], в которых он под предлогом изображения немецкой демократии заявляет, что в Германии сейчас на повестке дня стоит «гуманизм», представляемый Людвигом Фейербахом и Арнольдом Руге, автором следующих трудов: 1) «Религия нашего времени», 2) «Демократия и социализм», 3) «Философия и революция». Эти три выдающиеся произведения, которых до сих пор нельзя найти ни в одной книжной лавке, являются, разумеется, не чем иным, как неопубликованными пока новыми заглавиями некоторых старых статей Руге. Одновременно с этим Арнольд принялся за свои ежедневные уроки, делая – себе самому в назидание, немецкой публике на пользу и к величайшему ужасу г‑на Брюггемана – обратный перевод на немецкий язык статей, попавших из «Kolnische Zeitung» в «Morning Advertiser»[184].

Не пожав никаких лавров, он удалился в Остенде, где нашел досуг, необходимый для подготовки к роли премудрого путаника{11} немецкой эмиграции.

Подобно тому как Густав представляет растительную пищу, а Готфрид – чувства немецкого мелкобуржуазного филистера, так Арнольд представляет его разум, или, вернее, неразумие. Он не открывает, подобно Арнольду Винкельриду[185], дорогу свободы, – он собственной персоной являет собой сточный желоб «свободы»{12}. В германской революции Руге выделяется точно вывеска на углу некоторых улиц: здесь разрешается мочиться.

Однако вернемся, наконец, к нашему циркуляру и сопроводительному письму. Циркуляр не произвел ожидаемого впечатления, и из первой попытки учредить демократическую единую церковь ничего не вышло. Впоследствии Шрамм и Густав объясняли, будто виною тому было лишь то обстоятельство, что Руге не умел ни говорить по‑французски, ни писать по‑немецки. Но великие мужи вскоре снова стали действовать.

 

Che ciascun oltra moda era possente,

Come udirete nel canto seguente.

 

{Один другого мощью был чудесней,

О чем подробней – в следующей песне.

 

(Боярдо. «Влюбленный Роланд».) Ред.}

 

 

Одновременно с Густавом из Швейцарии в Лондон приехал Родомонт‑Гейнцен[186]. Карл Гейнцен, годами живший угрозой истребить в Германии «тиранов», проникся после февральской революции такой неслыханной храбростью, что решился вновь ступить на немецкую землю, на островок Шустер, а потом переправился в Швейцарию. Оттуда, из безопасной Женевы, он снова принялся громить «тиранов и притеснителей» и воспользовался случаем объявить, что «Кошут великий человек, но Кошут забыл про гремучую ртуть». Из отвращения к кровопролитию Гейнцен стал алхимиком революции. Он мечтал о взрывчатом веществе, которое в мгновение ока могло бы смести с лица земли всю европейскую реакцию, не обжегши даже пальцев того, кто его применит. Он питал особое отвращение к «прогулкам» под градом пуль и к обыкновенному способу ведения войны, при котором убеждения не защищают от пуль. Во времена правления г‑на Брентано он даже рискнул совершить революционную поездку в Карлсруэ. Не получив там ожидаемой награды за свои великие подвиги, он решился на первых порах редактировать официальный вестник {«Karlsruher Zeitung». Ред.} «предателя» Брентано. Однако, когда пруссаки начали наступление, он заявил, что он, Гейнцен, отнюдь «не намерен давать себя убивать» за предателя Брентано, и под предлогом формирования отборного отряда, в котором политические убеждения и военная организация взаимно дополняли бы друг друга, – иными словами, воинская трусость сходила бы за политическую смелость, – он в постоянной погоне за таким образцовым добровольческим отрядом отступал до тех пор, пока не очутился вновь на знакомой швейцарской земле. «Путешествие Софии из Мемеля в Саксонию»[187]выглядело более кровавым, чем революционный поход Родомонта. Прибыв в Швейцарию, он объявил, что в Германии нет больше людей, что настоящая гремучая ртуть еще не открыта, что война ведется не при помощи революционных убеждений, а обычным путем, посредством пороха и свинца, и что теперь он начнет революционизировать Швейцарию, ибо Германию он считает потерянной. В идиллически‑изолированной Швейцарии, принимая во внимание исковерканный язык, на котором здесь говорят, Родомонт мог сойти за немецкого писателя и даже за опасного человека. Он добился того, чего хотел. Он был выслан и за счет Швейцарского союза препровожден в Лондон. Родомонт‑Гейнцен не принимал прямого участия в европейской революции, но он, без сомнения, не мало суетился из‑за нее. Когда разразилась февральская революция, он произвел в Нью‑Йорке «сбор денег в пользу революции», чтобы поспешить на помощь отечеству, и добрался до самой швейцарской границы. Когда потерпела крушение мартовская революция в германских государствах, он за счет швейцарского Федерального совета перекочевал из Швейцарии на ту сторону Ла‑Манша. Он получил то удовлетворение, что взимал поборы как с революции для своего наступления, так и с контрреволюции для своего отступления.

В итальянских рыцарских эпопеях постоянно фигурируют могучие, широкоплечие великаны; вооруженные громадными дубинами, они, однако, в поединках, несмотря на свою варварскую драчливость и грозные вопли, никогда не попадают в противника, а всегда только в окружающие деревья. Таким‑то ариостовским великаном в политической литературе и является г‑н Гейнцен. Наделенный от природы грубо сколоченной фигурой и солидной плотью, он узрел в этом указание на то, что он призван стать великим человеком. Эта увесистая телесность довлеет над всей его литературной деятельностью, которая насквозь телесна. Противники его – всегда крохотны, карлики, недоходящие ему до щиколотки, на которых он, даже согнувшись до колен, смотрит сверху вниз. Когда же, наоборот, требуется пустить телесность в дело, «uomo membruto» {«здоровенный детина». Ред.} ищет спасения в литературе или в суде. Так, едва он очутился в безопасности на британской земле, как написал статью о моральном мужестве. В Нью‑Йорке же нашего великана в течение столь долгого времени и столь часто избивал некий г‑н Рихтер, что полицейский судья, налагавший сначала лишь незначительные денежные штрафы, в конце концов приговорил карлика Рихтера, принимая во внимание его целеустремленность, к уплате компенсации за побои в размере 200 долларов.

Естественным дополнением к этому большому телу, в котором все пышет здоровьем, является здравый человеческий, смысл, который, по уверению г‑на Гейнцена, присущ ему в высшей степени. В соответствии с требованиями этого здравого человеческого смысла г‑н Гейнцен, будучи прирожденным гением, ничему не учился, и в литературном и научном отношении совершенно невежественен. В силу здравого человеческого смысла, который он называет также «свойственной ему проницательностью» и на основании которого он уверял Кошута, что «проник до последних пределов идеи», он учится только понаслышке или по газетам, а поэтому постоянно отстает от времени и всегда щеголяет в одеянии, за несколько лет до того сброшенном литературой, между тем как новые современные одежды, с которыми он никак еще не может освоиться, он объявляет безнравственными и негодными. Но в то, что он уже раз усвоил, он верит совершенно непоколебимо, и это превращается для него в нечто исконное, само собой разумеющееся, с чем должен согласиться каждый и чего не желает понять только злоба, глупость или софистика. Столь крепкое тело и столь здравый человеческий смысл должны, конечно, также обладать твердыми, добропорядочными убеждениями и им весьма пристало доводить тупую веру в эти убеждения до крайних пределов. В этом отношении Гейнцен не уступает никому. По всякому поводу следует ссылка на убеждение, каждому аргументу противопоставляется убеждение и со всяким, кто его не понимает или кого он не понимает, он разделывается, попросту объявляя его человеком, не имеющим никаких убеждений и исключительно по злой воле, с дурными намерениями отрицающим то, что ясно, как солнечный день. Против этих презренных последователей Аримана[188]он взывает к своей музе – к негодованию: он бранится, он шумит, он бахвалится, он читает нравоучения, он с пеной у рта произносит пустые проповеди самого трагикомического характера. Он показывает, до каких пределов может доходить бранная литература, когда ею пользуется человек, которому в равной степени чужды как остроумие, так и литературное образование Берне. Какова его муза, таков и его стиль. Вечно все та же сказочная «дубинка, из мешка!»[189], при этом, однако, самая обыкновенная дубинка, у которой даже суковатые отростки не оригинальны и не колючи. Только в тех случаях, когда он наталкивается на нечто научное, он на мгновение запинается. С ним происходит то же, что произошло с торговкой рыбой в Биллингсгете[190], с которой однажды вступил в перебранку О'Коннел и которую он заставил замолчать, ответив ей на длинный поток ругани: «Вы сами такая, вы еще много хуже, вы – равнобедренный треугольник, вы – параллелепипед!».

Из прошлого г‑на Гейнцена надо отметить, что он в голландских колониях дослужился если не до генерала, то до унтер‑офицера – унижение, из‑за которого он впоследствии всегда отзывался о голландцах, как о нации, лишенной убеждений. Позже мы застаем его в Кёльне мелким налоговым чиновником, в качестве какового он написал комедию, в которой его здравый человеческий смысл тщетно пытался высмеять философию Гегеля[191]. Значительно лучше чувствовал он себя в отделе местных сплетен «Kolnische Zeitung», на последней полосе, где он с важностью рассуждал о недоразумениях в кёльнском Карнавальном обществе – учреждении, из которого вышли все великие люди Кёльна. Его собственные горести, равно как и горести отца его, лесничего Гейнцена, испытанные в столкновениях с начальством, приняли у него, – как обычно происходит со здравым человеческим смыслом при всякого рода мелких личных конфликтах, – характер мировых событий. Он описал их в своей «Прусской бюрократии» – книге, которая значительно хуже венедеевской[192]и в которой нет ничего, кроме жалоб мелкого чиновника на высшее начальство. Эта книга вовлекла его в процесс о печати. Хотя ему в худшем случае угрожало лишь шестимесячное заключение, ему казалось, что он рискует головой, и он спасся бегством в Брюссель. Оттуда он потребовал, чтобы прусское правительство не только гарантировало ему свободный пропуск, но также отменило в его интересах все французское судопроизводство и предало бы его суду присяжных по делу о простом проступке[193]. Прусское правительство издало приказ об его аресте; он ответил «Приказом об аресте» прусского правительства[194]; в этом сочинении он, между прочим, проповедовал моральное сопротивление и конституционную монархию, а революционеров объявлял безнравственными людьми и иезуитами. Из Брюсселя он направился в Швейцарию. Там он, как уже говорилось выше, встретился с другом Арнольдом и, кроме его философии, обучился у него весьма выгодному способу обогащения. Подобно тому как Арнольд в процессе полемики старался присваивать идеи своего противника, так и Гейнцен в процессе ругани стал усваивать новые мысли, с которыми он боролся. Не успел он сделаться атеистом, как со всем рвением и жаром прозелита тотчас затеял яростную полемику с бедным стариком Фолленом за то, что последний не видел оснований также сделаться на старости лет без всяких побудительных причин атеистом. Швейцарская федеративная республика, с которой он теперь столкнулся вплотную, развила его здравый человеческий смысл до такой степени, что он пожелал теперь ввести такую же федеративную республику и в Германии. Однако тот же здравый человеческий смысл привел его к заключению, что сделать это без революции невозможно, и таким образом Гейнцен стал революционером. Он открыл торговлю памфлетами, проповедуя в них в грубейшем швейцарском мужицком тоне немедленное вступление в «бой» и угрожая смертью всем монархам, от которых исходят все бедствия на земле. Он пытался образовать в Германии комитеты для сбора средств на печатание и распространение этих памфлетов, причем это бесцеремонно сопровождалось попрошайничеством в широких размерах – промыслом, в котором принадлежащие к его партии люди сперва эксплуатировались, а затем подвергались грубой брани. Подробнее об этом может рассказать старик Ицштейн. Эти памфлеты снискали Гейнцену большую славу среди немецких виноторговцев, разъезжающих по стране, которые всюду трубили о нем как о храбром «вояке».

Из Швейцарии он перебрался в Америку; здесь он, несмотря на то, что благодаря своему швейцарскому мужицкому стилю сходил за настоящего поэта, сумел в короткое время загубить нью‑йоркскую «Schnellpost»[195].

Вернувшись в Европу после февральской революции, он написал в «Mannheimer Abendzeitung»[196]несколько сообщений о прибытии великого Гейнцена и выпустил брошюру против Ламартина[197]в отместку за то, что последний, так же, впрочем, как и все правительство, игнорировал его, невзирая на его мандат представителя американских немцев. Возвращаться в Пруссию он не желал, так как, несмотря на мартовскую революцию и амнистию, полагал, что там он все еще рискует головой. Его должен был призвать народ. Так как этого не произошло, он вздумал заочно баллотироваться в Гамбурге в депутаты во Франкфуртский парламент, мотивируя это тем, что раз он плохой оратор, то тем энергичнее он будет голосовать. Однако он провалился.

Прибыв после окончания баденского восстания в Лондон, он с крайним негодованием стал отзываться о молодых людях, из‑за которых забывали и которые сами забывали великого мужа дореволюционного и послереволюционного периода. Он всегда был лишь l'homme de la veille или l'homme du lendemain {человеком вчерашнего или человеком завтрашнего дня. Ред.}, но никогда не был l'homme du jour {человеком сегодняшнего дня. Ред.}, а тем паче – de la journee {дня решительных действий. Ред.}. Так как настоящей гремучей ртути все еще не открыли, приходилось изыскивать новые средства борьбы с реакцией. Поэтому он потребовал принесения в жертву двух миллионов голов, дабы в качестве диктатора он мог погрузиться по щиколотку в кровь, – разумеется, пролитую другими. В сущности дело сводилось к тому, чтобы вызвать скандал. Реакция за свой счет препроводила его в Лондон, теперь посредством высылки из Англии она должна была также бесплатно препроводить его в Нью‑Йорк. Затея, однако, не удалась и привела лишь к тому, что французские радикальные газеты обозвали его дураком, требующим двух миллионов голов лишь потому, что сам он никогда не рисковал своей собственной. Но чтобы достойно увенчать дело, он свою кровожадную, кровавую статью напечатал… в «Deutsche Londoner Zeitung» бывшего герцога Брауншвейгского – конечно, за наличные деньги.

Густав и Гейнцен издавна питали друг к другу чувства взаимного уважения. Гейнцен выдавал Густава за мудреца, а Густав Гейнцена – за вояку. Гейнцен едва мог дождаться окончания европейской революции, чтобы положить конец «губительным раздорам среди демократической немецкой эмиграции» и вновь приняться за свои домартовские дела. Он «представил на обсуждение программу германской революционной партии в качестве своего предложения и проекта». Программа эта выделялась изобретением особого министерства для «той отрасли, которая не уступает по важности любой другой, – а именно для организации публичных игрищ, площадок для борьбы» (без града пуль) «и садов», а также декретом, «отменяющим преимущества лиц мужского пола, в частности в браке» (особенно также ив тактике удара во время войны. См. Клаузевиц). Программа эта, представлявшая собой в сущности только дипломатическую ноту Гейнцена Густаву, – никто другой, собственно, не обратил на нее никакого внимания, – вместо единения вызывает лишь немедленный разрыв между обоими каплунами. Гейнцен требовал назначения для «революционного переходного времени» единоличного диктатора, непременно пруссака родом, причем, во избежание недоразумений, он добавлял: «Диктатором не может быть солдат». Густав же, наоборот, требовал диктатуры троих, в число коих, кроме него, должно было войти по крайней мере еще два баденца. К тому же Густаву показалось, что он обнаружил, будто Гейнцен в поспешно опубликованной программе украл у него какую‑то «идею». Так провалилась эта вторая попытка единения, и Гейнцен, совершенно непризнанный светом, вернулся во мрак неизвестности, в котором пребывал до тех пор, пока не нашел, что английская почва для него невыносима и не отплыл осенью 1850 г. в Нью‑Йорк.

 

 

После того как неутомимый Густав сделал еще одну безуспешную попытку образовать вместе с Фридрихом Бобцином, Хаббеггом, Освальдом, Розенблюмом, Конхеймом, Грунихом и другими «выдающимися» мужами центральный эмигрантский комитет, он направил свои стопы в Йоркшир. Здесь должен был расцвести волшебный сад, в котором царил бы не порок, как в саду Альчины[198], а добродетель. Один старый отличавшийся юмором англичанин, которому наш Густав надоедал своими теориями, поймал его на слове и отвел ему в Йоркшире несколько моргенов болотистой земли с непременным условием, чтобы там была основана «колония воздержания», где строжайше воспрещалось бы всякое употребление мяса, табака и спиртных напитков, где допускалась бы только растительная пища и где каждый колонист был бы обязан по утрам вместо молитвы читать главу из сочинения Струве о государственном праве. Кроме того, колония должна была содержать себя собственным трудом. В сопровождении своей Амалии, желторотого шваба Шнауффера и еще нескольких соратников Густав смиренно отправился в поход и основал «колонию воздержания». Об этой колонии можно сказать, что в ней господствовало мало «благосостояния», много просвещения и неограниченная «свобода» скучать и худеть. И вот в одно прекрасное утро наш Густав открыл обширный заговор. Его компаньоны, не обладавшие его жвачными наклонностями и питавшие отвращение к растительной пище, порешили за его спиной зарезать единственную старую корову, молоко которой являлось главным источником дохода «колонии воздержания». Густав всплеснул руками, залился горючими слезами по поводу вероломства по отношению к подобной нам твари божьей, с негодованием объявил, что колония распускается, и решил сделаться мокрым квакером[199], если ему и на этот раз не удастся в Лондоне вновь вызвать к жизни «Deutscher Zuschauer» или основать какое‑либо «временное правительство».

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 303; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.018 сек.