Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Песня берез 3 страница




Петр Еремеевич размечал со стариками плотниками, какой высоты должны быть парты, уговаривал женщин подружнее обмазывать стены, засыпать пол, знакомился со своими будущими учениками, добывал тетради и учебники, для чего ему пришлось несколько раз ездить не только в район, но и в область, но тетрадей он так и не достал и начал где попало собирать бумагу, на которой можно было писать, и ему удалось кое-что наскрести.

Учителя уважали в Густищах, с ним почтительно здоровались и стар и млад, бабы зазывали его позавтракать или поужинать чем бог послал.

В последнее воскресенье сентября Егор возвращался с базара ближе к вечеру; ему удалось на этот раз купить десять фунтов муки по заказу бабки Авдотьи, брусок тяжелого самодельного мыла, да еще у какого-то солдата за сто рублей немецкую зажигалку; это была излишняя, ненужная трата, но он не мог устоять перед блестящей безделицей в форме пистолета и теперь время от времени вынимал ее из кармана и любовался, поворачивая во все стороны.

Солнце низилось, на небо к вечеру начинало натягивать с запада тучи; несколько раз Егора обгоняли повозки, но все они были перегружены, и он даже не стал проситься подъехать, шел в стороне тропкой и думал, что его давно ждут, и эта мысль скрашивала дорогу. Поднявшись на холм перед самым селом, где до войны стоял ветряк, а теперь лежали лишь одни растрескавшиеся в огне жернова, он решил посидеть; ноги гудели, и он, положив мешок с покупками, лег на жернов и стал смотреть в небо, затем закрыл глаза фуражкой. Нагретый за день на солнце камень еще не остыл, и лежать на нем было приятно; Егор подумал, что бабка обрадуется муке и опять станет добиваться, откуда у него такие деньги; нужно было придумать что-нибудь заранее, а может, пора и рассказать все как есть, поахает и перестанет, дед Рыжий сам распорядился, а Варечка, что ж, подметки не ее, а немецкие, а раз немецкие, значит, и говорить нечего, не умирать же им теперь с голоду на своей земле. Вот стемнеет немного, и можно идти, думал Егор, лучше от чужих глаз подальше, меньше разговоров будет на селе, а то на днях Варечка что-то подозрительно долго торчала у них в землянке и все по сторонам шныряла глазами, пришла вроде лопаты лишней спросить, а сама все про нужду плакалась, сокрушалась, чем это бабка Авдотья двух таких ребят кормит: от государства только и дадено было по пуду пшеницы на трудоспособного да по десять килограммов на детей и стариков, а на этом долго не продержишься без молока и мяса.

Затем Егор вспомнил про ночную потеху с девками, посмеялся, представив, как они визжали и прыгали от его плети, вздохнул и сел, глядя на раскинувшееся перед ним село. Нужно бы начинать дрова запасать на зиму, подумал он, а то скоро дожди, пропадешь, с завтрашнего дня надо с Колькой на коляске хоть по разу в день за дровами ездить, возить понемногу сушняк; и там, где был в войну немецкий мост через речку, тоже можно много подобрать, когда мост взрывали, бревна, доски по всему берегу разлетались. В прошлый раз они притащили с Колькой пять добрых плах; правда, их на дрова жалко пускать, на избу пойдут.

Хотелось есть, и Егор решил идти домой, не ожидая захода солнца; кому какое дело, что он несет и откуда. Он вскинул мешочек на лямках за спину и зашагал вниз с холма; на улице ему встретилось всего два или три человека, и он, стараясь не смотреть в сторону усадьбы деда Рыжего, подошел к своей землянке, устало скинул с себя груз, Потер плечи и сел на чурбак; ни бабки Авдотьи, ни Кольки не было видно, и он решил покурить, достал из кармана остатки газеты, махорки, свернул цигарку и, наслаждаясь щелкнул зажигалкой. От первой же затяжки во рту стало горько и яблони перед глазами пошли верхушками чуть вскось; он шевельнулся и остался сидеть, чувствуя легкую неосознанную обиду на бабку и брата: пришел, и никого нет, никто не встретил, не порадовался его удаче. Он сидел спиной к улице и, услышав чьи-то шаги сзади, не повернул головы; кто-то не дошел до него и остановился, и он не выдержал.

— Ты, Колька? — спросил он, быстро оглядываясь, и в следующую секунду вскочил, выронив цигарку, сразу сильно бледнея и еще никак не в силах согнать с лица жалкую, изумленную улыбку; он хотел броситься вперед и не смог, ноги прилипли к земле; перед ним стояла мать, худая, высокая, с острыми костлявыми плечами, бессильно уронив жилистые длинные руки; у ног ее лежал какой-то узел.

— Мамка, — прошептал Егор недоверчиво и, срываясь на крик, рванулся вперед и припал к ней, пряча лицо у нее на груди; он чувствовал ее руки у себя на голове и, не стыдясь слез, поднял голову и увидел сквозь какой-то движущийся туман ее счастливые глаза.

— Егорушка, господи, Егорушка, — сказала Ефросинья пересохшим, хриплым голосом, — ты знаешь, я уж и добраться не думала, из последних сил шла сегодня, во рту ни крошки не случилось... ты помоги мне куда-нибудь сесть, — попросила она, не отпуская его головы и жадно вороша его волосы. — Господи, вырос-то как, вытянулся, и яблоньки-то целые... и плетень...

— Целые, мам, целые, — поддерживая за руку, Егор подвел ее к выходу из землянки и помог сесть на чурбан, на котором только что сидел; она сморщилась, с трудом вытянула ноги; Егор метнулся в землянку, на ходу вытирая глаза, выскочил оттуда с куском хлеба и холодной вареной картошкой, которую, видно, оставили ему, и положил все это матери на колени. Она взяла хлеб, поднесла ближе к глазам, рассматривая и силясь отодвинуть ту темноту, что уже подступила к ее глазам мерцающим слабым кружением, и закрыла глаза: в ее руках был хлеб, настоящий пахучий хлеб, полученный из рук сына, и она сидела на своей земле; а где же Колька, свекровь, подумала она, но спросить не хватило сил. С трудом, вслепую отломив кусочек хлеба, она положила его в рот и стала жевать; Егор со смутным страхом, не отрываясь, смотрел на нее; она жевала без конца, с закрытыми глазами и все жалела проглотить; во рту был еще вкус хлеба, самого настоящего ржаного хлеба; до самого этого момента она не верила, что дойдет, что дошла, и даже сначала, увидев Егора, она не верила; и только этот вкус хлеба во рту что-то окончательно сдвинул в ней.

— Ешь, мам, ешь, — услышала она откуда-то издалека голос Егора. — У нас есть, теперь-то на своей земле не пропадем. Я вон в городе муки добыл немного...

— Принеси мне воды, сынок, — попросила она. — Ты не гляди на меня сейчас, я отойду, вот посижу немного и отойду.

Егор схватил ведро, вылил из него остатки степлившейся воды и бросился к колодцу; возвратившись бегом, подал матери, от волнения расплескивая чистую холодную воду из солдатской кружки, и Ефросинья осторожно стала пить сводящую зубы воду небольшими глотками, словно горячий чай, выпила половину, оторвалась и посмотрела на Егора. Она давно думала о Николае и свекрови, но спросить не решалась, удерживал застарелый, больной страх, и она, после бесконечной дороги, бессознательно стремилась продлить время блаженного отдыха; увидев перед собой Николая, затем узкое, истовое лицо свекрови, она уже окончательно не смогла подняться с места; ноги отекли и болели, и она осталась сидеть, протягивая руки к Николаю, и тот, медленно подойдя к ней, смущенно нагнулся, и когда она поцеловала его, ощупывая худее мальчишеские плечи задрожавшими пальцами, он неловко отодвинулся от нее и отвернулся, хмуро уставясь в землю. Бабка Авдотья подтолкнула его в плечо, ругнула беззлобно, говоря, что от родной матери нечего отворачиваться, нечего стыдиться, и тут же сама села рядом с Ефросиньей, поцеловала невестку трижды и решила от неожиданной радости как следует поголосить; у ребят нашлась мать, и не надо ей, старой, теперь бояться смерти, без глаза не останутся.

— Да ты поешь, поешь, — говорила она торопливо, то и дело меняясь от разноречивых чувств лицом. — Сейчас я только отдышусь, сварю чего-нибудь... Егорка, а ну давай дров посуше разживись, мы сейчас на улице и запалим. Ты пока подюбай, подюбай хлебушка, помягче пожуй... Ох, господи, знать, дошла до тебя молитва моя сиротинская!

Подняв глаза к нему, бабка Авдотья перекрестилась, ловко ударилась на колени и так же ловко и привычно положила несколько земных поклонов, непрерывно шепча сухими губами благодарственную молитву; украдкой поглядывая на мать, молчаливо и медленно евшую хлеб, Николай боком отошел вслед за Егором, стал помогать ему искать сухие дрова; весть о том, что Ефросинья Дерюгина вернулась, уже каким-то образом распространилась по селу, и к землянке на усадьбе Дерюгиных сходились односельчане.

Первой пришла Варечка Володьки Рыжего, трижды крест-накрест расцеловалась с Ефросиньей, шумно, в голос всплакнула и не успела успокоиться, как показалась Нюрка Куделина и, поцеловавшись с Ефросиньей, тоже стала плакать; пришли бабы Юрки Левши да Микиты Бобка, соседка Лукерья, вслед за нею показался и дед Макар с высокой темной палкой; обутый в новые лапти, он подошел, раздвигая концом поднятой прямиком палки баб, и когда Ефросинья хотела встать ему навстречу, он остановил ее.

— Сиди, сиди, Фрося, — приказал он. — Ты небось находилась, теперь и посидеть не грех. Значит, вернулась, говоришь? — спросил он, останавливаясь и складывая руки на конце палки, и на них вдобавок водрузил лохматый подбородок.

— Вернулась, дедушка Макар, — сказала Ефросинья.

— Ну это хорошо, что вернулась. — Дед Макар неловко качнулся в сторону полуразбитой, зиявшей рваными пробоинами церкви и несколько раз перекрестился. — Сегодня, Ефросинья, воскресенье, день такой. Земля с рук человечьих родить начинает. Гляди, даст бог, остальные вернутся. Слышно, наши из солдат, что в годах, отпущены по домам.

Ефросинья молча кивнула, соглашаясь; ей было радостно, что пришло столько людей, но больше всего ей хотелось остаться одной или хотя бы в своей семье; она невпопад отвечала на вопросы, все следила за Николаем и Егором, разжигавшими в стороне от землянки огонь на привычном, уже выгоревшем месте; по ее мнению, Николай перерос Егорку, хотя был Егор плотнее, коренастее и сильнее; с крепкими ровными плечами и сосредоточенным выражением лица, он напоминал небольшого мужичка, и Николай, видимо, беспрекословно ему подчинялся. Ефросинья вспомнила, как шла из последних сил и, присаживаясь где-нибудь отдохнуть, не знала, сможет ли подняться, и вот теперь, после того как она напилась и съела немного хлеба, она чувствовала, что не удержится, так вот сидя и заснет; она уже несколько раз бессильно роняла голову, и все, заметив это, стали наперебой уговаривать ее идти спать. С трудом, при помощи бабки Авдотьи, она поднялась и, провожаемая взглядами, спустилась в землянку и, едва коснувшись подушки, заснула, и бабка Авдотья, укрыв ее немецкой шинелью, вернулась на улицу. Над огоньком в чугуне варилась картошка; начинало смеркаться, первый сумрак тронул пространства над яблонями с редевшей уже листвой. Никто не расходился, и дед Макар, сидя на бревнышке и прислушиваясь к оживленному разговору баб, обсуждавших происшедшее, слабо пытался бороться с дремой; обычно в это время он уже спал. Несколько поколений сменилось в Густищах у него на глазах, и он все хорошо помнил. Теперь, когда краски начинали сливаться в одно серое и голоса отдаляться, все перед ним смешалось, и он, с легким кружением в голове, словно плыл назад в мутном и широком потоке из сходок и свадеб, из тяжкой мужицкой вражды и работы; у негo на глазах дети становились взрослыми и умирали; земля дала, земля и взяла, говаривал он в таких случаях, провожая покойного в широкие ворота церкви, к тусклым погребальным ризам батюшки Исидора, исчезнувшего из села еще лет десять назад; а то россыпь стремительных, облитых сиянием самолетов, появлялась над ним, и он, как тогда, в сорок первом, твердо расставив ноги, вспоминая слова Священного писания о железных птицах, тянул им навстречу бороду.

В свои девяносто лет он давно уразумел главную мудрость в жизни: все, что появляется, обязательно так же и уходит в свое время; человек, зверь, трава, машина подчинялись этому непреложному праву земли, и потому он больше ничего не боялся, для него словно уже не было своих и чужих, и он, неосознанно отыскивая подтверждение закону, по которому и обречен в свое время уйти с этого света, пытался толковать и с немецкими солдатами, весело хохотавшими над могучим почти столетним дедом, и с Федькой Макашиным, когда тот остановился на ночь у них в избе; все помнил дед Макар, но память его была, как дремучее поле, на котором свежее семя, прорастая, оставляло свой стебель рядом с отцовским и дедовским, и все было равно, и все одинаково сохранялось.

— Вавилон, Вавилон, — пробормотал в ответ на свои мысли дед Макар, — Вавилоном земля взялась.

Он встал и прошел, высокий и костлявый, среди расступившихся баб, перебивая их разговор.

— Господи, господи, — с невольным уважением сказала ему вслед Варечка, — вот, бабоньки, живет-то! Как вышла замуж за своего рыжего черта, так и помню его с бородой.

— Пущай живет на здоровье, — с веской горделивостью в голосе сказала вслед свекру Лукерья. — Свое, без займа у тебя, заживает. Хоть кому такую старость, все сам за собой, никому не в тягость. Пора расходиться, бабы, что-то холодать зачало.

 

 

Открыв на другой день глаза еще до свету, Ефросинья сразу словно опустилась на дно старой, хорошо привычной жизни, и она захватила ее с головой. Присмотревшись к растущим сыновьям, прикинув, что можно выгадать из своего немудрящего хозяйства, она первым делом сшила из немецких шинелей по паре штанов Егору и Николаю к школе, а из суконного одеяла ухитрилась скроить две телогрейки; когда Егор рассказал ей о подметках, она промолчала, лишь слегка свела брови; это было под вечер, только что прошел холодный дождь и к ногам липла тяжелая грязь, на улицу лишний раз не хотелось выйти; впервые во всю силу заявила о себе осень, и хотя жизнь, казалось, стояла на одном месте, каждый день приносил что-нибудь новое. С первого октября ребята стали ходить в школу; бабы выходили копать землю, затем, повесив мешки с мерой жита на шею, тяжело шли по размякшей земле в косой ряд и горстями разбрасывали зерно (семена были присланы откуда-то из-за Волги); потихоньку и почта стала налаживаться, то в одну, то в другую семью приходило солдатское письмецо, и его а несколько дней зачитывали до дыр, потому что просили почитать письмо снова и снова со своего села; бередила баб надежда: раз Микита Бобок или Юрка Левша живы оказались, отчего бы и моему не объявиться со временем?

Ефросинья, пока ноги не отошли и опухлость в них не пропала, на улицу показывалась редко; сидела и, все прикидывая и взвешивая, шила и перешивала, готовясь к зиме; ребята таскали дрова из лесу после школы, носили воду, бабка Авдотья распоряжалась, как и встарь, варевом. Несколько раз Ефросинья пыталась начать хлопотать по хозяйству, хотела взяться за бурьян на усадьбе, но, выдернув несколько тугих толстых стеблей репейника, едва разогнулась, чувствуя тяжесть и немощь в теле; голова у нее пошла кругом, и она испуганно присела. Бабка Авдотья увела ее в землянку, сердито приговаривая, что не ко времени спешить — только нечистого смешить, и Ефросинья подчинялась ей с покорной благодарностью в душе. Вскоре пришло письмо от Аленки; шустрая густищинская почтариха, Аленкина подружка Олька, старшая дочь Микиты Бобка, стала кричать об этом чуть ли не с полпути до усадьбы Дерюгиных, и к тому времени, когда Ефросинья взяла в руки тощий треугольник из тетрадного листка в линейку, почти все село знало о письме; Олька, переступая заляпанными грязью кирзовыми сапогами, возбужденно моргала круглыми глазами и, поддерживая за веревку холщевую сумку, из которой торчали края газет, издали шибко мотала поднятой рукой.

— Гляжу, теть Фрось, а это от Аленки, — частила она, с нетерпением дожидаясь, когда же Ефросинья развернет письмо. — Хотела сама глянуть, думаю, надо к тетке Фросе бежать, ей-то радость, ей-то радость! Гляжу, аж в виски стукнуло. От Аленки, гляжу.

Ефросинья, уже слышавшая о дочери от теперешнего председателя колхоза Игната Кузьмича, чувствовала саднившее сердце, словно кто неровный камушек подложил под него. За войну она сама убедилась, как просторен мир для доброго дела и как тесен он во зле, и теперь, хотя совсем не умела читать, боялась развернуть письмо с остренькими на три стороны уголками и бледной печаткой; все могло быть там, внутри, и нужно было отдышаться и приготовиться. Подошла бабка Авдотья с тряпкой в руке, села напротив, не сводя с письма темных глаз; Аленка была ее любимицей, и старуха сразу вспомнила, как суматошно собирала ее ночью, когда в хату неожиданно ввалились чужие полицаи, еще, помнится, украдкой сунула ей в карман полушубка свой нательный серебряный крестик.

— Ну, открывай, Ефросинья, открывай, — потребовала бабка Авдотья строго, и ее морщинистое лицо качнулось вперед. — Все от бога, чему бывать, того не миновать.

— Открывай же, теть Фрось, — сказала и Олька, от волнения отрясшая на пол всю грязь с сапог. — Что ж ты душу тянешь? Письмо от твоего страха не перепишется само, коль в нем нехорошее есть.

Вздохнув, Ефросинья протянула письмо Ольке, и тавмиг, привычно, развернула его, забегала глазами по строчкам и, чувствуя на себе жадные, нетерпеливые взгляды, припрыгивая, закричала:

— Жива-здорова Аленка! Воюет! Вот девка! Слышь, медаль с орденом ей вышли за партизанство, а сейчас, пишет, войне скоро конец, обо всех в семье просит прописать! Ай да подружка, слышь, теть Фрось, и про меня вспомянула! Жива ли, спрашивает!

— Да читай ты, Олька, читай с самого начала, — приказала Ефросинья. — Что же ты козлом по капусте скачешь? Присядь, присядь...

— Да я так, теть Фрось, я так! Радость-то какая!

Пока Олька читала, затем еще дважды перечитывала письмо, бабка Авдотья, выронив тряпку, тихонько утиралась подолом юбки, а затем, боясь шевельнуться, сидела строго и торжественно. Еще один отскочивший осколок прилеплялся на свое место, но война-то, проклятая, не окончилась, еще вовсю полыхал по земле огонь. «Господи, спаси и помилуй внучку мою, Елену, — помолилась она. — От глаза дурного, от пули вражьей, от беды и напасти, от болезни и змеи подколодной, от травы дурной охрани ее, господи! Отдай ее беду мне, старухе, батюшка, коли это нужно тебе, не тронь внучку!»

На другой день Ефросинья с утра собралась и пришла в правление колхоза к крестному мужа, Игнату Кузьмичу Свиридову, подождала, пока разойдется народ, и оставшись в тесной комнатенке за дощатой переборкой с ним вдвоем (по соседству все ожесточеннее щелкал на счетах тот же непременный счетовод Мартьянович, вернувшийся недавно из партизан), подняла на него глаза.

— Ну что, Ефросинья, — спросил Свиридов с неожиданной веселостью. — Видишь, вот война-то ушла, а мы тут все ее разгребаем. Еще вот пятьдесят десятин нам по плану надо засеять, хоть зубом грызи. Объявляется на завтра всесельский выход в поле, школу снимаем, сельсовет, сам с Мартьяновичем выхожу. Ты как, отдохнула?

— Время придет, отдохну, — сказала она, — завтра со всеми выйду, хватит.

— Ну что, вчера письмо от дочки получила?

— Получила. Да я к тебе, Игнат Кузьмич, рассказал бы ты мне получше, как она там, в партизанах-то? А то ничего я не поняла с прошлого нашего разговора, — Ефросинья кивнула на бумагу. — Ты уж меня не ругай, знаю, что ни дня, ни ночи не видишь. Да вот вернулась я и все сама себя никак в одно место не соберу. Про мужика никто ни слухом ни духом, и Ваню теперь не дождешь... Господи, Игнат Кузьмич, как же теперь дальше-то жить? Пока пора не приспеет, жить-то надо, хочешь или нет.

Свиридов встал из-за шаткого стола, с ножками, сбитыми крестом, и стол от его движения несколько раз скрипнул; Свиридов наклонил голову, прислушиваясь. Он уважал жену своего крестника, она никогда не закричит, не заголосит по-бабьи, вот хотя бы припомнить тот случай, когда Захар к Маньке Поливановой бегал. Другая бы на ее месте полсела возмутила, а эта, бывало, только станет где-нибудь неподвижно, задумается, и глаза побелеют. Так, чуть-чуть, невпрогляд. А в войну что с детьми вынесла, говорят, от этого Федьки Макашина, когда собственную хату вместе с немцами спалила?

Свиридов ходил по тесному помещению, прислушивался к хлопанью на счетах за перегородкой и думал о словах Ефросиньи, что ж он мог сказать ей в утешение, если сам ничего не знал. Самое главное, душа цела, не разлетелась в осколочье, думал он, все остальное и собрать можно и опять в одно спаять. Он не стал отвечать ей прямо, да, пожалуй, она и не спрашивала, сама с собой порассуждала вслух, а интересует ее, знамо дело, дочка.

— Что ж, Ефросинья, — сказал он, присаживаясь с нею рядом на дубовую лавку, — так ведь что тебе об Аленке сказать. Там разве она одна была, ну, как всем, так и ей, там особой разницы не было. Все идут, и ты иди, все едят, и ты ешь, сколь положено тебе. В госпитале она сначала работала, за ранеными ухаживала. Там, по-моему, подружка у ней еще такая была, Настенькой звать, из другого району. — Свиридов замялся, поглядел на свои руки, потер их ладонь о ладонь. — Случай там с ней, Ефросинья, превосходительный был, с парнем одним сошлась она там. Да уж так, сам черт их не раздерет, не растащит, парень-то ничего был, смелый. Видать, жила она с ним, это я тебе как матери, чтоб знала.

Ефросинья сидела все так же, не меняясь в лице; при последних словах Свиридова она лишь коротко взглянула на него и опять отвела глаза.

— Покалечило его, умер. На руках у ней умер, вот оно какой бублик. — Свиридов замялся, прокашлялся, стал глядеть на Ефросинью потверже. — Так все думали, не отойдет Аленка-то, я уж с ней и так и эдак, а она молчит, в том и дело, что молчит. Камень, и только. Одни глаза нехорошо светятся. «Аленка, говорю, послушай, ты же мне не чужая, что уж ты так убиваешься в свои годы. Время придет, подвернется тебе человек». Молчит. А потом уж Брюханов Тихон Иванович как-то приезжал в наш отряд, так с собою забрал Аленку — куда-то в главный штаб. Узнал, что она Захару дочка, пожалел, больше я о ней и не слыхал. Ты, Ефросинья, помнишь Тихона-то Брюханова?

— Как же, хорошо помню, — сказала Ефросинья, хмурясь и стараясь изо всех сил не показать охватившего ее чувства неловкости и стыда за дочь; она скоро справилась с собой, и хотя ей хотелось узнать об Аленке побольше и поподробнее, но она ничего не спрашивала; Свиридова позвал из-за перегородки счетовод, он вышел, и они долго спорили о каких-то актах, затем говорили о списании пропавшей третьего дня лошади. Вернувшись, Свиридов увидел, что Ефросинья сидит все такая же хмурая.

— Ладно тебе, что нахохлилась, — сказал Свиридов. — Значит, доля ее такая приспела, тут уж виноватить некого.

Свиридов крикнул через перегородку счетоводу, чтобы тот не забыл поскорее написать какую-то бумагу в район; Мартьяныч что-то недовольно проворчал в ответ, пожаловался на глаза, на то, что очков подходящих не может достать и потому к вечеру в голове сплошной ералаш.

— Ну, значит, так, — согласился Свиридов и тут же повысил голос: — А ты пиши себе, только бы в брех впутаться. Пожалостливей пиши, рука не отсохнет.

— И без того в сочинители гожусь, — сказал Мартьяныч за перегородкой и затих; Ефросинья встала, набросила на голову платок, стала повязываться, выставив в стороны локти.

— Так ты мне и не сказал, дядя Игнат, как его звали, Аленкиного-то парня...

— Да Алешкой и звали, вишь, как сошлось, Аленка да Алешка, — сказал Свиридов, глядя на Ефросинью, и она впервые заметила, что он уже старый, совершенно седой. — Хороший мужик из него вышел бы, голенастый, запасу много было. И ученый, на инженера перед войной кончил. Не определила его судьба Аленке, так-то, войной все перешибло. А рассказывать, — что же от рассказу толку, мертвого не подымешь. Ничего, Ефросинья, — закряхтел Свиридов. — Вытянем как-нибудь. Сам до смерти уморился, хоть бы кто помоложе вернулся, какой из меня председатель? Не умею. А надо. Вот раньше сумление меня насчет колхоза-то брало, а счас подумаю, так все оно как получилось, и с немцем бы нам куда труднее вышло, и счас что бы мы делали по одному? Может, Кулик отыщется, а я бы себе по-стариковски, топор в руки — и плотничать... Ну, ты иди, иди, ничего.

Холодная и тяжелая земля липла к лопатам. Поле, разбитое на участки, усеянное согнутыми, молчаливыми фигурами женщин и детей, шло с возвышением от реки к лесу; солнце не пробивалось сквозь сплошные низкие облака; дул холодный низовой ветер с северо-запада, и в густых, высоких зарослях ивняка на краю поля от реки держался тихий монотонный гул, иногда его перебивали своим надоедливым стрекотом сороки.

Прижимая локти к телу, помогая уставшим рукам всем своим телом, Ефросинья отваливала и отваливала густо проросшую кореньями землю; нажимала на лопату ногой, затем выворачивала вперед тяжелую груду земли. Червей уже не было, они с холоду, видать ушли глубже, и Ефросинья думала об этом, равномерно повторяя одинаковые движения в течение часа, двух, до самого обеда, лишь изредка, с глубоким оханьем выпрямляя спину и держась за нее на уровне поясницы руками, отдыхала минуту, другую, больше всего в это время чувствуя глухие перебои в сердце; все-таки война и страдания сказывались. Норма была установлена в две сотки, но многие догоняли по пяти, и она не хотела отставать от других; работа была тяжела и харчи скуднее некуда, но это была первая осень без немца, без страха, что тебя заберут и куда-то погонят, что у тебя возьмут и перебьют детей; и от этого, несмотря на скудный харч, держалась веселая злость в работе. Да уже и первую партию в десять лошадей пригнали в Густищи по распределению из Казахстана, уже и в Густищинской МТС, хотя еще не было трактористов, вокруг полуразбитых, разрозненных старых тракторов шло свое движение; через два месяца после отхода немцев откуда-то из сибирского госпиталя, из города Читы, вернулся первый тракторист, дальний родственник Володьки Рыжего — Иван Емельянов, окончивший курсы трактористов в Зежске еще в бытность Захара Дерюгина председателем, вернулся он без левой ноги ниже колена, но и баба его была рада, и дети, и все Густищи; а сам он, сберегший кое-что из своего солдатского довольствия для детей и жены, в первый же вечер, хватив стаканчик из привезенной, а главное, сбереженной до нужного момента с великими душевными муками фляжки, затопал деревяшкой оземь, цапнул свою разрумянившуюся бабу за зад и закричал:

— Ничего, деревянная не застынет, теперь заживем, — траты на обувку вполовину меньше выйдет!

И Ефросинья ходила смотреть на него, постояла у порожка землянки вместе с другими бабами, вспоминая Захара, тихонько сморкалась и вытирала глаза; Иван Емельянов уже на второй день пошел на усадьбу МТС и долго лазил среди обгоревших каменных коробок домов, в железном, изъеденном ржой хламе, заросшем бурьянами; неподалеку на пригорке саперы из мин выложили чуть ли не целый городок. И хотя на усадьбе МТС стояли щиты с надписями, что местность проверена и мин здесь больше нет, и Емельянову рассказали о проделке густищинских парней во главе с Митькой-партизаном в этих самых зарослях, далеко в бурьян забираться не хотелось; нельзя было в такой короткий срок хорошо очистить землю от скрытой начинки, которой было густо нашпиговано все вокруг. Цепляясь деревяшкой за бурьян, битый кирпич и всякий другой мусор, Иван Емельянов матерился не стесняясь, но продолжал стаскивать в одно место, к остову бывшего трактора «НАТИ», всякий железный хлам; на другой день ему уже помогали ребятишки, в том числе и двое Дерюгиных — Егор с Николаем, но в особо запущенные места Емельянов ребят не пускал, лез сам, говоря, что если ему еще ногу оторвет, то это даже хорошо, что ему это для уравновесия, а тем, что еще только растет и потом жениться будет, ноги обе нужны, потому как девку иначе не догонишь и не уломаешь. Одним словом, за две недели поисков в бурьяне у Ивана Елемьянова начал обозначаться вполне приличный трактор, а еще через две недели он выпросил у Свиридова лошадь, вместе с Митькой-партизаном съездил в штаб саперной части, бодро доложил командиру батальона о себе и своем деле (Митька при этом пошире распахнул полы шинели, показывая ордена) и вернулся на машине с тремя бочками солярки и канистрой масла и, поколдовав еще два дня над своим железным чудом-юдом, как он сам его называл, вдвоем с Митькой партизаном они завели наконец мотор, не единожды изойдя потом, затем Емельянов торжественно забрался в кабину и, замирая перед решающей минутой, дал газ; ребятня во главе с Митькой-партизаном, помогавшая ему, бежала с двух сторон, а Емельянов в упоении какой-то силой, с дурацкими слезами на глазах, остервенело давил гусеницами бурьян, затем, насладившись своей властью над железной грудой, отрегулировал заброшенный пятикорпусный плуг, подцепил его с помощью все того же Митьки, твердо наметившего себя в помощники трактористу, подъехал к председательской усадьбе.

Свиридов при всех расцеловал его и Митьку-партизана и наобещал им первым на селе поставить избы. В тот же день о тракторе узнали в Зежске, и в Густищинскую МТС был срочно назначен директор, чтобы руководить трактором и одноногим Иваном Емельяновым с его добровольным помощником, но уже через два месяца директор оказался при деле. МТС получила четыре побитых, но при хорошем старании еще шустрых трактора от воинской части, да еще один был (с устрашающим перекосом) собран из старья, подобно первому. Нашли и трех баб-трактористок, посадили со всевозможными уговорами и обещаниями за руль, разослали по колхозам; наконец уже в конце сентября выделили семян: ржи и озимой пшеницы, и на взрыхленные поля выходили старики с севалками, разбрасывали горстями зерно, примечали свои лехи, а недели через две шли взглянуть на всходы, у кого они удались ровнее, лучше. Но пока не в тракторах и не в лошадях была основная сила, а в сотнях бабьих рук, и Ефросинья вместе с другими ежедневно выходила в поле с лопатой и возвращалась домой в темноте; во время монотонной, отупляющей работы приходили какие-то мысли; то она думала о муже, то о старших детях, Иване и Аленке, но вспоминались они как-то отдаленно; она уже не могла представить их близко, потому что слишком много пришлось всего пережить за два с небольшим года под немцем; с каким-то особо острым чувством страха вспоминала она и Макашина, и свое счастливое от него избавление.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-26; Просмотров: 340; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.039 сек.