Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Книга вторая 10 страница




Сила, которую Женни угадывает в своем собеседнике, вызывает в ней огромную, почти материнскую нежность.

— Я, — говорит девушка, внезапно положив руку на его плечо, — ваш верный, преданный друг, на которого всегда и во всем вы можете положиться. Я хочу видеть вас большим, необыкновенным человеком.

Карл счастлив.

По дороге домой, на углу Брюккенгассе, юстиции советник спросил сына, в чем секрет его неожиданного веселья.

— Ты даже пел сейчас, — добавил старик хитро.

Карл передал ему разговор на ступеньках террасы, — то, что он нашел себе неожиданно первого настоящего друга.

— Тебе досталось, милый Карл, — сказал отец очень серьезно и раздумчиво, — счастье, которое приходится на долю немногим юношам твоих лет. Ты нашел достойного друга, старше и опытнее тебя. Умей ценить это счастье. Дружба в истинном, классическом смысле является прекраснейшей драгоценностью в жизни. Если ты сохранишь своего друга и останешься достойным его, это будет лучшим испытанием твоего характера, духа, сердца, даже нравственности.

В середине октября Карл уезжал в Бонн.

Проводы были короткими. Женни пришла к Софи в разгар сборов.

Из кухни в эти дни по всему дому разносился приторный запах печеного теста, корицы и лимона. Генриетта, снаряжая сына, самолично пекла коржики. Меньшие дети, спотыкаясь о чемоданы, бегали следом за уезжающим братом.

Карл не успел сказать Женни ни одного из собранных одинокой ночью сотен слов о своей готовности защищать ее и помогать ей, о гордом сознании того, что она считает его достойным своего доверия, о святости дружбы.

Женни за истекшие недели тоже не говорила с ним больше так искренне и просто, как после игры в жмурки. Ей было стыдно своего порыва по отношению к семнадцатилетнему «ребенку», как она мысленно называла Маркса. Она попыталась охранить себя от иного чувства, кроме нежной преданности старшей сестры, старшего друга…

На прощанье, не ограничившись поклоном, она подала Карлу руку, как на выпускном акте в гимназии.

— Будьте счастливы, мой друг, — сказала она спокойно и ласково, уступая место Софи и Генриетте, наперебой забрасывавшими уезжающего бесчисленными хозяйственными советами.

Генрих Маркс долго безмолвно обнимал сына.

Наконец дилижанс тронулся.

Промелькнула вывеска книготорговли Монтиньи-якобинца, где столько часов провел Карл, тщетно выравнивая почерк под неумолчный монолог учителя.

«Какой больной вид у отца», — подумалось вдруг Карлу. Нахлынула грусть: он почувствовал, что кончилось детство.


Глава пятая
Университеты

Бонн — город-университет.

Он приютился на берегу Рейна среди покатых холмов, спускающихся к реке. Тесные улицы, узкие дома с маленькими окнами и остроконечными черепичными крышами, палисадники и садики за игольчатыми заборами примыкают к позеленевшему простому зданию университета. На базарной площади бродят скучающие голуби. Тучнеют на козлах экипажей извозчики. Хрипло отсчитывают время магистратские часы.

Студенты правят Бонном. Их прихоть определяет качество вина в погребах, книги на прилавках букиниста, блюда в ресторациях, городскую молву. Студенты Бонна не отстают от геттингенских и гейдельбергских сверстников в лихих дебошах и буйных выпивках.

Дерзкие песни молодежи нередко принуждают разбуженных ночью обывателей натягивать на уши перины.

Довольно грезить, жизнь не ждет, —

Должны ли мы покорно ждать?

Пришла пора царям сказать,

Что жаждет вольности народ.

Вперед же, юноши, вперед!

Пусть славный цех профессоров

Бумажной мудростью живет.

Нам в путь пора, корабль готов,

Рубите цепи — воля ждет.

Вперед же, юноши, вперед!

Песня буравит стены, рвется из старых готических Домов на улицу, пронизывает осенний, острый воздух.

Студенты молоды, хмельны от впервые испробованной самостоятельности, уверены в будущем.

— Правительство не изгонит духа времени, не превратит университеты в монастыри.

— Клянусь чертом, тот — добрый сеятель, кто не топится за ранней жатвой.

— Отступник!

— Кандалы правительства — наша победа. Выпьем за храброго Бирмана — поражение не умаляет его подвигов. Бонн чтит своих героев.

— Германия, восстань, пожри деспотов и несмелых!

— Остановитесь, все существующее разумно!

— Пей, друг. Старый Гегель был не дурак.

— Я пьян любовью. Я созерцаю блаженство.

— Созерцания без понятий слепы. Следуй Канту.

— Понятия без созерцания пусты…

— Ах, Амалия, Фредерика…

— Не рассуждай, а действуй!

— Тень Наполеона требует отмщения.

— Выньте нож свободы! Вонзите кинжалы в грудь тиранам!

— К черту политику! Вино, женщины, стихи!

К оружию! Небеса пылают от лучей.

Зажегся день, кровавый день свободы.

Омойте путь ее, народы,

Преступной кровью палачей!

Вам лгут, что лишь цари ниспосланы богами.

Долой царей! Изгоним ложь и в битве с палачами

Мы будем тверды, как гранит!

Фриц Шлейг, освободившись от гимназии, был волею отца снова прикован к учебной скамье. Кёльн и железно-дорожно-строительное общество, куда рассчитывал поступить молодой предприимчивый трирец, отодвинулись для него на несколько лет.

Подобно Карлу, Фриц поступил на юридический факультет в Бонне. Он приехал ноябрьским утром и тотчас же снял комнату у вдовы пастора, молчаливой старухи с лицом кающейся ведьмы. Так казалось Фрицу. Свирепым недостатком пасторши было пристрастие к чистоте. С рассвета до полуночи она шныряла по дому с развевающейся пыльной тряпкой и длинной метлой. Нередко Фриц находил ее выползающей из пасти камина, точно старуха спускалась в комнату по трубе. Круглые глаза ее с птичьей настороженностью высматривали добычу под кроватями, в темных углах, на столах и мебельных чехлах. Она сладострастно вздыхала, набрасываясь на горсть табачного пепла, на пятна от пива на полах и скатертях.

Фриц, впрочем, причинял ей мало беспокойства. Он был скуп и потому не зазывал товарищей, чтоб не тратиться на угощение. Он предпочитал кабачок, где пили в складчину, а то и за чей-нибудь счет. Фриц сознательно чуждался людей. Главным девизом его стало: сначала карьера, потом удовольствия. Как и в гимназии, молодой Шлейг был отмечен благосклонностью профессоров и презрением товарищей. Дневник служил ему главной утехой.

«Я понял, что в медленном движении национальной жизни всякая частная личность, предавшись нетерпеливым порывам, без пользы пропадает. Моим сверстникам хочется достичь цели, до которой, однако, не может дотянуться их воля. Обреченные чудаки.

Лучше подвигаться тише, более благонадежными, хотя бы окольными путями, чем истощиться от излишней торопливости. Пусть не думают, что я — плохой сын отчизны. Заодно с Шиллером и меня увлекает честолюбивая идея быть пионером дел великих и тем возвеличить Германию. Но вследствие медленного хода народной истории следует делать руками то, что дважды и трижды продумано умом.

В этом убеждении я хочу прожить всю жизнь и сохранить душевное спокойствие во времена грядущих переворотов и сумятицы. Пусть гибнут другие, — я хладнокровно отойду в сторонку от политических страстей на путь дела и там запасусь свежей силой.

В пучину политики вверг мое поколение романтический культ и неопределенные слова вроде «призвание», «правда жизни», «добро и зло».

По приезде в Бонн Карл поспешил осуществить давнишнее желание — увидеть и послушать одного из вожаков романтической школы. Август Вильгельм Шлегель читал о Гомере. Карл пришел на лекцию незадолго до начала. Его уязвила пустота необжитого, холодного зала. Разве Шлегель пережил свою славу?

Усевшись близ кафедры, отдавшись тишине, Маркс думал о человеке, которого ждал.

Иена. Крошечный тюрингский городок, как и Бонн, — храм науки с непостижимыми, чванными жрецами в профессорском одеянии. Кто только не появляется на кафедрах Иенского университета на границе двух столетий! Фихте, Шиллер, Тик, Шеллинг, братья Шлегели. Рядом с Иеной — Веймар. В шарабане, запряженном рыжей лошадью, часто приезжает к друзьям советник фон Гете. Болезненный Новалис предпочитает коляске седло. Его, как вельможного поэта, все знают в Иене. Он проносится галопом на вороном коне. Каштановые его локоны развеваются по ветру. Профессорские дочки тайком вздыхают о прелестном аристократе, скорбном женихе, оплакивающем в страстных объятиях живой Жюли фон Шарпантье рано умершую свою невесту Софи фон Грюн.

1800 год. Краткая историческая передышка. Наполеон интригой и мечом пробивается к имперской короне. Кровоточит растерзанная Италия, трепещет Испания, прищурившись, выжидает Англия, тревожно дремлют жалкие немецкие княжества.

В укрытом, глубоком дупле — Иене — щебечут романтики. Они все в сборе. Нет только за год до того умершего Ваккенродера да Шлейермахера, служащего в Берлине. Дом Шлегелей — штаб-квартира.

Две непохожие и по-разному замечательные женщины управляют литературными делами.

Некрасивая, сутулая Доротея Фейдт, жена младшего Шлегеля, вооружена острым и смелым умом, которым щедро одарила ее природа.

Безукоризненно хороша и умна Каролина Бёмер — жена Вильгельма. Она — как отзвук иного мира, где действуют, борются и гибнут за идеи, где не скрываются от бурь эпохи под пыльными, изношенными тогами античности.

Каролина Бёмер — чужая в мертвой Иене. Каролину загнало сюда поражение якобинцев. Их идеи привели ее на майнцские баррикады, к борьбе с наступающей немецкой реакцией. Она бросила вызов филистерскому миру, зачав ребенка вне брака, провозгласив себя республиканкой, отстаивая французское знамя свободы на крепости немецких королей.

Вильгельм Шлегель, переводивший Петрарку, слагавший сонеты под грохот революционных пушек, привез Каролину в Иену из майнцской тюрьмы, куда она была заточена как революционерка. Недавняя амазонка внесла сумятицу в немецкое захолустье. Отучневший умом и телом Фридрих Шлегель, вначале отступивший перед неукротимой волей жены брата, очень скоро стал ее врагом. Каролина осуждала дезертирство романтиков и «раж объективности». Вильгельм попытался отделаться взяткой эпохе и бесстрастию Петрарки противопоставил действенный гений Данте.

Под влиянием жены Вильгельм принялся снова переводить Шекспира. Каролина подсказывала мужу меткое слово, подводила к верной мысли, отбирала в хаотической массе образов, как в груде камней и стекляшек, неподдельное и настоящее.

В начале века Каролина покинула с Шеллингом Иену, надменно отряхнув с подола юбки комья злословия и сплетни.

 

Следом за слугой, несущим графин с водой, в лекционный зал вошел Вильгельм Шлегель. Немногочисленные слушатели откидывают нарты. Карл жадно разглядывает его. Так вот каков знаменитый переводчик Шекспира! Вместо степенного старца на кафедре — щеголь неопределенного возраста. Под яркой кудлатой шевелюрой — густо напудренное бритое лицо с большим носом. На всем облике старика — отпечаток французских влияний и моды.

Последний романтик похож на вельможу минувшего века. Может быть, этот внешний лоск наведен госпожой де Сталь, у которой служил Вильгельм? Может быть, он подражает искусному авантюристу Бернадотту, секретарем которого был в годы странствий?

Надломленным, жидким голоском Шлегель обращается к студентам с приветствием. Карл напряженно вслушивается. Шлегель говорит по-латыни.

В полупустом зале стелется гладкая латинская речь. Старик читает «Одиссею», дав ей восторженную оценку и снабдив историческими пояснениями.

Маркс начал ходить на лекции Шлегеля и, воспользовавшись рекомендацией, нашел случаи посетить его однажды вместе с Грюном.

Разбитная горничная ввела молодых людей в профессорский кабинет. Карл растерянно отступил к двери, увидев перед собой лысого, дряблоголового старичка, согбенное тельце которого глубоко ушло в подушки кресла. Худые ноги в спущенных, оставляющих открытыми желтые полоски кожи носках грелись на решетке камина подле старой красноглазой кошки.

За столом, покрытым плюшевой скатертью, перелистывая старые альбомы, сидел профессор д’Альтон, лекции которого по истории искусства студенты посещали с большой охотой. Главной удачей жизни пожилой искусствовед считал дружбу, которой удостоил его Гёте. Он не преминул подчеркнуть это, чем напомнил Карлу Виттенбаха. Позабыв о молодых гостях, Шлегель и д’Альтон — многолетние приятели — продолжали разговор, по привычке переходя с одного языка на другой,' перемешивая немецкие, греческие и французские фразы.

— Не говорите мне, что «Люцинда» моего брата заслуживает внимания. Это — слабое произведение, бесплотное, хотя и посвященное плоти.

Д’Альтон не спорил, стараясь вспомнить, что говорил о «Люцинде» Гёте.

Чувства Карла раздваивались. Он с досадой и состраданием наблюдал напыщенных бюргеров.

Отжившие люди, мертвые темы.

Студенческое землячество уроженцев Трира было ничуть не менее отважным, нежели другие, тайно существовавшие в Бонне корпорации. Трирцы слыли щеголями, мотами, неукротимыми спорщиками и драчунами. Между ними особым почетом пользовались несколько буянов с искалеченными рапирами физиономиями, причислявших себя к прямым наследникам тевтономана и силача Яна.

Хотя университетский курс длился три-четыре года, последыши студенческой вольницы проводили в Бонне по семь-восемь лет,

На первом семестре Карл был зачислен ими в разряд «щенков», подобно всем начинающим студентам. Он не мог похвалиться ни одним шрамом, ни одним увечьем.

Несмотря на неустанную слежку педелей, которых при университете было великое множество, трирцы чтили дуэль. Маркс узнал, что меткий удар рапиры ценится но ниже словесного отпора в долгих литературных спорах, не меньше, чем удача в картежной игре и уменье, не морщась, сорить деньгами или лихо пить, не пьянея. Ему ли бояться доносчиков, шпиков-педелей, всей этой горе-гвардии старого ханжи, судьи фон Саломона, прозванного «Саламандрой»! Отсидка в карцере — почет для студента, признание его удальства, орден за бесстрашие.

Чтобы подучиться и подготовить себя к неизбежным дуэлям, Карл начал посещать поединки. «Щенки» допускались на место схватки лишь в награду за выполнение разных услуг. Они относили рапиры, принадлежащие всему землячеству, к точильщику и с большими предосторожностями доставляли их обратно.

Дуэли были строжайше воспрещены, и педели охотились на нарушителей закона с неистовством загонщиков. Саламандра, юркий, веснушчатый человечек, посылал шпионов в кабачки и ресторации. Но студенты распознавали их, жестоко подтрунивали над ними, спаивали их и прогоняли.

В бильярдной пучеглазого Бернарда поединки совершались беспрепятственно. Карл легко завоевал доверие старших товарищей и был допущен наконец в качестве зрителя на дуэль. В большой комнате было людно, бильярдный стол, отодвинутый к стене, служил скамьей. Поединок не обманул ожиданий. Это было жуткое, но увлекательное зрелище — демонстрация силы, изворотливости и отваги.

Пары сменяли друг друга. Два «щенка» неумело дрались на рапирах. Энергично отступая, один из них под громкий смех умудрился, пятясь задом, сбежать по лестнице на улицу.

Карл спросил о причинах схватки.

— Честь! — сказали ему многозначительно. — Честь и общественное мнение,

Он узнал, что бывают дуэли в защиту интересов и чести всей корпорации. Тогда дуэлянты отбираются старшинами.

— Тебе мы дадим парня небольшого роста, — ободрили его.

К концу турнира подошла очередь двух местных знаменитостей, студентов-филологов, «обучавшихся» в университете в продолжение четырнадцати семестров. У Герберта Шлетцера, русоголового красавца, напоминавшего Карлу Зигфрида из «Песни о Нибелунгах», была позади полная приключений жизнь, в которых карты, пьянство, любовные фарсы и опасные дуэли составляли главное содержание.

Его противник, по прозвищу «Медведь», был с виду атлетом. Неисчерпаемая физическая сила чувствовалась в каждом мускуле большого тела.

Карл не раз удивлялся мощи этого человека. Гуляя по улицам Бонна, Медведь, шалости ради, поднимал встречных и легко нес их, раскинув коромыслом руки. Мчавшуюся навстречу коляску этот колосс останавливал мгновенно, схватившись рукой за спицу заднего колеса. Он был так же глуп, как и силен. Страшная сила при полной невозмутимости и неподвижности тупого лица сообщала ему особое достоинство, ставившее его вне сравнения с остальными смертными.

Поединок между Шлетцером и Медведем должен был состояться не на рапирах, а на кривых саблях, согласно «вызову». Молчание предшествовало появлению дуэлянтов. Было известно, что совсем недавно, будучи «на гастролях» в Гейдельберге, Медведь эспадроном едва не заколол насмерть чемпиона-фехтовальщика Бруно.

Дуэль между лучшими боннскими рубаками произошла из-за соблазнительной вдовы педеля.

— Пусть кто хочет думает, как ему угодно, но госпожа Штокциплер — приличнейшая и благороднейшая дама, — сказал Медведь, кипятя пунш в одном из студенческих подвальных кабачков.

Шлетцер, игравший в домино за соседним столом, небрежно потребовал разъяснения, считает ли Медведь его сестру менее приличной. Согласно студенческим представлениям о чести, Медведь, не имевший желания кого бы то ни было оскорблять, попытался отдать должное достоинствам сестры приятеля, но Шлетцер не унимался.

Бешеное дуэлянтское честолюбие, спрятанное под наружной, выработанной, согласно студенческому кодексу поведения, иронической миной, не раз вооружало Шлетцера саблей.

— Если госпожа Штокциплер — приличнейшая и благороднейшая, то, следовательно, моя сестра — не самая лучшая из числа здешних дам?

Спор, привлекший внимание окружающих, был поспешно оборван Медведем, объявившим войну в установленной для того форме.

Несмотря на ссору, враги вошли в бильярдную вместе и даже держась под руки. Карлу объяснили, что, следовательно, они прибегли к правилу, согласно которому дуэлянтам разрешается до поединка сохранять дружеские отношения.

Маркс весь превратился в зрение.

Обменявшись рукопожатием, дуэлянты заняли указанные позиции в двух противоположных концах комнаты.

Два картинных прыжка — и они скрестили оружие. Медведь напирал, тесня противника к стене. Но сила была ему помехой. Отступая и заманивая врага, легкий Шлетцер, гарцуя, носился по комнате.

Хмурый, гримасничающий, неловкий Медведь заметно ожесточался и зверел. Зрители, сбившись в кучу, ждали исхода, тяжело дыша, подражая движениям сражающихся, участвуя мысленно в схватке.

Как всегда в поединке, конец наступил нежданно, подкрался незамеченным. Сила сгубила Медведя. Сабля была слишком легка и ничтожна для его мускулов. Разозлившись, он взмахнул ею, как плетью. Шлетцер давно подстерегал этот обезоруживающий жест. Он мгновенно рассек противнику вскинутую руку. Выронив оружие, зарычав, Медведь выбежал из бильярдной.

Дома боннских профессоров, выстроенные из темного шифера, были все на один фасон: квадратные, гладкие, двухэтажные, крыльцо — под навесом. На дверях, повыше резной ручки, висели именные таблички.

Профессор энциклопедии права Пугге предпочел для себя железный колокольчик.

— Хоть какое-нибудь отличие, — говорил он.

Во всем остальном дом Пугге был с виду обычным профессорским жильем, несколько запущенным. В палисаднике, на клумбах, меж цветов пробивалась трава, забор давно не обновлялся, и калитка, сорвавшись с петли, скрипела.

Профессорская экономка, которую считали также его любовницей, говорила соседкам, что хозяин беден, неряшлив, к тому же пьяница.

Это была женщина робкая и несчастная, носившая бессменный рваный черный чепец и стоптанные штиблеты с обвислыми ушками по бокам. Раз в неделю приезжала в старой карете мать Пугге — толстая, важная старуха, о скупости которой ходило много толков.

Госпожа Пугге приезжала, чтобы читать сыну проповеди, сватать невест, пересчитать столовое серебро и пригрозить лишением наследства.

В дни ее визитов Пугге с утра становился мрачным и вечером напивался.

Профессорская квартира была убрана рыжим плюшем, фамильными портретами и искалеченной мебелью. Плюш покрывал столы, кресла, полы. Он был пропитан пылью, ядовитой, как плесень. Иногда профессор, возвращаясь под утро пьяный и растерзанный, будил экономку, требуя от нее свежего воздуха.

— Я задыхаюсь, — кричал он, срывая воротничок, разматывая шейный платок и сжимая виски, — откройте окна, двери. Пусть в каждую щель ворвется воздух. Я задыхаюсь от пыли. Она всюду: на ваших волосах, на моих книгах, на портретах, на всем Бонне. Мой мозг, мое сердце разъела пыль. Я хочу жить, понимаете вы, старая рухлядь, называемая женщиной!

— Проигрались и перепились, — говорила экономка кротко и уныло.

— Если б я был богат, если б я не был профессором энциклопедии права… С детства я хотел дышать чистым воздухом, и отец сек меня за это и запирал дома. Я хотел быть моряком, путешественником, кем угодно, но мог выбирать только между рясой священника или халатом профессора.

— И слава богу, другой не может получить даже фартука дворника, — отвечала экономка, помогая Пугге подняться на второй этаж в спальню.

— Куда девать свои силы в этой стране пыли, в этом городе плюшевых чучел, старых напыщенных дураков и молодых кутил, которые будут впоследствии чванными дураками?

— Бывают и старые кутилы, — шепнула экономка. — Ложитесь, господин профессор, успокойтесь. Дайте, я надену вам колпак на голову.

— Ночью — колпак, утром — лекции. Я жить хочу, двигаться, думать! Может быть, я любить хочу!

Экономка поспешно закрывала форточку и стягивала на шнуре плотные гардины.

Духота и темень не отрезвляли Пугге.

— Тот, кто хочет жить, — грустно говорила ему пожилая женщина, раскладывая в ногах кровати шлафрок, — живет себе без рассуждений. Но вы, точно одержимый, отгоняющий духов: жить, жить! Я вот хоть и натерпелась горя, но ем, слава богу, с аппетитом, крепко сплю, молюсь усердно и не ропщу. Даже порой бываю всем довольна. А вам, господин профессор, чего не хватает на свете? Ценить не умеете.

Пугге давно не слушал увещеваний.

— Для жаждущих, для добрых мир — камера пыток. Бесцельная борьба. Наш век отмечен клеймом пошлости. Из тысячи противоречий и враждебных устремлений создан человек. Так было, так будет. Безумец — тот, кто думает торговым договором, премудрой газетой, постройкой железной дороги осчастливить человечество. Человек каменного века был так же жалок, как я теперь. Все в мире нестройно. Мы обречены желать недостижимого, идти во тьме, как кроты. Я хочу жить, но пыль убивает меня. Проклятие над нами! Смерть!

Конвульсивно рыдая, профессор зарывался в подушку.

К декабрю здоровье Карла сдало. Усталость от чрезмерной умственной работы нагнала бессонницу, головные боли, вялость.

Отец и мать в частых письмах посылали сыну всю углубленную разлукой нежность. Карл отвечал им редко, кратко.

Почтовые дилижансы привозили из Трира упреки и жалобы. Карл забывал письма на столе, на подоконнике, меж страниц штудируемой книги. Белые тонкие листки укоризненно шелестели, требуя выполнения сыновнего долга.

Мать беспокоилась, пьет ли Карл кофе. Когда Карл перечитывал записочки Генриетты Маркс, ему казалось, что она тут, рядом, в неизбежном фартуке и чепце. Он как будто слышал ее голос:

«Ты не должен считать слабостью нашего пола, что я интересуюсь тем, как организовано твое маленькое хозяйство»…

«Экономия, милый Карл, необходима в больших и маленьких делах. Какой беспорядок вокруг тебя! Книги, книги и книги. От них пыльно. Следи, чтобы комнаты твои чаще убирались, назначь для этого определенное время»…

«Моешься ли ты губкой и мылом? Надеюсь, забота матери не обижает любезную музу милого сына»…

Генриетте вторил юстиции советник:

«Прошло уже более трех недель, как нет известий. Какая безграничная небрежность… Боюсь, что эгоизм преобладает в твоем сердце. Ты знаешь, что я не настаиваю педантически на своем авторитете и сознаюсь даже детям своим, если не прав. Я просил тебя написать, когда осмотришься вокруг, но, так как прошло столько времени, ты мог бы понять мои слова менее буквально. Добрая мать озабочена и встревожена»…

Спустя два месяца после приезда в Бонн Карл, уступив уговорам родителей, отправился отдохнуть к голландским родственникам, в Нимвеген. Добравшись до Кёльна на лошадях и переночевав в почтовом подворье, он занял место на пароходе, спускавшемся вниз по Рейну.

До Дюссельдорфа небольшой белый пароход «Франкфурт» шел около пяти часов. Зима запоздала, и ничто не препятствовало навигации.

Подняв ворот пальто, семнадцатилетний студент бродил по палубе. Моросил холодный дождь. Войлочный туман стлался по холмам. Карл примостился на сырой скамье. Над кормой набухал брезент. Обычно приветливый рейнский ландшафт казался теперь угрюмым и скучным.

Сутулый человек в характерной для набожных евреев ермолке и черной хламиде сидел подле Карла.

В соломенном кресле дремала дама, укрытая несколькими полосатыми пледами. Ее большеногий спутник в клетчатом рединготе и толстом шарфе вокруг шеи неутомимо шагал из конца в конец палубы, дымя трубкой. Немногочисленное общество молчало. Карл откинул голову. Ровный серый цвет неба, берегов и воды успокаивал его. Карл дремал под слитный шум колес и дождя.

Резкий гортанный голос внезапно ударил по его слуху.

— Как вы думаете, это — англичане или нет? — бесцеремонно, ткнув пальцем в сторону полосатого пледа и клетчатого редингота, спросил Карла сосед. — Счастливые люди! Уж два года, как у них евреи уравнены в правах и признаны людьми, а у нас, в Галиции, еврей — быдло.

В час заката показалось солнце. Отчетливо вырисовались деревушки, помещичьи усадьбы и виноградники на берегу.

Карл молча выслушивал безрадостный монолог старика.

— Да, молодой человек, — говорил случайный сосед Карла по скамейке, — меня пинком ноги загоняют в могилу, а я обязан за это почтительно снимать шляпу. Наши девушки сохнут, стареют, потому что на все львовское гетто разрешено не более четырнадцати браков в год. И когда мои дети больны, я должен выпрашивать разрешение, чтоб после полудня пойти в аптеку. Мы — как прокаженные. Ну, почему еврею нельзя посмотреть, как летит по небу воздушный шар? Это же чудо! Мне говорили: крестись, Борух! Лучше я сдохну. Ведь, крестившись, я буду ненавидим не только христианином, но и евреем. «Господи, давай мне насущный хлеб, чтоб я не позорил твоего имени», — поют в псалмах. Я боюсь, когда правительство бьет меня, но еще более боюсь, когда оно дает мне льготы. За них берется большая цена, их отбирают назавтра после публикации, и тогда начинается самое худшее. Не всякому еврею везет, как господам банкирам. Мы бесправнее даже этих несчастных, — и старик протянул вперед палец.

Карл взглянул по направлению, указываемому желтым кривым ногтем. Низкие, без дымовых труб хаты, где ютились крестьяне, торчали над землей могильными насыпями.

— Как уродливы дома этих первобытных людей! — сказала дама, освобождаясь от пледов.

— Однако, дорогая, деревенские дикари кормят нацию. Около четверти их пшеницы вывозится на мировой рынок. Но без наших паровозов, как без воздуха, им нет жизни, — ответил англичанин (он был представителем английского концессионного общества, начавшего постройку железных дорог в Германии). — Цивилизация и мощь нации — вот что обуславливает экономический прогресс. Чем цивилизованнее страна, тем выше уровень ее экономического развития. Англия доказала это… Но развитие промышленности и могущество страны начинаются с эпохи провозглашения национальной свободы, — добавил, напыжившись, британец.

Карл старался не пропустить ни одного сказанного рядом слова. Старый еврей хрипло засмеялся.

— Молодой человек, я был сапожником в Львове, я работал, не разгибая спины, дни и ночи, чтоб в срок сдать обувь фабриканту. Моя семья ела картофельный суп и только на пасху — рыбу. Фабрикант говорил мне, обсчитывая меня и бракуя товар: «Борух, равноправие и свобода будут тогда, когда я открою фабрику. Это будет нечто замечательное, и закраивать будут у меня не люди с ножницами в руках, а машины». Есть чему радоваться!..

Недалеко от Дюссельдорфа Рейн образует излучину. Холмы подходят к воде. По склонам вьются деревья. Карлу припомнилась гора у Майнца и посвященная ей баллада о коварной Лорелей. В осенние сумерки Рейн грозен и таинствен. Карл повторял «Песнь о Нибелунгах», воскрешал старые преданья, отдавался мечтам и фантазии. Тысячи слов прибоем шумели в голове.

«Может быть, буду поэтом!..» — многолетнее заветное желание. Вспомнил любимые стихи Гейне. Пожелал, чтобы скорее шли годы.

«Буду, быть может, хорошим поэтом».

В темноте «Франкфурт» пристал к дюссельдорфской пристани. Шел дождь. Город на берегу выглядел озябшим, закутанным в старый сырой плащ. С крыш на грязные мостовые уныло стекала вода. Едва светили уличные фонари. Карл, побродив по малолюдным улицам, зашел в трактир. Несколько степенных посетителей пили пиво. Говорили о дороговизне, ругали перекупщиков, вздувающих цены. Жатва прошлого года не была обильной, виноград пострадал от дождей.

— Нынче хлеб выгоднее закупать в Нидерландах, — решил один из них.

Карл подсел ближе.

— Беда наша в том, что Рейнландия не имеет прусского уложения: введи мы телесные наказания, крестьяне не ленились бы, как нынче, — сказал помещик.

— Крестьянин злопамятнее медведя и хитрее лисы, — поучал местный судейский чиновник.

— Замечено, что в нашей провинции на зиму крестьяне перебираются в город и, чтоб избежать налогов и не работать, умышленно воруют, хотят в тюрьме кормиться на казенный счет.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-26; Просмотров: 266; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.451 сек.