Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

СТАЛИНА НЕТ 4 страница




А пусть не мешают хозяевам Архипелага! Пусть не мешают Практическим Работникам! Вы помните, от них самих мы только что узнали: " эти же люди, что работали тогда, работают и сейчас, может быть добавилось процентов десять".

Но вот что, не произошёл ли в них душевный перелом? Не пропитались ли они любовью к несчастным своим подопечным? Да, все газеты и журналы говорят, что – пропитались. Я уж не отбирал специально, но прочли мы (гл. 1) в "Литературной газете" о нынешних заботливых лагерщиках на станции Ерцево. А вот опять "Литературная газета" (3.3.64) даёт высказаться начальнику колонии:

"Воспитателей легко ругать – гораздо труднее им помочь, и уж совсем трудно их найти: живых, образованных, интеллигентных (обязательно интеллигентных), заинтересованных и одарённых людей… Им надо создавать хорошие условия для жизни и работы… Я знаю, как скромен их заработок, как необъятен их рабочий день…"

И как бы гладко нам на этом кончить, на этом и порешить! Ведь жить спокойней, можно отдаться искусству, а ещё безопаснее науке, – да вот письма заклятые, измятые, истёртые, "по левой" посланные из лагерей! И что же пишут, неблагодарные, о тех, кто сердце на них надрывает в необъятный рабочий день?

И-н: "Говоришь с воспитателем о своём наболевшем и видишь, что слова твои рикошетят о серое сукно шинели. Невольно хочется спросить: "Простите, как поживает ваша коровка?", у которой в хлеву он проводит больше времени, чем у своих воспитанников". (Краслаг, Решёты.)

Л-н: "Те же тупицы надзиратели, начальник режима – типичный Волковой. С надзирателем спорить нельзя, сразу карцер".

К-н: "Отрядные говорят с нами на жаргоне, только и слышно: падло, сука, тварь". (Станция Ерцево, какое совпадение!)

К-й: "Начальник режима – родной брат того Волкового, бьёт, правда, не плетью, а кулаком, смотрит как волк из-под лба… Начальник отряда – бывший опер, который держал у себя вора-осведомителя и платил за каждый донос наркотическими средствами… Все те, кто бил, мучил и казнил, просто переехали из одного лагеря в другой и занимают несколько иные посты". (Иркутская область)

И. Г. П-в: "У начальников колоний только прямых помощников – шесть. На всех стройках дармоедов разгоняют, вот они и бегут сюда… Все лагерные тупицы… и поныне работают, добивают стаж до пенсии, да и после этого не уходят. Они не похудели. Заключённых они не считали и не считают за людей".

В. И. Д-в: "В Норильске, почтовый ящик 288, нет ни одного «нового»: все те же берианцы. Уходящих на пенсию заменяют они же (те, которые были изгнаны в 1956 году)… У них – удвоение стажа, повышенные оклады, продолжительные отпуска, хорошее питание. Идёт им 2 года за год, и они додумываются уходить на пенсию в 35 лет…"

П-н: "У нас на участке 12–13 здоровых парней, одетых в дублёные шубы чуть не до пят, шапки меховые, валенки армейские. Почему б им не пойти на шахту, в рудник, на целину и там найти своё призвание, а здесь уступить место более пожилым? Нет, их и цепью с волжского парохода туда не затащишь. Наверно вот эти трутни так информировали вышестоящие органы, что зэ-ка неисправимы, – ведь если зэ-ка станет меньше, то сократятся их штаты".

И также по-прежнему зэки сажают картошку на огородах начальства, поливают, ухаживают за скотом, делают мебель в их дома.

Но кто же прав? кому же верить? – в смятеньи воскликнет неподготовленный читатель.

Конечно – газетам! Верьте газетам, читатель. Всегда верьте – нашим газетам.

 

* * *

 

Энкаведешники – сила. И они никогда не уступят добром. Уж если в 1956 устояли, – постоят ещё, постоят.

Это не только исправтруд-органы. И не только министерство Охраны. Мы уже видели, как охотно поддерживают их и газеты, и депутаты.

Потому что они – костяк. Костяк многого.

Но не только сила у них – у них и аргументы есть. С ними не так легко спорить.

Я – пробовал.

То есть, я – никогда не собирался. Но погнали меня вот эти письма – совсем не ожидавшиеся мною письма от современных туземцев. Просили туземцы с надеждой: сказать! защитить! очеловечить!

И – кому ж я скажу? – не считая, что и слушать меня не станут… Была бы свободная печать, опубликовал бы это всё – вот и высказано, вот и давайте обсуждать.

А теперь (январь 1964) тайным и робким просителем я бреду по учрежденческим коридорам, склоняюсь перед окошечками бюро пропусков, ощущаю на себе неодобрительный и подозревающий взгляд дежурных военных. Как чести и снисхождения должен добиваться писатель-публицист, чтобы занятые правительственные люди освободили для него своё ухо на полчаса!

Но и ещё не в этом главная трудность. Главная трудность для меня, как тогда на экибастузском собрании бригадиров: о чём им говорить? каким языком?

Всё, что я действительно думаю, как оно изложено в этой книге, – и опасно сказать, и совершенно безнадёжно. Это значит – только голову потерять в безгласной кабинетной тиши, не услышанному обществом, неведомо для жаждущих и не сдвинув дело ни на миллиметр.

А тогда как же говорить? Переступая их мраморные назеркаленные пороги, всходя по их ласковым коврам, я должен принять на себя исходные путы, шёлковые нити, продёрнутые мне через язык, через уши, через веки, – и потом это всё пришито к плечам, и к коже спины и к коже живота. Я должен принять по меньшей мере:

1. Слава Партии за всё прошлое, настоящее и будущее. (А значит, не может быть неверна общая наказательная политика. Я не смею усумниться в необходимости Архипелага вообще. И не могу утверждать, что "большинство сидит зря".)

2. Высокие чины, с которыми я буду разговаривать, – преданы своему делу, пекутся о заключённых. Нельзя обвинить их в неискренности, в холодности, в неосведомлённости (не могут же они, всей душой занимаясь делом, не знать его!).

Гораздо подозрительнее мотивы моего вмешательства: что – я? почему – я, если вовсе не обязан по службе? Нет ли у меня каких-нибудь грязных корыстных целей?… Зачем я могу вмешиваться, если Партия и без меня всё видит и без меня всё сделает правильно?

Чтоб немножко выглядеть покрепче, я выбираю такой месяц, когда выдвинут на ленинскую премию, и вот передвигаюсь как пешка со значением: может быть ещё и в ладьи выйдет.

 

Верховный Совет СССР. Комиссия законодательных предположений. Оказывается, она уже не первый год занята составлением нового Исправ-Труд-Кодекса, то есть кодекса всей будущей жизни Архипелага, – вместо кодекса 1933 года, существовавшего и никогда не существовавшего, как будто и не написанного никогда. И вот мне устраивают встречу, чтобы я, взращенец Архипелага, мог познакомиться с их мудростью и представить им мишуру своих домыслов.

Их восемь человек. Четверо удивляют своей молодостью: хорошо, если эти мальчики успели ВУЗ кончить, а то и нет. Они так быстро всходят к власти! они так свободно держатся в этом мраморно-паркетном дворце, куда я допущен с большими предосторожностями. Председатель комиссии – Иван Андреевич Бабухин, пожилой, какой-то беспредельный добряк. Кажется, от него бы зависело, – он завтра же бы Архипелаг распустил. Но роль его такова: всю нашу беседу сидит в сторонке и молчит. А самые тут едучие – два старичка! – два грибоедовских старичка, тех самых,

Времён очаковских и покоренья Крыма,

вылитые те, закостеневшие на усвоенном когда-то, да я поручиться готов, что с 5 марта 1953 года они даже газет не разворачивали, – настолько уже ничего не могло произойти, влияющего на их взгляды! Один из них – в синем пиджаке, и мне кажется – это какой-то придворный голубой екатерининский мундир, и я даже различаю след от свинченной екатерининской серебряной звезды в полгруди. Оба старичка абсолютно и с порога не одобряют всего меня и моего визита, – но решили проявить терпение.

Тогда и тяжело говорить, когда слишком много есть, чту сказать. А тут ещё всё пришито, и при каждом шевелении чувствую.

Но всё-таки приготовлена у меня главная тирада, и кажется ничто не должно дёрнуть. Вот я им о чём: откуда это взялось представление (я не допускаю, что – у них), будто лагерю есть опасность стать курортом, будто если не населить лагерь голодом и холодом, то там воцарится блаженство? Я прощу их несмотря на недостаточность личного опыта представить себе частокол тех лишений и наказаний, который и составляет самое заключение: человек лишён родных мест; он живёт с тем, с кем не хочет; он не живёт с тем, с кем хочет (семья, друзья); он не видит роста своих детей; он лишён привычной обстановки, своего дома, своих вещей, даже часов на руке; потеряно и опозорено его имя; он лишён свободы передвижения; он лишён обычно и работы по специальности; он испытывает постоянное давление на себя чужих, а то и враждебных ему людей – других арестантов, с другим жизненным опытом, взглядами, обычаем; он лишён смягчающего влияния другого пола (не говоря уже о физиологии); и даже медицинское обслуживание у него несравненно ухудшено. Чем это напоминает черноморский санаторий? Почему так боятся "курорта"?

Нет, эта мысль не толкает их во лбы. Они не качнулись в стульях.

Так ещё шире: мы хотим ли вернуть этих людей в общество? Почему тогда мы заставляем их жить в окаянстве? Почему тогда содержание режимов в том, чтобы систематически унижать арестантов и физически изматывать? Какой государственный смысл получения из них инвалидов?

Вот я и выложился. И мне разъясняют мою ошибку: я плохо представляю нынешний контингент, я сужу по прежним впечатлениям, я отстал от жизни. (Вот это моё слабое место: я действительно не вижу тех, кто там сейчас сидит.) Для тех изолированных рецидивистов всё, что я перечислил, – это не лишение вовсе. Только и могут их образумить нынешние режимы. (Дёрг, дёрг, – это их компетенция, они лучше знают, кто сидит.) А вернуть в общество?… Да, конечно, да, конечно, – деревянно говорят старички, и слышится: нет, конечно, пусть там домирают, так спокойней.

А – режимы? Один из очаковских старичков – прокурор, тот в голубом, со звездой на груди, а седые волосы редкими колечками, он и на Суворова немного похож:

– Мы уже начали получать отдачу от введения строгих режимов. Вместо двух тысяч убийств в год (здесь это можно сказать) – только несколько десятков.

Важная цифра, я незаметно записываю. Это и будет главная польза посещения, кажется.

Кто сидит! Конечно, чтобы спорить о режимах, надо б и знать, кто сидит. Для этого нужны десятки психологов и юристов, которые бы поехали, беспрепятственно говорили бы с зэками, – а потом можно и поспорить. А мои лагерные корреспонденты как раз этого-то и не пишут: за что они сидят и товарищи их за что.[140]

Общая часть обсуждения закончена, мы переходим к специальной. Да комиссии и без меня всё тут ясно, у них всё уже решено, я им не нужен, а просто любопытно посмотреть.

Посылки? Только по 5 килограммов и та шкала, что сейчас действует. Я предлагаю им хоть удвоить шкалу, да сами посылки сделать по 8 кг, – "ведь они ж голодают! кто ж исправляет голодом?!".

"Как – голодают? – единодушно возмущена комиссия. – "Мы были сами, мы видели, что остатки хлеба вывозятся из лагеря машинами!" (то есть надзирательским свиньям).

Что – мне? Вскричать: "Вы лжёте! Этого быть не может!" – а как больно дёрнулся язык, пришитый через плечо к заднему месту. Я не должен нарушать условия: они осведомлены, искренни и заботливы. Показать им письма моих зэков? Это – филькина грамота для них, и потёртые искомканные их бумажки на красной бархатной скатерти будут смешны и ничтожны. Да нельзя их и показывать: запишут их фамилии и пострадают ребята.

– Но ведь государство ничего не теряет, если будет больше посылок!

– А кто будет пользоваться посылками? – возражают они. – В основном богатые семьи (здесь это слово употребляют – богатые, это нужно для реального государственного рассуждения). – Кто наворовал и припрятал на воле. Значит, увеличением посылок мы поставим в невыгодное положение трудовые семьи!

Вот режут, вот рвут меня нити! Это – ненарушимое условие: интересы трудовых слоёв – выше всего. Они тут и сидят только для трудовых слоёв.

Я совсем, оказывается, ненаходчив. Я не знаю, что им возражать. Сказать: "нет, вы меня не убедили!" – ну и наплевать, чту я у них – начальник, что ли?

– Ларёк! – наседаю я. – Где же социалистический принцип оплаты? Заработал – получи!

– Надо накопить фонд освобождения! – отражают они. – Иначе при освобождении он становится иждивенцем государства.

Интересы государства – выше, это пришито, тут я не могу дёргаться. И не могу я ставить вопроса, чтобы зарплату зэков повысили за счёт государства.

– Но пусть все воскресенья будут свято-выходными!

– Это говорено, так и есть.

– Но есть десятки способов испортить воскресенье внутри зоны. Оговорите, чтоб не портили!

– Мы не можем так мелко регламентировать в Кодексе.

Рабочий день – 8 часов. Я вяло выговариваю им что-то о 7-часовом, но внутренне мне самому это кажется нахальством: ведь не 12, не 10, чего ещё надо?

– Переписка – это приобщение заключённого к социалистическому обществу! – (вот как я научился аргументировать). – Не ограничивайте её.

Но не могут они снова пересматривать. Шкала уже есть, не такая жестокая, как была у нас… Показывают мне и шкалу свиданий, в том числе «личных», трёхдневных, – а у нас годами не было никаких, так это вынести можно. Мне даже кажется шкала у них мягкой, я еле сдерживаюсь, чтобы не похвалить её.

Я устал. Всё пришито, ничем не пошевельнёшь. Я тут бесполезен. Надо уходить.

Да вообще из этой светлой праздничной комнаты, из этих кресел, под ручейки их речей лагеря совсем не кажутся ужасными, даже разумными. Вот – хлеб машинами вывозят… Ну не напускать же тех страшных людей на общество? Я вспоминаю рожи блатных паханов… Десять лет не сидемши, как угадать, кто там сейчас сидит? Наш брат политический – вроде отпущен. Нации – отпущены…

Другой из противных старичков хочет знать моё мнение о голодовках: не могу же я не одобрить кормление через кишку, если это – более богатый рацион, чем баланда?[141]

Я становлюсь на задние лапы и реву им о праве зэка не только на голодовку – единственное средство отстаивания себя, но даже – на голодную смерть.

Мои аргументы производят на них впечатление дикое. А у меня всё пришито: говорить о связи голодовки с общественным мнением страны я же не могу.

Я ухожу усталый и разбитый: я даже поколеблен немного, а они – нисколько. Они сделают всё по-своему, и Верховный Совет утвердит единогласно.

 

Министр Охраны Общественного Порядка Вадим Степанович Тикунов. Что за фантастичность? Я, жалкий каторжник Щ-232, иду учить министра внутренних дел, как ему содержать Архипелаг?!..

Ещё на подступах к министру все полковники – круглоголовые, белохолёные, но очень подвижные. Из комнаты главного секретаря никакой двери дальше нет. Зато стоит огромный стеклянно-зеркальный шкаф с шёлковыми сборчатыми занавесками позади стёкол, куда может два всадника въехать, – и это, оказывается, есть тамбур перед кабинетом министра. А в кабинете – просторно сядут двести человек.

Сам министр болезненно-полон, челюсть большая, лицо его – трапеция, расширяющаяся к подбородку. Весь разговор он строго-официален, выслушивает меня безо всякого интереса, по обязанности.

А я запускаю ему всю ту же тираду о «курорте». И опять эти общие вопросы: стоът ли перед «нами» (им и мною!) общая задача исправления зэков? (что я думаю об «исправлении», осталось в части четвёртой). И зачем был поворот 1961 года? зачем эти четыре режима? И повторяю ему скучные вещи – всё то, что написано в этой главе: о питании, о ларьке, о посылках, об одежде, о работе, о произволе, о лице Практических Работников. (Самих писем я даже принести не решился, чтоб тут у меня их не хапнули, а – выписал цитаты, скрыв авторов.) Я ему говорю минут сорок или час, что-то очень долго, сам удивляясь, что он меня слушает.

Он попутно перебивает, но для того, чтобы сразу согласиться или сразу отвергнуть. Он не возражает мне сокрушительно. Я ожидал гордую стену, но он мягче гораздо. Он со многим согласен! Он согласен, что деньги на ларёк надо увеличить и посылок надо больше, и не надо регламентировать состава посылок, как делает Комиссия Предположений (но от него это не зависит, решать это всё будет не министр, а новый Исправ-Труд-Кодекс); он согласен, чтоб жарили-варили из своего (да нет его, своего); чтобы переписка и бандероли вообще были не ограничены (но это большая нагрузка на лагерную цензуру); он и против аракчеевских перегибов с постоянным строем (но нетактично в это вмешиваться: дисциплину легко развалить, трудно установить); он согласен, что траву в зоне не надо выпалывать (другое дело – в Дубровлаге около мехмастерских развели, видите ли, огородики, и станочники возились там в перерыв, у каждого по 2–3 квадратных метра под помидорами или огурцами, – велел министр тут же срыть и уничтожить, и этим гордится! Я ему: "связь человека с землёй имеет нравственное значение", он мне: "индивидуальные огороды воспитывают частнособственнические инстинкты"). Министр даже содрогается, как это ужасно было: из «зазонного» содержания возвращали в лагерь за проволоку. (Мне неудобно спросить: кем он в это время был и как против этого боролся.) Больше того: министр признаёт, что содержание зэков сейчас жесточе, чем было при Иване Денисовиче!

Да мне тогда не в чем его и убеждать! Нам и толковать не о чем. (А ему незачем записывать предложения человека, не занимающего никакого поста.)

Что ж предложить? – распустить весь Архипелаг на бесконвойное содержание? – язык не поворачивается, утопия. Да и всякий большой вопрос ни от кого отдельно не зависит, он вьётся змеями между многими учреждениями и ни одному не принадлежит.

Напротив, министр уверенно настаивает: полосатая форма для рецидивистов нужна ("да знали б вы, что это за люди!"). А моими упрёками надзорсоставу и конвою он просто обижен: "У вас путаница или особенности восприятия из-за вашей биографии". Он уверяет меня, что никого не загонишь работать в надзорсостав, потому что кончились льготы. ("Так это – здоровое народное настроение, что не идут!" – хотелось бы мне воскликнуть, но за уши, за веки, за язык дёргают предупредительные нити. Впрочем, я упускаю: не идут лишь сержанты и ефрейторы, а офицеров – не отобьёшься.) Приходится пользоваться военнообязанными. Министр солидно указывает мне, что хамят только заключённые, а надзор разговаривает с ними исключительно корректно.

Когда так расходятся письма ничтожных зэков и слова министра, – кому же вера? Ясно, что заключённые лгут.

Да он ссылается и на собственные наблюдения – ведь он-то бывает в лагерях, а я – нет. Не хочу ли поехать? – Крюково? Дубровлаг? (Уж из того, что с готовностью он эти два назвал, – ясно, что потёмкинские устройства. И – кем я поеду? Министерским контролёром? Да я тогда и глаз на зэков не подниму… Я отказываюсь…)

Министр, напротив, высказывает, что зэки бесчувственны и не откликаются на заботы. Приедешь в Магнитогорскую колонию, спросишь: "Какие жалобы на содержание?" – и так-таки при начальнике ОЛПа хором кричат: "Никаких!" А сами – всегда недовольны.

А вот в чём министр видит "замечательные стороны лагерного исправления":

– гордость станочника, похваленного начальником лагпункта;

– гордость лагерников, что их работа (кипятильники) пойдёт в героическую Кубу;

– отчёт и перевыборы лагерного "Совета Внутреннего Порядка" (Сука Вышла Погулять);

– обилие цветов (казённых) в Дубровлаге.

Главное направление его забот: создать свою промышленную базу у всех лагерей. Министр считает, что с развитием интересных работ прекратятся побеги.[142] (Моё возражение о "человеческой жажде свободы" он даже не понял.)

Я ушёл в усталом убеждении, что концов – нет. Что ни на волос я ничего не подвинул, и так же будут тяпать тяпки по траве. Я ушёл подавленным – от разноты человеческого понимания. Ни зэку не понять министра, пока он не воцарится в этом кабинете, ни министру – понять зэка, пока он сам не пойдёт за проволоку и ему самому не истопчут огородика и взамен свободы не предложат осваивать станок.

 

Институт изучения причин преступности. Это была интересная беседа с двумя интеллигентными замдирами и несколькими научными работниками. Живые люди, у каждого свои мнения, спорят и друг с другом. Потом один из замдиров, В. Н. Кудрявцев, провожая меня по коридору, упрекнул: "Нет, вы всё-таки не учитываете всех точек зрения. Вот Толстой бы учёл…" И вдруг обманом завернул меня: "Зайдёмте познакомимся с нашим директором. Игорь Иванович Карпец".

Это посещение не планировалось. Мы уже всё обговорили, зачем? Ладно, я пошёл поздороваться. Как бы не так! – ещё с тобой ли тут поздороваются! Не поверить, что эти замдиры и завсекторами работают у этого начальника, что это он возглавляет тут всю научную работу. (А главного я и не узнбю: Карпец – вице-президент международной ассоциации юристов-демократов!)

Встал навстречу мне враждебно-презрительно (кажется, весь пятиминутный разговор так и прошёл на ногах), – будто я к нему просился-просился, еле добился, ладно. На лице его: сытое благополучие; твёрдость; и брезгливость (это – ко мне). На груди, не жалея хорошего костюма, привинчен большой значок, как орден: меч вертикальный и там, внизу, что-то пронзает, и надпись: МВД. (Это – какой-то очень важный значок. Он показывает, что носитель его имеет особенно давно "чистые руки, горячее сердце, холодную голову".)

– Так о чём там, о чём?… – морщится он.

Мне совсем он не нужен, но теперь из вежливости я немного повторяю.

– А-а, – как бы дослышивает юрист-демократ, – либерализация? Сюсюкать с зэ-ка?!

И тут я неожиданно и сразу получаю полные ответы, за которыми бесплодно ходил по мрамору и меж зеркальных стёкол.

Поднять уровень жизни заключённых? Нельзя! Потому что вольные вокруг лагерей тогда будут жить хуже зэ-ка, это недопустимо.

Принимать посылки часто и много? Нельзя! Потому что это будет иметь вредное действие на надзирателей, которые не имеют столичных продуктов.

Упрекать, воспитывать надзорсостав? Нельзя! Мы – держимся за них. Никто не хочет на эту работу идти, а много мы платить не можем, сняли льготы.

Мы лишаем заключённых социалистического принципа заработка? Они сами вычеркнули себя из социалистического общества!

– Но мы же хотим их вернуть к жизни!?…

– Вернуть???… – удивлён меченосец. – Лагерь не для этого. Лагерь есть кара!

Кара! – наполняет всю комнату. – Ка-ра!!




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 303; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.009 сек.