Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Гертруда 5 страница




Я часто встречался со скрипачом Тайзером, он меня любил и хвалил мои сочинения, по-товарищески радуясь, предсказывая мне большие успехи, и был всегда готов со мной музицировать. И все же мне чего-то не хватало. Меня тянуло к Муоту, но я все еще его избегал. О Лотте я больше ничего не слышал. Чем я был недоволен? Я ругал себя за то, что не могу довольствоваться обществом верного, превосходного Тайзера. Да и в нем самом мне чего-то недоставало. По мне, он был слишком веселый, слишком сияющий, слишком довольный, казалось, никакие бездны ему неведомы. О Муоте с ним лучше было не говорить. Иногда в театре, когда пел Муот, Тайзер смотрел на меня и шептал: «Надо же, как он опять халтурит! До чего избаловался! Моцарта, небось, не поет, и знает почему». Я вынужден был с ним соглашаться, но делал это скрепя сердце, я был привязан к Муоту, однако защищать его не хотел. У Муота было нечто, чего не имел и не ведал Тайзер и что привязывало меня к первому. То было вечно неутоленное желание, тоска и ненасытность. Это они побуждали меня учиться и работать, они заставляли хвататься за людей, которые от меня ускользали, как, например, Муот, которого такая же неудовлетворенность мучила и подстегивала по-своему. Писать музыку я буду всегда, но мне хотелось, чтобы я когда-нибудь мог творить от наплыва счастья, изобилия и неомраченной радости, а не от тоски и несытого сердца. Ах, почему я не был счастлив тем, что мне дано, — моею музыкой? И почему Муот не был счастлив тем, чем обладал, — своей буйной жизненной силой, своими женщинами?

Счастлив был Тайзер, его не терзала жажда недостижимого. Он по-своему — нежно и бескорыстно — наслаждался искусством, от которого не требовал большего, чем оно ему давало, а за пределами искусства был еще невзыскательней, ему всего-то и надо было, что несколько дружески расположенных к нему людей, от случая к случаю — бокал хорошего вина, а в свободные дни — прогулки за город, поскольку он был любителем пеших странствий и свежего воздуха. Если в учении теософов была какая-то доля истины, то этого человека следовало считать почти совершенным, настолько доброй была его душа и настолько мало допускал он в свое сердце страсти и недовольства. И все же я не желал быть таким, как он, хотя, возможно, у меня и мелькала такая мысль. Я не хотел быть другим, хотел оставаться в собственной шкуре, а она часто оказывалась для меня слишком тесна. С тех пор как мои сочинения потихоньку начали нравиться слушателям, я почувствовал в себе силу и уже готов был возгордиться. Мне необходимо было найти какой-то мост к людям, какой-то способ с ними ужиться, не будучи всегда слабейшим. Если другого пути нет, то, быть может, меня приведет к ним моя музыка. Не захотели любить меня — пусть полюбят мои сочинения. Эти дурацкие мысли преследовали меня. И все-таки я готов был отдать себя — принести в жертву, только бы кто-то меня пожелал, только бы кто-то действительно меня понял. Разве музыка не была тайным законом мира, разве земля и звезды не водили хоровод в гармонии друг с другом? А я должен был оставаться в одиночестве, не найдя людей, чья натура пребывала бы в чистом и прекрасном созвучии с моею?

Прошел год, как я поселился в этом чужом городе. Вначале я мало с кем водил знакомство, кроме Муота, Тайзера и нашего капельмейстера Рёслера, но в последнее время попал в более широкое общество, которое было мне ни приятно, ни противно. Благодаря исполнению моей камерной музыки я познакомился с городскими музыкантами и вне театра, я нес теперь легкое, приятное бремя славы, тихо зарождающейся в узком кругу, замечал, что меня узнают и за мной наблюдают. Из всех видов славы самая сладостная та, что еще не смотрится в зеркало больших успехов, еще не способна вызвать зависть, еще не отчуждает от людей. Расхаживаешь с ощущением, что здесь и там на тебя посматривают, называют твое имя, хвалят, встречаешь приветливые лица, видишь, что люди признанные благосклонно тебе кивают, а молодые почтительно кланяются, и тебя не оставляет затаенное чувство, что лучшее еще впереди, как всегда бывает с молодежью, пока он не заметит, что лучшее-то уже позади. Это приятное чувство бывало больше всего ущемлено тем, что в признании окружающих мне всегда чудилась примесь сострадания. Порой мне даже казалось, будто меня жалеют и так ласковы со мной потому, что я такой незадачливый парень, калека, которого хочется чем-то одарить в утешение.

Однажды после концерта, в котором исполнялся мой скрипичный дуэт, я познакомился с богатым фабрикантом Имтором, слывшим любителем музыки и покровителем молодых талантов. Это был человек невысокого роста, спокойный, с седеющими волосами, по внешности которого нельзя было угадать ни его богатства, ни глубокой приверженности к искусству. Однако из того, что он мне сказал, я легко мог понять, насколько хорошо он разбирается в музыке; он не хвалил меня под впечатлением минуты, а высказал спокойное, трезвое одобрение, которое стоило дороже. Имтор сообщил мне то, о чем я уже знал от других, — что у него в доме бывают музыкальные вечера, где играют старинную и новую музыку. Он пригласил меня к себе и в заключение сказал:

— Ноты ваших песен есть и у нас дома, нам они нравятся. Моя дочь тоже будет вам рада.

Я еще не успел нанести ему визит, как получил приглашение. Господин Имтор просил позволения исполнить у него в доме мое трио в Es-dur. Один скрипач и виолончелист, искусные музыканты-любители, уже изъявили согласие, а партия первой скрипки будет предоставлена мне; коли у меня есть желание с ними играть. Я слышал, что Имтор всегда хорошо платит профессиональным музыкантам, которые у него играют. Принять гонорар мне было бы неприятно, и все же я точно не знал, что подразумевается под этим приглашением. В конце концов я все-таки согласился, оба моих партнера зашли ко мне и взяли свои партии, затем мы провели несколько репетиций. Между тем я нанес визит Имтору, но никого не застал. Так подошел назначенный вечер.

Имтор был вдовцом, жил он в центре города, в одном из старинных, непритязательно-солидных бюргерских домов, из числа тех немногих, вокруг которых сохранились старые большие сады. Придя туда вечером, сада я почти не увидел, только короткую аллею высоких платанов, стволы их в свете фонарей мерцали светлыми пятнами, а между ними виднелось несколько старых, потемневших статуй. За большими деревьями скромно стоял старинный, широкий и приземистый дом, прямо от самых его входных дверей везде, где бы я ни проходил — в коридорах, на лестницах и во всех комнатах, — стены были густо увешаны старыми картинами, множеством фамильных портретов и почерневших пейзажей, старомодными ведутами и работами художников-анималистов. Я пришел одновременно с другими гостями, домоправительница встретила нас и проводила внутрь.

Общество собралось не такое уж многолюдное, однако в небольших комнатах оказалось тесновато, пока не открыли дверь в музыкальную гостиную. Здесь было просторно и все блистало новизной — рояль, нотные шкафы, лампы, стулья, только картины на стенах и здесь были сплошь старые.

Мои партнеры уже были на месте, мы поставили пульты, проверили, достаточно ли света, и начали настраивать инструменты. Тут в глубине зала, пока что лишь наполовину освещенного, открылась дверь и вошла дама в светлом платье. Оба музыканта поклонились ей с особым почтением, я понял, что это дочь Имтора. Секунду она с недоумением смотрела на меня, потом, прежде чем меня успели ей представить, подала мне руку и сказала:

— Я уже догадалась, вы господин Кун? Милости просим!

Красивая девушка произвела на меня впечатление сразу, как только вошла, а теперь и голос ее звучал так звонко и приятно, что я сердечно пожал поданную мне руку и радостно глянул ей в глаза, тепло и приветливо смотревшие на меня.

— Я буду рада послушать трио, — сказала она с улыбкой, будто ожидала увидеть меня именно таким, каким я оказался, и была этим довольна.

— Я тоже, — ответил я, не сознавая, что говорю, и опять взглянул на нее, а она кивнула. Потом она прошла дальше, в другие комнаты, а я глядел ей вслед. Вскоре она вернулась, об руку с отцом, за ними следовало все общество. Мы трое уже сидели за своими пультами и были готовы начать. Гости расселись по местам, кое-кто из знакомых кивнул мне, хозяин дома подал руку, и, когда установилась тишина, электрические лампы погасли, остались гореть только высокие свечи над нашими нотами.

Я почти забыл о своей музыке. Я искал в глубине зала фройляйн Гертруду, которая сидела в полумраке, облокотившись на книжный стеллаж. Ее темно-русые волосы казались почти черными, глаз я не видел. Но вот я тихо отсчитал такт, кивнул, и, размашисто водя смычками, мы заиграли анданте.

Теперь, во время игры, на душе у меня стало светло, я покачивался в такт и вольно плыл вместе с потоками звуков, все они казались мне совершенно новыми и словно бы придуманными в это мгновенье. Мои мысли о музыке и о Гертруде Имтор плыли вместе, чистые и без помех, я водил смычком и давал глазами указания остальным, музыка чудесно и непрерывно лилась дальше, унося меня с собой по золотому пути к Гертруде, которой я больше видеть не мог, да теперь даже и не хотел. Я отдавал ей свою музыку и свое дыхание, свои мысли и биение сердца, подобно тому как странник на заре отдается чистой лазури и блеску росистых лугов, по собственному влечению, но не теряя пути.

Вместе со сладостным чувством и нарастающим шквалом звуков меня несло и поднимало ошеломляющее счастье от того, что я так нежданно узнал, что такое любовь. Чувство это было не новым, а лишь разгадкой и воплощением древнейших предчувствий, возвращением на прежнюю родину.

Первая часть была окончена, я разрешил себе и своим партнерам всего минутную паузу. Тихо и чуть вразброд звучали струны настраиваемых инструментов, за внимательными и кивающими лицами мне на миг удалось увидеть темно-русую головку, нежный чистый лоб и строгий алый рот, потом я тихонько постучал смычком по пульту, и мы начали вторую часть, которая звучала совсем неплохо. Музыканты разыгрались, нараставшее в песне томление беспокойно взмахивало крыльями, кружило все выше в ненасытном полете, искало и не находило себя в жалобной тревоге.

Низким и теплым голосом подхватила мелодию виолончель, сильно и настойчиво выделила ее, приглушая перевела в новую, более мрачную тональность и, отчаявшись, разрешила слегка разгневанными басами.

Эта вторая часть была моей исповедью, признанием в обуревающей меня тоске и неудовлетворенности. Третья часть была задумана как избавление и исполнение желаний. Но с этого вечера я понял, что она ничего не стоит, и беззаботно проигрывал ее, как вещь, которая уже принадлежит прошлому. Ибо я полагал, что теперь хорошо знаю, как должно звучать освобождение, как сквозь бурный шум голосов должны пробиться и свет, и мир, и, сквозь тяжелые тучи, солнце. Всего этого в моей третьей части не был, было лишь умиротворяющее разрешение нараставших диссонансов и попытка немного прояснить и усилить прежнюю основную мелодию. Из того, что сияло и пело теперь во мне самом, там не было ни луча, ни звука, и я удивлялся, что этого никто не замечает.

Мое трио было окончено. Я поклонился музыкантам и отложил скрипку. Снова зажглись лампы, собравшиеся пришли в движение, многие подходили ко мне с привычными любезностями, с похвалами и критикой, чтобы показать себя знатоками. Никто не поставил мне в упрек главный недостаток моего сочинения.

Гости разошлись по комнатам, подали чай, вино, печенье, в кабинете хозяина курили. Прошел час, и еще один. И наконец свершилось то, чего я уже не ждал, — Гертруда подошла ко мне и протянула руку.

— Вам понравилось? — спросил я.

— Да, это было прекрасно, — сказала она, кивнув. Но я видел, что ей открылось нечто большее. И потому сказал:

— Вы имеете в виду вторую часть. Остальное — ерунда. Тут она опять с любопытством, с доброй мудростью зрелой женщины посмотрела мне в глаза и очень деликатно заметила:

— Значит, вы и сами это знаете. Первая часть — это хорошая музыка, верно? Вторая становится больше и значительней и слишком многого требует от третьей. Кто видел вас во время игры, мог заметить, где вы действительно захвачены, а где нет.

Мне было приятно услышать, что ее ясные, добрые глаза смотрели на меня, когда я об этом не подозревал. И уже в этот первый вечер нашего знакомства я подумал, как хорошо и сладостно, наверно, было бы провести всю жизнь под взглядом этих прекрасных, искренних глаз, и, наверно, при этом невозможно было бы сделать или подумать хоть что-нибудь плохое. С этого вечера я знал, что мне есть где утолить жажду единения и нежнейшей гармонии и что на земле живет некто, на чей взгляд и голос чисто и проникновенно отвечает во мне каждый удар пульса и каждый вздох.

И она тоже немедленно ощутила во мне дружески чистый отзвук своего существа, и с первого же часа у нее появилась спокойная уверенность в том, что она может открыться мне и показать себя без притворства, не опасаясь недоразумений и вероломства. Она сразу же стала моим близким другом, что с такой быстротой и естественностью может получиться только у молодых и малоиспорченных людей. До этого мне, правда, случалось снова и снова влюбляться, однако всегда — в особенности после моего увечья — с чувством робости, вожделения и неуверенности. Теперь же на место влюбленности пришла любовь, и мне казалось, что с моих глаз спала тонкая серая пелена и мир открылся мне в изначальном божественном свете, каким он открывается детям и нашим глазам в грезах о рае.

Гертруде тогда едва исполнилось двадцать. Стройная и крепкая, как тонкое молодое дерево, она вышла нетронутой из пустой суеты и обольщений обычной девичьей юности, повинуясь благородству своей натуры, словно уверенно ступающая мелодия. Сердцу моему было тепло уже от того, что я знал — в этом несовершенном мире живет такое создание, и я не мог помыслить о той, чтобы пленить ее и забрать себе одному. Я радовался, что мне дано быть немного причастным к ее прекрасной юности и с самого начала знать, что я принадлежу к числу ее добрых друзей.

В ночь после этого вечера я долго не мог уснуть. Но не потому, что меня мучила лихорадка или какое-то беспокойство, я бодрствовал и не искал сна, ибо вступил в пору своей весны и знал, что после долгах, томительных блужданий и зимних холодов мое сердце на верном пути. Тусклое ночное мерцание лилось в мою комнату; все цели в жизни и в искусстве лежали передо мной ясные и близкие, как вершины, светящиеся под феном; я ощущал теперь звучание и скрытый ритм моей жизни, которые нередко совсем терял, во всей их непрерывности, начиная с легендарных детских лет. И если я хотел удержать и назвать по имени эту мечтательную ясность и выразить всю полноту чувств, то называл имя — Гертруда. С этим именем я и заснул уже где-то под утро, а с наступлением дня проснулся бодрый и свежий, словно после долгого-долгого сна.

И тут мне вспомнились мои унылые мысли последнего времени, и заносчивые мысли тоже, и я понял, чего мне не хватало. Сегодня меня больше ничего не мучило, не расстраивало, не раздражало, слух мой снова полнился великой гармонией, и во мне снова ожила юношеская мечта о гармонии сфер. Я снова ходил, мыслил и дышал, повинуясь некой тайной мелодии, жизнь снова обрела смысл, и даль была окрашена золотом рассвета. Никто не заметил во мне этой перемены, никто не был со мною достаточно — близок. Только Тайзер, это дитя, весело толкнул меня в бок на репетиции в театре и сказал:

— Нынешней ночью вы хорошо спали, верно?

Я стал думать, чем бы мог доставить ему удовольствие, и во время следующего перерыва спросил:

— Тайзер, куда вы собираетесь этим летом?

Он смущенно засмеялся, покраснел, как невеста, которую спрашивают, когда свадьба, и ответил:

— Бог ты мой, да ведь до этого еще далеко! Но гляди те-ка, у меня уже припасены карты! — Он постучал по нагрудному карману. — На сей раз мы двинемся от Боденского озера: Рейнская долина, княжество Лихтенштейн, Кур, Альбула, Верхний Энгадин, Малойя, Бергель, озеро Комо. Обратного пути я пока не знаю.

Он снова вскинул на плечо скрипку и еще успел с хитрецой и восторгом взглянуть на меня своими серо-голубыми детскими глазами, которые, казалось, никогда не замечали грязи и горя этого мира. А я чувствовал себя по-братски сроднившимся с ним, и, подобно тому как он радовался своему большому, многонедельному пешему странствию, свободе и беззаботному общению с солнцем, воздухом и землей, так и я сызнова радовался всем путям моей жизни, лежавшим передо мной будто в лучах юного, новехонького солнца, путям, по которым я намеревался шагать с высоко поднятой головой, с ясными глазами и чистым сердцем.

Сегодня, когда я вспоминаю о том времени, все это уже лежит на расстоянии, на далекой заре жизни; но кое-что от тогдашнего света еще осталось на моих путях, пусть он сияет уже не так молодо и весело, и все же сегодня, как и тогда, мне служит утешением, поднимает дух в часы подавленности и сдувает пыль с моей души, когда я произношу про себя имя Гертруды и думаю о ней, думаю о том, как она тогда, в музыкальном зале своего отца, подошла ко мне, легко, как птица, и доверчиво, как друг.

И я опять пошел к Муоту, которого после тягостной исповеди красавицы Лотты старался по возможности избегать. Он это заметил, но, как я знал, был слишком горд и вместе с тем слишком равнодушен, чтобы стараться меня вернуть. И потому мы уже несколько месяцев не оставались с ним наедине. Теперь, когда я снова был исполнен веры в жизнь и добрых намерений, мне казалось необходимым прежде всего опять сойтись с заброшенным другом. Повод для этого давала мне новая песня, которую я написал, я решил посвятить эту песню ему. Она была похожа на песню о лавине, которая ему нравилась, а текст гласил:

 

Я у себя все свечи погасил,

И льется ночь в открытое окно.

Прошу, позвольте мне вам другом быть

Иль братом — все равно.

Мы оба мучимы одной тоской,

Мы сны-предчувствия гонцами шлем

И в отчем шепчемся дому

О времени былом.

 

Я переписал ноты набело и сделал надпись: «Посвящается моему другу Генриху Муоту».

С этой рукописью я пошел к нему в такое время, когда наверняка знал, что найду его дома. Действительно, навстречу мне неслось его пение, он расхаживал взад-вперед по роскошным комнатам своей квартиры и распевал. Меня он встретил сдержанно.

— Смотрите-ка, господин Кун! Я уж думал, вы больше никогда не придете.

— И все же я тут, — сказал я. — Как дела?

— Все так же. Это мило, что вы решились опять ко мне зайти.

— Да, в последнее время я вам изменил…

— И даже весьма заметно. Ну да я знаю почему.

— Не думаю.

— Знаю. Ведь к вам однажды заявилась Лотта, верно?

— Да, я не хотел об этом говорить.

— И не нужно. Итак, вы опять здесь.

— Я кое-что принес.

И я вручил ему ноты.

— О, новая песня! Отлично, а то я уж боялся, что вы завязнете в нудной струнной музыке. Да тут еще есть посвящение! Мне? Вы это серьезно?

Я удивился, что его это, по-видимому, так обрадовало, я ожидал скорее насмешек над посвящением.

— Конечно, меня это радует, — откровенно сказал он. — Меня всегда радует, когда порядочные люди воздают мне должное, а вы особенно. Ведь я втихомолку уже занес вас в список покойников.

— Вы ведете такие списки?

— О да, когда имеешь стольких друзей — или имел, как я… У меня есть превосходный каталог. Моралистов я всегда ценил выше других, а они-то все как раз и смываются. Среди шпаны друзей находишь ежедневно, а вот с идеалистами и с обыкновенными обывателями получается труднее, если у тебя подпорчена репутация. В настоящее время вы почти единственный. А насчет того, как дела, отвечу: что труднее всего достается, того больше всего и хочется. А у вас разве не так? Я всегда в первую очередь искал друзей, а ко мне пристают только женщины.

— В этом вы отчасти виноваты сами, господин Муот.

— Это почему?

— Вы со всеми людьми готовы обращаться так же, как обращаетесь с женщинами. С друзьями так не годится, потому они и убегают от вас. Вы эгоист.

— Слава Богу, да. Впрочем, и вы ничуть не меньше. Когда эта ужасная Лотта пожаловалась вам на свою обиду, вы ей нисколько не помогли. Даже не воспользовались случаем, чтобы наставить меня на путь истинный, за что я вам благодарен. Эта история внушала вам ужас, и вы решили в ней не участвовать.

— Ну, а теперь я вернулся. Вы правы, я должен был побеспокоиться о Лотте. Но в этих делах я не разбираюсь. Она сама меня высмеяла и сказала, что в любви я ничего не смыслю.

— Что ж, тогда покрепче держитесь за дружбу! Это тоже прекрасное поприще. А теперь садитесь за рояль и сыграйте аккомпанемент, мы попробуем разучить эту песню. Ах, помните еще ту вашу, первую? Ведь вы, кажется, тем временем стали знаменитостью?

— Не без того, но с вами мне никогда не сравняться.

— Чепуха. Вы композитор, творец, Господь Бог. Что вам слава? Это нашему брату приходится спешить, если хочешь чего-нибудь добиться. Мы, певцы и канатоходцы, похожи в этом на женщин, мы должны вынести свою шкурку на рынок, пока она красивая и блестящая. Слава — чем больше, тем лучше, — и деньги, и женщины, и шампанское! Фотографии в газетах, лавровые венки! Вот смотрите, если сегодня на меня нападет хандра или хворь, пусть это будет хоть маленькое воспаление легких, — все, завтра я конченый человек, и слава, и лавры, и вся суета поминай как звали.

— Ну, вам еще не скоро.

— Ах, знаете, в сущности, мне чертовски любопытно, как я буду стареть. Это все вранье, что пишут про молодость в газетах и книгах, страшное вранье! Прекраснейшее время жизни! Не зря же старые люди всегда производят на меня впечатление куда более довольных. Молодость — тяжелейшая пора жизни. Например, самоубийств в пожилом возрасте почти не бывает.

Я начал играть, и Муот обратился к песне. Он быстро схватил мелодию, а в одном месте, там, где она многозначительно поворачивает из минора обратно в мажор, одобрительно толкнул меня локтем.

Вечером я нашел у себя дома конверт от господина Имтора, содержавший несколько любезных слов и, как я опасался, более чем приличный гонорар. Деньги я отослал обратно с припиской, что я достаточно обеспечен, к тому же предпочел бы удостоиться чести бывать у него в доме на правах друга. Когда мы с ним увиделись снова, он пригласил меня посетить их не откладывая и сказал:

— Я так и думал, что ничего из этого не выйдет. Гертруда говорила мне, чтобы я не посылал вам денег, но я все же хотел попробовать.

С этого дня я стал в доме Имтора весьма частым гостем. Во множестве их домашних концертов я брал на себя партию первой скрипки, я приносил туда все новые музыкальные сочинения, свои и чужие, и отныне большинство моих камерных произведений исполнялось впервые именно там.

Как-то весной, придя к ним под вечер, я застал Гертруду вдвоем с подругой. Шел дождь, я поскользнулся на крыльце, и после этого Гертруда не захотела меня отпускать. Мы беседовали о музыке, и как-то само собой получилось, что я начал рассказывать о времени, проведенном в Граубюндене, когда я написал мои первые песни. Потом я смутился, меня взяло сомнение — надо ли было исповедоваться перед этой девушкой. Тут Гертруда как-то даже робко сказала:

— Я должна вам кое в чем сознаться, надеюсь, вы на меня не обидитесь. Две ваших песни я переписала для себя и разучила.

— Так, значит, вы поете? — воскликнул я в изумлении. В эту минуту мне странным образом вспомнился эпизод с предметом моей первой юношеской любви — как я слушал пение той барышни и насколько оно было плохо. Гертруда улыбнулась с довольным видом и кивнула:

— О да, я пою, хотя только для себя и для нескольких друзей. Я хочу спеть вам ваши песни, если вы пожелаете мне аккомпанировать.

Мы подошли к роялю, и она дала мне ноты, красиво переписанные ее изящным женским почерком. Играть я начал тихо, чтобы получше слышать ее. И вот она спела одну песню, потом другую, а я сидел, вслушивался и слышал свою музыку, преображенную и претворенную. Она пела высоким, легким голосом, восхитительно парившим надо мной, и это было прекраснее всего, что я когда-либо слышал. В меня же этот голос проникал, как штормовой южный ветер в заснеженную долину, и каждый звук снимал часть оболочки с моего сердца, и в то время, как я блаженствовал и чувствовал себя на седьмом небе, я принужден был бороться с собой и сохранять выдержку, ибо в глазах у меня стояли слезы, и ноты передо мною расплывались.

А я-то воображал, будто знаю, что такое любовь, и казался себе умудренным ею; утешась, я новыми глазами взирал на мир и чувствовал более пристальный и глубокий интерес ко всему в жизни. Ныне все переменилось, исчезли куда-то ясность, утешение и отрада, их сменили буря и пламя, ныне мое сердце готово было повергнуться в прах, трепеща и торжествуя, оно больше ничего не желало знать о жизни и стремилось только сгореть в собственном пламени. Если бы теперь кто-нибудь спросил меня, что же такое любовь, я, наверное, счел бы, что знаю ответ, и мог бы его дать, но он звучал бы темно и пылко.

Тем временем легкий, счастливый голос Гертруды взвивался высоко надо всем этим, казалось, он весело окликает меня и желает мне только радости, однако он улетал прочь в далекие выси, недосягаемый и почти чужой.

Ах, теперь я знал, на каком я свете. Ей хотелось петь, хотелось быть любезной, хотелось хорошо ко мне относиться — все это было не то, чего я жаждал. Если она не станет всецело и навсегда моей, только моей, значит, моя жизнь была напрасной и все доброе, нежное и глубокое во мне не имело никакого смысла.

Вдруг я почувствовал у себя на плече чью-то руку, в испуге обернулся и взглянул ей в лицо. Светлые глаза смотрели серьезно, но я не отводил от нее взгляда, и она понемногу начала застенчиво улыбаться и краснеть.

Я был в силах сказать ей только «спасибо». Она не знала, что со мной творится, но почувствовала и поняла, что я растроган, и сумела бережно найти путь к нашей прежней веселой и непринужденной болтовне. Вскоре я ушел.

Льет ли еще дождь — я не сознавал, да и направился я не к дому. Я шел по улицам, опираясь на палку, однако это была не ходьба, и улицы были не улицы, я мчал на грозовых тучах по взбаламученному, громыхающему небу, я говорил с бурей и был бурею сам, и я слышал, как из бесконечной дали до меня доносятся какие-то чарующие звуки, то был звонкий, высокий, легкокрылый женский голос, и, казалось, он чист от всяких человеческих помыслов и треволнений, но все же, казалось, таит в себе всю дикую сладость страсти.

Вечер я просидел без света у себя в комнате. Когда мне стало невмоготу, было уже поздно, но я отправился к Муоту. Однако в окнах у него было темно, и я повернул обратно. Долго бродил я ночью без всякой цели и под конец, устав и очнувшись от грез, очутился возле сада Имтора. Старые деревья торжественно шумели вокруг спрятанного в их гуще дома, из которого не проникало ни луча, ни звука, а между тучами то здесь, то там появлялись и исчезали слабо мерцающие звезды.

Я подождал несколько дней, прежде чем осмелился снова пойти к Гертруде. В это время пришло письмо от поэта, на чьи стихи я писал песни. Уже два года мы с ним вяло переписывались, время от времени я получал от него странные письма, посылал ему свои сочинения, а он мне — свои стихи. Теперь он писал:

 

«Дорогой господин Кун! Давно я не подавал вам о себе вестей. Я усердно трудился. С тех пор как я узнал и понял вашу музыку, передо мной все время маячил подходящий для вас текст, но он никак мне не давался. Теперь он на конец у меня есть, он почти готов, и это — текст оперы, для которой вы должны написать музыку. Из вашей музыки явствует, что вы не очень-то счастливый человек. О себе я говорить не хочу, но для вас есть текст. Поскольку нам в остальном ничего радостного не светит, давайте сотворим для людей несколько хорошеньких вещиц, которые на минуту-другую дадут понять толстокожим, что у жизни имеется не только поверхность. Ведь раз мы толком не умеем распорядиться собой, то для нас мучительно сознавать, что другие чувствуют нашу бесполезную силу. Ваш Ганс X.»

 

Это письмо угодило в меня, как искра в порох. Я написал поэту, попросив выслать текст, но мне так не терпелось его получить, что я порвал уже написанное письмо и дал телеграмму. Рукопись прибыла через неделю. Это была маленькая, пламенная пьеса о любви, в стихах, пока еще с пробелами, но для начала мне было достаточно. Я прочел ее, и расхаживал со стихами в голове, и пел их, и играл мелодии для этой пьесы на скрипке, и вскоре побежал к Гертруде.

— Вы должны мне помочь, — воскликнул я. — Я пишу оперу. Там есть три номера как раз для вашего голоса. Хотите взглянуть? А потом спеть их мне?

Она обрадовалась, попросила рассказать ей содержание, полистала ноты и обещала поскорее их разучить. Наступило пламенное, переполненное время: я бродил повсюду, пьяный от любви и музыки, больше ни на что не годный, и Гертруда была единственной, кто знал мою тайну. Я приносил ей ноты, она учила их и пела мне, я спрашивал ее совета, все ей проигрывал, и она горела со мною вместе, разучивала арии и пела, советовала и помогала, радовалась всей душой и этой тайне, и рождавшемуся произведению, которое принадлежало нам обоим. Любой намек, любое предложение она мгновенно понимала и принимала, под конец она принялась помогать мне писать и переписывать ноты своим красивым почерком. В театре я взял отпуск по болезни.

Между мной и Гертрудой не возникало никакой неловкости, мы плыли в одном и том же потоке, работали над одним и тем же произведением, для нее, как и для меня, это был расцвет созревших юных сил, счастье и волшебство, в котором заодно незримо горела моя любовь. Гертруда не различала нас — меня и мое произведение, — она любила нас и нам принадлежала, да и для меня тоже любовь и работа, музыка и жизнь стали неразличимы. Иногда я с удивлением и восхищением смотрел на эту красивую девушку, она отвечала на мой взгляд, а когда я приходил или уходил, пожимала мне руку горячее и крепче, чем осмеливался это делать я. И когда в эти теплые весенние дни я шел по саду и входил в старый дом, то не знал, что толкает и возвышает меня — мое творчество или моя любовь?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 235; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.061 сек.