Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Иллюстрации 2 страница. Располагая заключительной главой, уцелевшей от сожженной в 1845 г




Располагая заключительной главой, уцелевшей от сожженной в 1845 г. первой редакции, можно кое‑что усмотреть из нее и относительно содержания предшествующих, не уцелевших глав этой редакции. Прежде всего видно, что глава I в редакции 1843–1845 гг. существенно отличалась от ныне известной. Как установлено еще Тихонравовым, осужденный в уцелевшей главе Дерпенников, за которого Муразов заступается перед князем, – прообраз нынешнего героя первой главы, замешанного в деле «филантропического общества» Тентетникова. Но реплика Муразова о Дерпенникове обнаруживает решительное несходство ряда подробностей в несохранившемся эпизоде из жизни Дерпенникова и в сохранившемся – из жизни Тентетникова. Муразов говорит о Дерпенникове в сохранившейся главе: «справедливо ли то, если юношу, который, по неопытности своей, был обольщен и сманен другими, осудить так, как и того, который был один из зачинщиков? Ведь участь постигла ровная и Дерпенникова, и какого‑нибудь Вороного‑Дрянного, а ведь преступленья их не равны». Степень замешанности ленивого Тентетникова в дело о «филантропическом обществе» гораздо меньшая, чем у «обольщенного и сманенного» Дерпенникова; кара, постигшая, как видно, Дерпенникова одновременно с остальными участниками противоправительственного общества, Тентетникова в тот момент минует, но возможность ее продолжает тревожить Тентетникова много позже, во время проживания уже в деревне, когда приехавший к нему Чичиков принят им за жандарма. То, что отнесено в сохранившейся первой главе на задний план, в предисторию героя, в первоначальной редакции этой главы, видимо, занимало одно из главных мест. В соответствии с этим герой первой главы в редакции 1843–1845 гг. оставался до конца второй части «юношей», тогда как заменивший его позже Тентетников сразу выставлен в возрасте 32–33 лет.

В первой главе несохранившейся ранней редакции Дерпенникову, вероятно, была посвящена особая «статья о воспитании», «развить» которую во второй части предписывала еще заметка в записной книжке 1841 г. Из той же записной книжки в главу о Дерпенникове могли уже перейти некоторые подробности деревенского времяпрепровождения, тоже сохранившиеся позже в применении к Тентетникову, как‑то: изгнание приказчика «со всеми качествами дрянного приказчика», перечень которых в точности совпадает с заметкой записной книжки «Приметы дурного управителя»; хозяйственные неудачи, всё описание которых в сохранившийся текст первой главы попало из той же записной книжки;[106]разглядывание на речной отмели мартына, изображенного в точном согласии с заметкой записной книжки; ссора с Вишнепокромовым, который, с одной стороны, в качестве уже хорошо известного читателю персонажа выступает в уцелевшей главе ранней редакции, а с другой, по замысловатому своему имени, восходит к заметке всё той же записной книжки (о цвете голубей): «Вишнепокромый с каймой на крыльях вишнев<ого> цвета». Кроме того, в первой главе редакции 1843–1845 гг. могли быть приданы Вишнепокромову, тоже оттесненному в дошедшей до нас редакции этой главы на задний план, и некоторые дополнительные черты, как, например, качества псового охотника, несомненно подразумеваемые в нем в уцелевшей последней главе, в его реплике на слова Муразова о дожде: «Очень, очень бы нужно… даже и для охоты хорошо» Целый раздел записной книжки посвящен как раз терминам псовой охоты. Деревенский кабак, «которому имя было Акулька», мог носить это название уже в сожженном рассказе о Дерпенникове: записная книжка в числе нескольких названий кабаков содержит и близкое к «Акульке» название «Агашка». Мог быть намечен, наконец, так трудно давшийся позже Гоголю волжский пейзаж: среди сведений, переданных Гоголю П. М. Языковым о Поволжье и занесенных Гоголем в записную книжку, есть описание тех самых растительных и геологических пород (песчаника и известняка) с Жигулевских гор, которые придали потом свой колорит доминирующему во второй части речному пейзажу.

Что составляло содержание главы II в редакции 1843–1845 гг., судить трудно. Возможно, что эпизод с генералом Бетрищевым в той редакции еще отсутствовал: в уцелевшей главе это имя не упомянуто ни разу, хотя поводов для упоминаний было не меньше, чем в нынешних главах III и IV, где для придания себе весу Чичиков не раз упоминает генерала – «близкого приятеля и, можно сказать, благотворителя». Нет для этого персонажа никаких заготовок и в записной книжке.

Глава III, напротив, со своей известной нам ныне тематикой, несомненно присутствовала уже в редакции 1843–1845 гг. Эпизоду о Петухе близко соответствуют многочисленные заметки в записной книжке о рыбной ловле и кушаньях, так что даже понимание отдельных мест этой главы без справки там дается не сразу. Например, сцена заказывания перед сном завтрашнего обеда, с кулебякой на главном месте, понятна, в качестве завершающего весь эпизод штриха, лишь при учете, что речь идет о кулинарном применении пойманного в начале эпизода «чудовища» (осетра): особая заметка записной книжки разъясняет как раз, что кулебяка приготовляется из осетра. Эпизод о Костанжогло прямо упоминается в размышлениях посаженного под арест Чичикова в уцелевшей главе: «„Сделаюсь помещиком, потому что тут можно сделать много хорошего“. И в мыслях его пробудились те чувства, которые овладели им, когда он был у Гоброжогло, и милая, при греющем свете вечернем умная беседа хозяина о том, как плодотворно и полезно занятье поместьем».[107]

Сложней вопрос, как выглядела в редакции 1843–1845 гг. нынешняя глава IV. Прежде всего, уцелевшая глава вовсе не предполагает центральной темы нынешней главы IV – покупки Чичиковым имения Хлобуева; их деловые взаимоотношения в уцелевшей последней главе ограничиваются только разделом наследства после умершей старухи Ханасаровой; и мошенничество в отношении Хлобуева со стороны Чичикова и некоторое поправление собственных дел Хлобуева одинаково вращаются тут не вокруг купли‑продажи (как следовало бы на основании нынешней главы IV), а вокруг полученного по подложному завещанию наследства. «Скажите, пожалуйста, ведь теперь, я полагаю, обстоятельства ваши получше?» спрашивает Хлобуева Муразов. «После тетушки все‑таки вам досталось кое‑что». Но, согласно нынешней главе IV, дела Хлобуева начинают поправляться после получения им задатка от Чичикова, о чем в эпилоге, однако, не сказано ни слова. Не стал еще в уцелевшей последней главе помещиком и сам Чичиков; его согласие с пожеланием Муразова: «нужно бы дождичка для посева» – сопровождается оговоркой: «сказал Чичиков, которому совсем не нужно было дождика», что идет в разрез с его сельскохозяйственными планами в нынешней главе IV. Покупка именья – еще только в проекте и при обдумывании Чичиковым своей будущей жизни во время сидения в остроге («Это я заложу, заложу с тем, чтобы купить на деньги поместье. Сделаюсь помещиком»). Содержание нынешней главы IV никак не входило, следовательно, в редакцию 1843–1845 гг. И поездка Чичикова, Платонова и Костанжогло к Хлобуеву, и осмотр владений Хлобуева, и признания Хлобуева Платонову о себе самом – всё это мотивировано в ней теперь той самой покупкой, которой уцелевшая заключительная глава не знает. Больше того: диалог Хлобуева и Платонова из нынешней главы IV явно повторяет в ряде мест диалог Хлобуева и Муразова в уцелевшей заключительной главе и, следовательно, возник лишь после отказа Гоголя от этой последней (об этом см. ниже). Сближение Чичикова и Хлобуева достигалось, следовательно, в первой редакции посредством какой‑то иной, чем в нынешней главе IV, фабулы: завязкой эпизода служило, надо думать, получение наследства. Эпизод о старухе Ханасаровой был, вероятно, в редакции 1843–1845 гг. разработан широко и детально. На это указывает ряд отголосков данного эпизода в уцелевшей последней главе: обнаружение учиненного Чичиковым при вводе наследников во владение подлога, заинтересованность в наследстве не только Хлобуева, но и Тьфуславльского губернатора Леницына (названного здесь Алексеем Ивановичем, а не Федором Федоровичем, как в нынешних главах I и IV), сватовство «чиновных лиц» за Марью Еремеевну (ближе нам не известную, но предполагающуюся известной) и пр. Утраченный эпизод, замененный потом (или дополненный) нынешней главой IV, содержал, следовательно, и рассказ о самом подлоге, и иное, чем в нынешней главе IV, вступление в рассказ Хлобуева и Леницына, и, наконец, эпизодический персонаж, Марью Еремеевну – вероятно, одну из упоминаемых Леницыным воспитанниц старухи, вокруг которой загорается ссора жадных до ее приданого «женихов». Входило, может быть, в утраченный эпизод и волокитство Чичикова за «плясуньей», упоминание о которой в последней главе тоже как будто предполагает что‑то уже известное из предшествующего содержания поэмы: «и уже начали ему вновь грезиться кое‑какие приманки: вечером театр, плясунья, за которою он волочился». Входил, наконец, в одну из следующих глав первой редакции рассказ про Вороного‑Дрянного: его упоминает в последней главе Муразов.

Что дальше следовало в сожженной редакции 1843–1845 гг., усматривается из слов уцелевшей последней главы о самом Муразове: «повел Хлобуева в комнатку, уже знакомую читателю, неприхотливее которой нельзя было найти и у чиновника, получающего семьсот рублей в год жалованья». Эта «уже знакомая читателю», но в уцелевшей главе отсутствующая картина жилища Муразова предполагает особую посвященную ему главу, по образцу глав первой части, большинство которых имеют по собственному герою, а герои (Манилов, Коробочка, Ноздрев, Собакевич, Плюшкин) показаны на фоне собственного жилища. Вместе с Муразовым вступал, очевидно, в рассказ и князь: их диалог в сохранившейся главе предполагает в предыдущих главах поэмы ряд аналогичных диалогов на сходные темы: «Вот вам Чичиков!» говорит вошедшему Муразову князь: «Вы стояли за него и защищали», – напоминание, выходящее за пределы наличной главы, как и реплика Муразова: «Вы несколько раз приказывали мне откровенно говорить».

Сожженную в 1845 г. редакцию второго тома Гоголь охарактеризовал (в четвертом письме по поводу «Мертвых Душ» в «Выбранных местах из переписки с друзьями») как «пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка досталась потрясением, где было много такого, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но, – продолжает он, – как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержание вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным. Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, нежели пользу… Вывести несколько прекрасных характеров, обнаруживающих высокое благородство нашей породы, ни к чему не поведет. Оно возбудит только одну пустую гордость и хвастовство… Бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого. Последнее обстоятельство было мало и слабо развито во втором томе „Мертвых душ“, а оно должно было быть едва ли не главное; а потому он и сожжен». Другими словами, метод статического изображения душевных качеств для героев второго тома, с «характерами значительнее прежних», оказывался неприменимым; на простых аналогиях или антитезах к первому тому второй том построить не удалось: художник с ужасом почувствовал, что «повторяется». Предстояло поэтому обновить не только бытовой материал, но и приемы изображения. Недаром первая же попытка после выздоровления снова взяться за оставленный труд свелась как раз к разграничению художественных сфер первой и второй части.

16 марта 1846 г. Гоголь писал из Рима Жуковскому о «небесных минутах», выпавших ему на долю среди страданий болезни, прибавляя: «Мне даже удалось кое‑что написать из „Мертвых душ“, которое всё будет вам в скорости прочитано». По верному предположению Тихонравова, след этого минутного возврата к только что сожженным «Мертвым душам» сохранился в отрывке: «Идея города – возникшая до высшей степени пустота».[108]В наибольшей своей части касаясь первого тома поэмы, предназначавшегося тогда к переизданию в исправленном виде, отрывок этот, однако, в конце переходит от первой части ко второй: «Весь город со всем вихрем сплетней – преобразование бездельности жизни всего человечества в массе… Противоположное ему преобразование во II части, занятой разорванным бездельем». У Гоголя была мысль о возобновлении работы над обоими томами сразу. «Первая часть мне потребна при писании второй и притом нужно ее самоё значительно выправить», – говорит Гоголь в том же письме. Однако надежда на выполнимость такого двойного труда быстро сменяется разочарованием. Уже в апреле того же 1846 г. Гоголь признается Шереметевой, что только в дороге попытается «продолжать доселе плохо и лениво происходившую работу»; но и дорога, в которую он пускается в мае, для «Мертвых душ» не дает на этот раз ничего. Литературные планы Гоголя с «Мертвых душ» целиком переносятся на затеянную в то время публикацию «Переписки».[109]

Одновременно автором дается согласие на переиздание первого тома «Мертвых душ» без исправлений,[110]лишь с присоединением нового предисловия. Оно высылается вместе с письмом к Шевыреву от 26 сентября, и из его содержания видно, как далек стал Гоголь от вернувшихся было к нему на минуту весной надежд. Предисловие содержит обращение к читателям с просьбой о присылке тех бытовых материалов, поисками которых были заполнены для Гоголя следующие годы, когда возврат к художественной работе над второй частью представлялся ему невозможным без предварительного долгого изучения «статистики России».[111]Через все письма 1847 г. настойчиво проходит мысль о необходимости, прежде чем вновь взяться за продолжение поэмы, «озариться полным знанием дела», «изрядно поумнеть», достигнуть «безъискусственной простоты, которая должна необходимо присутствовать в других частях „Мертвых душ“, дабы назвал их всяк верным зеркалом, а не карикатурой» и т. д. А касаясь попутно своей текущей писательской работы, Гоголь неизменно характеризует ее теперь как еще только предстоящую, как такую, к которой лишь в будущем можно будет «приступить».[112]Пока же она сводится к обдумыванию или, в лучшем случае, к набрасыванию вчерне.

Из отдельных писем видно, что̀ именно могло тогда обдумываться и набрасываться. В сыне С. П. Апраксиной, у которой живет в Неаполе Гоголь, его упорно интересует одна и та же черта: «желанье сильное» «заняться не шутя благоустройством крестьян» своего имения,[113]т. е. главная черта будущего Тентетникова. Имя «Улинька» впервые, с особым ударением на его русском характере, упоминается Гоголем тоже в 1847 г. в письме к супругам Данилевским: «моя добрая Юлия, или по‑русски Улинька, что звучит еще приятней» (письмо от 18 марта). Наконец тогда же, среди отыскиваемых материалов по «статистике России», особо испрашивается «биография хотя двух человек, начиная с 1812 года и до сих пор»,[114]т. е. бытовой материал для создания образа генерала Бетрищева. Но из стадии собирания материалов и черновых заготовок весь этот труд в 1847 г. еще не выходит, о чем бесспорно свидетельствует написанное в конце года письмо к Жуковскому – вариант «Авторской исповеди». Содержащееся тут авторское признание подводит несомненно итог как раз этому переходному периоду в творческой истории второй части: «Уже давно занимала меня мысль большого сочиненья, в котором бы предстало всё что ни есть и хорошего и дурного в русском человеке, и обнаружилось бы пред нами видней свойство нашей русской природы. Я видел и обнимал порознь много частей, но план целого никак не мог предо мной выясниться и определиться в такой силе, чтобы я мог уже приняться и начать писать. На всяком шагу я чувствовал, что мне многого недостает, что я не умею еще ни завязывать, ни развязывать событий и что мне нужно выучиться постройке больших творений у великих мастеров… Изгрызалось перо, раздражались нервы и силы – и ничего не выходило. Я думал, что уже способность писать просто отнялась у меня. И вдруг болезни и тяжкие душевные состоянья, оторвавши меня разом ото всего и даже от самой мысли об искусстве, обратили к тому, к чему прежде, чем сделался писатель, уже имел я охоту, – к наблюденью внутреннему над человеком и над душой человеческой …С этих пор, – продолжает Гоголь, – способность творить стала пробуждаться; живые образы начинают выходить ясно из мглы, чувствую, что работа пойдет, что даже и язык будет правилен и звучен, а слог окрепнет… Хочу заняться крепко „Мертвыми душами“». Письмо, датированное 29 декабря 1847 г., написано в Неаполе, откуда несколько недель спустя Гоголь отплыл в свое паломничество в Иерусалим. Путешествие закончилось около 20 апреля 1848 г. в Одессе.

Ни в Одессе, ни потом в родной Васильевке, в мае – июле, к занятиям Гоголь еще не приступает. «Я еще ни за что не принимался, – пишет он из Васильевки Плетневу 7 июня: – Покуда отдыхаю от дороги. Брался было за перо, но или жар утомляет меня, или я всё еще не готов; а между тем чувствую, что, может, еще никогда не был так нужен труд, составляющий предмет давних обдумываний моих и помышлений, как в нынешнее время».[115]Лишь в середине октября обосновавшись в Москве, Гоголь приступает, наконец, к началу работы. Труд над «Мертвыми душами» вступил в новый фазис.

А. М. Виельгорской Гоголь сообщает из Москвы (29 октября) о близости давно ожидаемого момента: «Я еще не тружусь так, как бы хотел… еще нет этого благодатного расположения духа, какое нужно для того, чтобы творить. Но душа кое‑что чует и сердце исполнено трепетного ожидания этого желанного времени». «Принимаюсь серьезно обдумывать тот труд, – пишет он 18 ноября Смирновой, – для которого дал бог средства и силы». «Соображаю, думаю и обдумываю второй том „Мертвых душ“, – двумя днями позже пишет Гоголь Плетневу. – Прежде чем примусь серьезно за перо, хочу назвучаться русскими звуками и речью. Боюсь нагрешить противу языка». А в марте 1849 г., подводя небольшой итог сделанному, Гоголь жалуется: «Работа моя шла как‑то вяло, туго и мало оживлялась благодатным огнем вдохновения».[116]Тем не менее, всё же шла; в письме к Плетневу от 3 апреля читаем: «хоть и не так тружусь, как бы следовало, но спасибо богу и за это». А в письме к Жуковскому от 14 мая 1849 г. имеются уже первые признаки авторского удовлетворения достигнутым результатом: «Жду нетерпеливо прочесть тебе всё, что среди колебаний и тревог удалось создать». Жуковский не приехал, однако, ни в Петербург (куда готов был выехать Гоголь), ни в Москву. И первое авторское чтение написанного за истекшую зиму состоялось у Смирновой.

Поездка Гоголя к ней в гости в Калугу, описанная в «Воспоминаниях» брата Смирновой, Л. И. Арнольди, падает на конец июня – начало июля 1849 г. Вот что находим у Арнольди о прочитанных тогда Гоголем главах второго тома «Мертвых душ»: «Вечером сестра рассказывала мне, что Гоголь прочел ей несколько глав из второго тома „Мертвых душ“ и что всё, им прочитанное, было превосходно. Я, разумеется, просил ее уговорить Гоголя допустить и меня к слушанию: он сейчас же согласился, и на другой день мы собрались для этого, в одиннадцать часов утра, на балконе, уставленном цветами. Сестра села за пяльцы, я покойно поместился в кресле против Гоголя, и он начал читать нам сначала ту первую главу второго тома, которая вышла в свет после его смерти уже. Сколько мне помнится, она начиналась иначе и вообще была лучше обработана, хотя содержание было то же. Хохотом генерала Бетрищева оканчивалась эта глава, а за нею следовала другая, в которой описан весь день в генеральском доме. Чичиков остался обедать. К столу явились, кроме Уленьки, еще два лица: англичанка, исправлявшая при ней должность гувернантки, и какой‑то испанец или португалец, проживавший у Бетрищева в деревне с незапамятных времен и неизвестно для какой надобности. Первая была девица средних лет, существо бесцветное, некрасивой наружности, с большим тонким носом и необыкновенно быстрыми глазами. Она держалась прямо, молчала по целым дням и только беспрерывно вертела глазами в разные стороны с глупо‑вопросительным взглядом. Португалец, сколько я помню, назывался Экспантон, Эситендон или что‑то в этом роде; но помню твердо, что вся дворня генерала называла его просто – Эскадрон. Он тоже постоянно молчал, но после обеда должен был играть с генералом в шахматы. За обедом не произошло ничего необыкновенного. Генерал был весел и шутил с Чичиковым, который ел с большим аппетитом, Уленька была задумчива, и лицо ее оживлялось только тогда, когда упоминали о Тентетникове. После обеда генерал сел играть с испанцем в шахматы и, подвигая шашки вперед, беспрерывно повторял: „полюби нас беленькими… “. „Черненькими, ваше превосходительство“, перебивал его Чичиков. „Да, повторял генерал, полюби нас черненькими, а беленькими нас сам господь полюбит“. Через пять минут он опять ошибался и начинал опять: „полюби нас беленькими“, и опять Чичиков поправлял его, и опять генерал, смеясь, повторял: „полюби нас черненькими, а беленькими нас сам господь бог полюбит“. После нескольких партий с испанцем генерал предложил Чичикову сыграть одну или две партии, и тут Чичиков выказал необыкновенную ловкость. Он играл очень хорошо, затруднял генерала своими ходами и кончил тем, что проиграл; генерал был очень доволен тем, что победил такого сильного игрока, и еще более полюбил за это Чичикова. Прощаясь с ним, он просил его возвратиться скорее и привезти с собою Тентетникова. Приехав к Тентетникову в деревню, Чичиков рассказывает ему, как грустна Уленька, как жалеет генерал, что его не видит, что генерал совершенно раскаивается и, чтобы кончить недоразумение, намерен сам первый к нему приехать с визитом и просить у него прощения. Всё это Чичиков выдумал. Но Тентетников, влюбленный в Уленьку, разумеется, радуется предлогу, и говорит, что если всё это так, то он не допустит генерала до этого, а сам завтра же готов ехать, чтобы предупредить его визит. Чичиков это одобряет, и они условливаются ехать вместе на другой день к генералу Бетрищеву. Вечером того же дня Чичиков признается Тентетникову, что соврал, рассказав Бетрищеву, что будто бы Тентетников пишет историю о генералах. Тот не понимает, зачем это Чичиков выдумал, и не знает, что ему делать, если генерал заговорит с ним об этой истории. Чичиков объясняет, что и сам не знает, как это у него сорвалось с языка; но что дело уже сделано, а потому убедительно просит его, ежели он уже не намерен лгать, то чтобы ничего не говорил, а только бы не отказывался решительно от этой истории, чтоб его не скомпрометировать перед генералом. За этим следует поездка их в деревню генерала; встреча Тентетникова с Бетрищевым, с Уленькой и наконец обед. Описание этого обеда, по моему мнению, было лучшее место второго тома. Генерал сидел посредине, по правую его руку Тентетников, по левую Чичиков, подле Чичикова Уленька, подле Тентетникова испанец, а между испанцем и Уленькой англичанка; все казались довольны и веселы. Генерал был доволен, что помирился с Тентетниковым и что мог поболтать с человеком, который пишет историю отечественных генералов; Тентетников тем, что почти против него сидела Уленька, с которою он по временам встречался взглядами; Уленька была счастлива тем, что тот, кого она любила, опять с ними, и что отец опять с ним в хороших отношениях, и наконец Чичиков был доволен своим положением примирителя в этой знатной и богатой семье. Англичанка свободно вращала глазами, испанец глядел в тарелку и поднимал свои глаза только тогда, как вносили новое блюдо. Приметив лучший кусок, он не спускал с него глаз во всё время, покуда блюдо обходило кругом стола, или покуда лакомый кусок не попадал к кому‑нибудь на тарелку. После второго блюда генерал заговорил с Тентетниковым о его сочинении и коснулся 12‑го года. Чичиков струхнул и со вниманием ждал ответа. Тентетников ловко вывернулся. Он отвечал, что не его дело писать историю кампании, отдельных сражений и отдельных личностей, игравших роль в этой войне, что не этими геройскими подвигами замечателен 12‑й год, что много было историков этого времени и без него; но что надобно взглянуть на эту эпоху с другой стороны; важно, по его мнению, то, что весь народ встал как один человек в защиту отечества; что все расчеты, интриги и страсти умолкли на это время; важно, как все сословия соединились в одном чувстве любви к отечеству, как каждый спешил отдать последнее свое достояние и жертвовал всем для спасения общего дела; вот что важно в этой войне, и вот что желал он описать в одной яркой картине, со всеми подробностями этих невидимых подвигов и высоких, но тайных жертв. Тентетников говорил довольно долго и с увлечением, весь проникнулся в эту минуту чувством любви к России. Бетрищев слушал его с восторгом, и в первый раз такое живое, теплое слово коснулось его слуха. Слеза, как бриллиант чистейшей воды, повисла на седых усах. Генерал был прекрасен; а Уленька? Она вся впилась глазами в Тентетникова, она, казалось, ловила с жадностью каждое его слово, она, как музыкой, упивалась его речами, она любила его, она гордилась им. Испанец еще более потупился в тарелку, англичанка с глупым видом оглядывала всех, ничего не понимая. Когда Тентетников кончил, водворилась тишина, все были взволнованы… Чичиков, желая поместить и свое слово, первый прервал молчание: „Да, сказал он, страшные холода были в 12‑м году“. – „Не о холодах тут речь“, заметил генерал, взглянув на него строго. Чичиков сконфузился. Генерал протянул руку Тентетникову и дружески благодарил его; но Тентетников был совершенно счастлив тем уже, что в глазах Уленьки прочел себе одобрение. История о генералах была забыта. День прошел тихо и приятно для всех. – После этого я не помню порядка, в котором следовали главы; помню, что после этого дня Уленька решилась говорить с отцом своим серьезно о Тентетникове. Перед этим решительным разговором, вечером, она ходила на могилу матери и в молитве искала подкрепления своей решимости. После молитвы вошла она к отцу в кабинет, стала перед ним на колени и просила его согласия и благословения на брак с Тентетниковым. Генерал долго колебался и наконец согласился. Был призван Тентетников, и ему объявили о согласии генерала. Это было через несколько дней после мировой. Получив согласие, Тентетников, вне себя от счастия, оставил на минутку Уленьку и выбежал в сад. Ему нужно было остаться одному, с самим собою: счастье его душило… Тут у Гоголя были две чудные лирические страницы. – В жаркий летний день, в самый полдень, Тентетников – в густом, тенистом саду, и кругом его мертвая, глубокая тишина. Мастерскою кистью описан был этот сад, каждая ветка на деревьях, палящий зной в воздухе, кузнечики в траве, и все насекомые, и наконец всё то, что чувствовал Тентетников, счастливый, любящий и взаимно любимый. – Я живо помню, что это описание было так хорошо, в нем было столько силы, колорита, поэзии, что у меня захватило дыхание. Гоголь читал превосходно. В избытке чувств, от полноты счастья, Тентетников плакал, и тут же поклялся посвятить всю свою жизнь своей невесте. В эту минуту в конце аллеи показывается Чичиков. Тентетников бросается к нему на шею и благодарит его. „Вы мой благодетель, вам обязан я моим счастьем; чем могу возблагодарить вас ?.. всей моей жизни мало для этого… “ У Чичикова в голове тотчас блеснула своя мысль: „Я ничего для вас не сделал; это случай, – отвечал он, – я очень счастлив, но вы легко можете отблагодарить меня!“ – „Чем, чем? – повторял Тентетников, – скажите скорее, и я всё сделаю“. Тут Чичиков рассказывает о своем мнимом дяде и о том, что ему необходимо хотя на бумаге иметь 300 душ. „Да за чем же непременно мертвых? – говорит Тентетников, не хорошо понявший, чего собственно добивается Чичиков. – Я вам на бумаге отдам все мои 300 душ, и вы можете показать наше условие вашему дядюшке, а после, когда получите от него имение, мы уничтожим купчую“. Чичиков остолбенел от удивления. „Как? вы не боитесь сделать это ?.. вы не боитесь, что я могу вас обмануть… употребить во зло ваше доверие?“ Но Тентетников не дал ему кончить. „Как? – воскликнул он, – сомневаться в вас, которому я обязан более чем жизнью!“ Тут они обнялись, и дело было решено между ними. Чичиков заснул сладко в этот вечер. На другой день в генеральском доме было совещание, как объявить родным генерала о помолвке его дочери, письменно или через кого‑нибудь, или самим ехать. Видно, что Бетрищев очень беспокоился о том, как примут княгиня Зюзюкина и другие знатные его родные эту новость. Чичиков и тут оказался очень полезен: он предложил объехать всех родных генерала и известить о помолвке Уленьки и Тентетникова. Разумеется, он имел в виду при этом всё те же мертвые души. Его предложение принято с благодарностью. Чего лучше? – подумал генерал, – он человек умный, приличный; он сумеет объявить об этой свадьбе таким образом, что все будут довольны. Генерал для этой поездки предложил Чичикову дорожную двухместную коляску заграничной работы, а Тентетников четвертую лошадь. Чичиков должен был отправиться через несколько дней. С этой минуты на него все стали смотреть в доме генерала Бетрищева, как на домашнего, как на друга дома. Вернувшись к Тентетникову, Чичиков тотчас же позвал к себе Селифана и Петрушку и объявил им, чтобы они готовились к отъезду. Селифан в деревне Тентетникова совсем изленился, спился и не походил вовсе на кучера, а лошади совсем оставались без присмотра. Петрушка же совершенно предался волокитству за крестьянскими девками. Когда же привезли от генерала легкую, почти новую коляску, и Селифан увидел, что он будет сидеть на широких козлах и править четырьмя лошадьми в ряд, то все кучерские побуждения в нем проснулись и он стал, с большим вниманием и с видом знатока, осматривать экипаж и требовать от генеральских людей разных запасных винтов и таких ключей, каких даже никогда и не бывает. Чичиков тоже думал с удовольствием о своей поездке: как он разляжется на эластических с пружинами подушках и как четверня в ряд понесет его легкую, как перышко, коляску.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 382; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.016 сек.