Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Из набросков 1901-1902 годов




II

I

VI

V

IV

III

II

I

ИЗ ПИСЕМ К О. М. МЕЙЕРХОЛЬД

ИЗ ДНЕВНИКА 1891 ГОДА

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 1891-1917

 

17 <апреля>. Среда....Последнее время я все думаю и ду­маю. У меня как будто две жизни — одна действительная, другая мечтательная. Последней я, конечно, отдаюсь больше, чем пер­вой, так как в первой, окружающей меня, слишком мало утеши­тельного, слишком мало того, что я нахожу в жизни мечтатель­ной. Жизнь моя действительная обставлена не тем, чем она дол­жна быть обставлена, почему я и стараюсь, хоть и этого не долж­но бы быть, как можно дальше удалиться от этой гадкой меня окружающей действительности. Разве та жизнь только прекрас­на, где можно найти полнейший комфорт, полнейшую беззабот­ность, а вместе с тем полнейшее отсутствие ума? Нет! Мне не нужна такая жизнь. В этой жизни слишком много гадостей, под­лостей, так незаметно прикрывающихся внешним лоском. Но во­лей-неволей приходится плестись в жизни этих людей мрака и не­ведения. А для того, чтобы эта действительная жизнь не казалась слишком несносной, я выбрал себе жизнь мечтательную. Выбрал я себе ее уже давно, года четыре тому назад.

30 <апреля>. Вторник....Вот и пасха прошла. Опять наступи­ло время гимназии[1] — гимназии, где можно встретить самый раз­нообразный колорит всякой дребедени... Не преувеличиваю. Гос­поди, если бы хоть раз кто-нибудь заглянул в самую глубину это­го великолепного здания с надписью «Пензенская вторая гимна­зия», в здание, где развиваются умы молодого поколения и подго­тавливают на поприще государственной деятельности. Войдя в это здание, можно поразиться окружающим: все, начиная от полов, ковров, ручек дверей и кончая мундирами педагогов, блестит и невольно наводит на мысль, что вот здесь дисциплина, здесь за­кон. Но стоит только глубже забраться в эти дебри, сразу полу­чишь одно разочарование; стоит только раз посидеть на одном из уроков какого-нибудь Ракушана, который, надо заметить, препо­дает уже 13 лет, или г-на Беловольского, с таким жаром препо­дающего русскую литературу, можно сразу написать характерис­тику наших учителей, задавшихся целью сделать из нас людей... Да, я страшно желаю, чтобы хоть раз послушали их на уроках и подумали, что за люди воспитывают нас и готовят из нас бу­дущих деятелей. Тогда бы невольно всякий согласился, что любви и уважения к таким людям питать невозможно. Тогда бы всякий согласился, что эти люди только отбивают охоту учиться.


30 января 1896 г. Москва

...От спектакля Общества искусства и литературы получил боль­шое наслаждение. Станиславский — крупный талант. Такого Отелло я не видел, да вряд ли когда-нибудь в России увижу[2]. В этой роли я видел Вехтера[3] и Россова[4]. При воспоминании об их ис­полнении краснеешь за них. Ансамбль — роскошь. Действитель­но, каждый из толпы живет на сцене. Обстановка роскошная. Ис­полнители других ролей довольно слабы. Впрочем, Дездемона вы­делялась[5]...


 

22 июня 1898 г. Пушкино[6]

...Репетиции идут прекрасно, и это исключительно благодаря Алексееву <Станиславскому>. Как он умеет заинтересовывать своими объяснениями, как сильно поднимает настроение, дивно по­казывая и увлекаясь. Какое художественное чутье, какая фанта­зия.

«Шейлок»[7] будет идти совсем по-мейнингенски[8]. Будет соблю­дена историческая и этнографическая точность. Старая Венеция вырастет перед публикой, как живая. Старый «жидовский квар­тал», грязный, мрачный с одной стороны и полная поэзии и красо­ты площадь перед дворцом Порции с видом на ласкающее глаз море с другой. Там мрак, здесь свет, там подавленность, гнет, здесь блеск и веселье. Одна обстановка сразу вычерчивает идею пьесы. Декорации работы Симова. Мы видели их на моделях (ма­кеты) его же работы, которые принес на чтение пьесы Алексеев.

Пьеса распределена очень удачно: в роли Шейлока будут чере­доваться Алексеев и Дарений[9].

А как, спросишь ты, ведет себя на репетиции Дарений, этот гастролер, пробывший в провинции лет восемь. Неужели легко подчиняется необычной для него дисциплине? Вот в том-то и дело, что не только подчиняется внешней дисциплине, а даже со­всем переделывает заново ту роль (Шейлока), которую он так дав­но играет. Толкование роли Шейлока Алексеевым настолько да­леко от рутины, настолько оригинально, что он не смеет даже протестовать, а покорно, хотя и не слепо (на это он слишком умен), переучивает роль, отделывается от условщины, от приподнятости. А если бы ты знала, как это трудно! Ведь восемь лет иг­рал эту роль и по скольку раз в год. Нет, Дарский заслуживает большого уважения.

Алексеев будет эту роль играть, конечно, лучше. Роль им от­делана дивно...


 

28 июня 1898 г. Пушкино

...Вот какое впечатление выношу я,— кончив школу, я попал в Академию драматического искусства. Столько интересного, ори­гинального, столько нового, умного. Алексеев не талантливый, нет. Он гениальный режиссер-учитель. Какая богатая эрудиция, какая фантазия...


 

8 июля 1898 г. Пушкино

...Вчера вечером начали «Царя Федора»[10]. Алексеев читал пье­су и показывал декорации (макеты)[11]. В оригинальности, красоте и верности декораций идти дальше некуда. На декорации можно смотреть по часам и все-таки не надоест. Какое не надоест — их можно полюбить, как что-то действительное. Особенно хороша декорация второй картины первого действия «Палата в царском тереме», в ней уютно; эта декорация хороша по уютности и стиль­ности. Из оригинальных декораций — «Сад Шуйского», «Мост на Яузе». Сад Шуйского по замыслу принадлежит Алексееву. Как ты думаешь, что в ней оригинального? Деревья тянутся по сцене на самом первом плане вдоль рампы. Действие будет происходить за этими деревьями. Можешь себе представить этот эффект. За деревьями видно крыльцо дома Шуйского. Сцена будет осве­щена луной. Кроме Федора[12] буду играть В. И. Шуйского (под­леца) и Старкова (тоже). Таким образом, когда Федора играет Платонов, я играю Старкова, Шуйского — Москвин. Когда Моск­вин Федора, я играю Шуйского, Платонов — Старкова.


 

22 июля 1898 г. Пушкино

...Сегодня читал нам Алексеев «Ганнеле»[13]под аккомпанемент специально написанной для этого произведения музыки. Аккомпанировал автор Симон.

Я плакал... И мне так хотелось убежать отсюда. Ведь здесь говорят только о форме. Красота, красота, красота! Об идее здесь молчат, а когда говорят, то так, что делается за нее обидно. Гос­поди! Да разве могут эти сытые люди, эти капиталисты, собрав­шиеся в храм Мельпомены для самоуслаждения, да, только для этого, понять весь смысл гауптмановокой «Ганнеле». Может быть, и могут, да только, к сожалению, не захотят никогда, никогда.

Когда Алексеев кончил «Ганнеле», я и Катя[14] застыли со сле­зами на глазах, а актеры заговорили о сценических эффектах, об эффектных положениях ролей и т. д.


 

9 августа 1898 г. Пушкино

...Мое исполнение роли Тирезия[15] Немировичу очень понрави­лось и по замыслу и по выполнению. Он говорит — «блестяще». Принц Арагонский[16] его не удовлетворяет; Алексеев, напротив, в восторге, давно перестал делать замечания. Как раз сегодня была репетиция «Шейлока» и исполнение мое вызывало в присутствую­щих гомерический смех. Вообще «Шейлок» совсем готов. Сегодня репетировали в последний раз...


ПИСЬМА А. Н. ТИХОНОВУ (СЕРЕБРОВУ)

 

6 мая 1901 г. <Москва>

Не сердитесь, дорогой Александр Николаевич, что не отвечал на Ваши милые письма так долго. С тех пор, как я получил от Вас второе письмо, прошел ровно месяц. Третье Ваше письмо получил на днях. В течение последнего месяца был очень занят — отчасти делами театральными, отчасти заботами семейными.

В театре после пасхи начались репетиции новых пьес для буду­щего сезона: «Дикой утки» Ибсена и «Михаила Крамера» Гауптмана[17]. Я не занят в них, но все-таки готовился к «беседам». Вы, вероятно, слышали, что репетициям у нас предшествуют «беседы», где режиссеры и актеры обмениваются мнениями по поводу идей и быта пьесы, характеристик действующих лиц, общего рисунка постановки etc. Кроме того, за это время пришлось работать в ко­миссии по организации в нашем театре «дополнительных» спектак­лей, так как в нашем театре ставятся в сезон всего 4—5 пьес и поэтому многие из артистов бездействуют и боятся постепенного угасания артистической индивидуальности. Так вот хотелось бы этими «дополнительными» спектаклями немного ободрить дух ар­тистической личности и дать ему расти и совершенствоваться. Не знаем еще, что из этой организации выйдет. Предвидим много-много преград[18]. Подробнее поговорю об этом,— если, конечно, ин­тересуетесь,— при свидании.

А когда думаете быть проездом в Москве?

Если не в самом конце мая, то увидимся.

Жена моя с деткой[19] уехали отдыхать в деревню. Квартиру я свою бросил и живу пока у друга своего. Жду не дождусь, когда покину вонючую Москву. Хочется свежего воздуха, запаха май­ской травы и тишины-тишины...

Ваш пессимизм по поводу студенческих дел[20] мне понятен и непонятен. Понятна грусть, когда к борьбе стремишься и должен уступить, коль бой неравен: «там сила, но не право».

Но мне хочется, чтобы Вы были в борьбе чуть-чуть объектив­ным. Помните: так должно быть! Неужели море теряет в Ваших глазах обаяние и силу, раз оно знакомо с часами затишья?! «Пусть сильнее грянет буря»[21] и море зашумит...

Ваш М.

Читали апрельскую книжку «Жизни», читали «Буревестник» Горького?[22]

Пишите по тому же адресу, как последнее письмо[23].


 

28 ноября 1901 г. <Москва>

«Как мало прожито, как много пережито!..» Необычайные со­бытия, мучительнейшие волнения, роковые исходы — вот что ме­шало мне писать Вам, дорогой Александр Николаевич! Я получил от Вас два письма; кажется, что я получил их в течение одной недели и так недавно; смотрю на штемпеля конвертов и не ве­рю — так давно все это было... «Все это было когда-то...» «Старый дом»[24], «Ганнеле»[25], «Перекаты»[26], Метерлинк в постановке Попо­ва, пьеса Ростана[27], Ваши хлопоты по устройству концерта[28], скандал в Электротехническом институте[29], волнения, сходки, резолюции... Вот она, бурлящая жизнь, вот ее приливы и отливы! А главное, все это так быстро, быстро, быстро... Вы браните меня, что я так долго не отвечаю Вам, а мне не верится, что долго. Мне ка­жется, я распечатал Ваши письма только вчера. Я страшно жил. И думаю, так страшно живет все современное человечество. Да, именно страшно. Разве не страшно — желать, мечтать, создавать для того, чтобы в один злосчастный день все ваше здание руши­лось под ударами Судьбы, единственно всесильной как смерть. Вы нетерпеливо мнете письмо и говорите: «Ну же, факты, факты!..» Извольте, извольте. Аркадий Павлович Зонов сошел с ума[30].

Я и он почти каждый день сходились и говорили, чтобы реали­зовать давно желанные мечты. Говорили и писали. У него не бы­ло денег, не было места; нашлось место, явились деньги. Он хотел работать при журналах, я его устроил. Он радовался, как ребенок, потому что осуществилось то, к чему давно стремился. Писать о театре, видеть горячих людей за работой разрушения старых форм и создания новых. Какая радость! Зонов выпрямился, стал голову держать вверх, стал чаще улыбаться и много говорить, стал рано вставать и поздно ложиться.

Вспорхнул, покинув пошлое прозябание в долине, вспорхнул; и устремился в горы, полетел высоко, высоко...

И мы полетели. Ведь он полетел с нами вместе, со мной, с дру­гими соратниками по оружию. Мы взлетели и стали парить то вверх, то вниз, а он стал подниматься выше, выше, выше... Мы пробовали подниматься до него, но не могли, мы не могли дышать тем же воздухом, а он мог. Вдруг мы не стали понимать его. Тог­да мы поняли, что он ушел от нас безвозвратно. Мы долго смотре­ли ему вслед, но с каждым днем и часом он улетал от нас все дальше и дальше. Теперь мы его уже не видим, то есть видим, но не понимаем.

Аркадий Павлович в палате для душевнобольных. Я наве­щаю его. Известил родных, но никого еще нет. Он пока на моем попечении.

В то самое время, когда Вы с увлечением читали Бодлера, и я увлекался им. До сих пор зачитываюсь им. Оценили ли Вы «Падаль», «Осеннюю песню», «Разбитый колокол», «Самообман» и «Неизгладимое»? Читал и старого Бердяева.

Так вот не писал Вам оттого, что болезнь Зонова совершенно выбила меня из колеи. Кроме того, был сильно занят в театре. За­болел Лужский, и мне пришлось готовить роль бургомистра («Штокман»)[31]. Роль большая, пришлось зубрить, потом репети­ции, волнение и проч. Играл ее третьего дня. Потом. Много при­шлось работать по организации журнала[32]. О журнале напишу тогда, когда все уладится.

В школе нашей при театре занятия идут бессистемно[33]. Вер­нее, занятий нет никаких. Все ограничивается участием учеников в народных сценах. Ни лекций, ни сцен из пьес. Танцуют, фехтуются. Хорошо поставлен класс грима (Судьбинин).

В театре туман. Нехорошо, что ставится пьеса Немировича, бездарная, мелкая, приподнятая фальшиво[34]. Все по-боборыкински[35]! И отношение автора к среде, и словечки, и стиль письма. Стыдно, что наш театр спускается до таких пьес.

А пьеса Горького благодаря этому задерживается[36]. Вот что досадно!

Попов ставит Метерлинка. Я мотаю себе это на ус.

Поездка наша в Питер решена[37]. Будем играть у вас пост, пасху и фоминую неделю.

Вот опять увидимся. Тогда ближе ознакомимся.

Пишите о делах в университете и специальных учебных заве­дениях. С 13-го не имею никаких вестей. Резолюцию универсан­тов от 13-го с. м. читал[38]. Ловко!

Пишите скорее и простите мне мое долгое молчание.

Что за пьеса Ростана «Пьеро...»? Где можно прочитать ее?[39] Прочтите «Сфинкс» Тетмайера в «Вестнике всемирной истории» (№ 11)[40]. Необычайно красиво и сильно!

Жду ответа.

Ваш Bс. M.


 

I. <ИЗ ЗАПИСЕЙ 1901 ГОДА>

 

Когда подъезжали к станции, солнце взошло и осветило пер­выми лучами город, оставшийся позади. При красноватом осве­щении он казался величественным, этот азиатский невежествен­ный грязный городок, похожий скорее на село. Как обманчива внешность, подумалось, и вспомнились стихи Надсона: «Бедна, как нищая...»

Солнце долгое время скрывалось за горой, казавшейся на оранжевом фоне неба угрюмой и величавой. Как только въехали на шоссе, на обеих сторонах которого разбросаны палатки ко­чующих татар, светящее, но еще не греющее солнце ослепило нас, радостное, обновляющее дух своим величием, игривостью. Привет тебе, восходящее солнце! Ты зовешь нас к неустанной борьбе, к жизни самопожертвований, к борьбе со злом и неве­жеством, ты даешь нам стремление подавить гнет социальной не­справедливости, созданной борьбой труда и капитала. Привет тебе, восходящее солнце.

Бугуруслан.

 

Самое опасное для театра — служить буржуазным вкусам толпы. Не надо прислушиваться к ее голосу. Иначе можно сва­литься с «горы» в «долину». Театр тогда велик, когда он подни­мает толпу до себя и, если не поднимает, так, по крайней мере, тащит ее на высоты. Если прислушиваться к голосу буржуазной толпы, как легко можно свалиться вниз. Всякое стремление ввысь тогда только целесообразно, когда оно неподкупно. Надо бороть­ся во что бы то ни стало. Вперед, вперед, всегда вперед! Пускай будут ошибки, пускай все необычно, крикливо, страстно до ужа­са, скорбно до потрясения и паники, все-таки все это лучше зо­лотой середины. Никогда не поступаться и всегда меняться, иг­рать разноцветными огнями, новыми, непоказанными. Огни эти слепят зрение, но они разгорятся яркими кострами и приучат к своему свету. Так приучается в темной комнате различать очерта­ния человек, пробывший в ней долго.


 

II. ЛИСТКИ, ВЫПАВШИЕ ИЗ ЗАПИСНОЙ КНИЖКИ (ПО ПОВОДУ КРАСНОГО ПЕТУХА» Г. ГАУПТМАНА) (1901 г.)

Люди разделились на высших и низших и между ними выросла стена.

Люди все больше перестают понимать друг друга, потому что они озлоблены — с одной стороны, проклятой борьбой за суще­ствование, с другой стороны, тем, что «миром правит глупость». Пожалуй, в последнем надо искать самую важную и глубокую причину озлобленности людей, которая толкает их на самые не­лепые преступления.

Люди стараются свести свои потребности до крайности (часы для Филица[41] — идеал комфорта), глупые из них довольствуются ничтожеством, но чуть человек порасторопнее, умнее,— его начи­нает угнетать убогость обстановки и черствость окружающей среды. А чтобы выйти из нее, нужны деньги. А разве можно до­стать их естественным путем пролетарию, которого все обирают? Вот в чем, в погоне за золотым тельцом, надо искать причину возрастающего процента преступности. Нелепость социального строя, где капитал не в труде, а в деньгах, создает преступные инстинкты и калек.

Всегда и везде злоба, оттого что «господином теперь может быть каждый». «Весь свет — смирительный дом». И поэтому тот, кто хочет, чтобы культура приводила людей к мягким отношени­ям, к объединенности действований, кто сознает, что «весь мир должен вперед идти», — тот, конечно, всегда должен держать оп­позицию.

«Нравственности нынче не стало» не оттого, что темен народ, по крайней мере, не оттого только, как утверждают многие, а оттого, что «вместо нее законы пошли, тут так... там эдак. А в церковь заглянешь, там сидит всякая сволочь да глаза к небу закатывает». Разве пресловутый закон Гейнце[42] не достаточно показывает, что миром правит глупость и что глупцам не важна культура нравов и мыслей, а <важен> закон, как мертвая бук­ва, ходячая мораль, способная притупить всякую совесть и обес­смыслить человека и уничтожить в нем всякую инициативу. Оче­видно, человек «не может жить без хлама, ему нужна вся эта мишура, — пастор Фридерици[43], колокольный звон, расписные стекла, алтарные покровы», как нужны законы Гейнце.

Да, люди перестали понимать друг друга, потому что люди разделились на высших и низших. Человек затерялся. «Никто не знает, что важно в жизни». «На свете всюду горе. Только как глядеть на это. А то, то же самое может и радостью быть...»

Да, люди перестали понимать друг друга, потому что их заел самоанализ, безверие, — это у интеллигенции, у простого наро­да — ханжество и вечный страх.

Надо скорее столковаться, пора бросить пессимистические за­вывания и стоны самоанализа, пора разжечь в себе солнечные инстинкты, и скорее к борьбе! К борьбе открытой, неустанной с глупостью, что миром правит.

Как важно, чтобы нам почаще рассказывали люди свои ис­поведи! Это открывает нам возможность постичь сложную душу человеческую. Так же важно нам знать каждую драму, хоть самую простую, но выхваченную из жизни и бесхитростно про­сто рассказанную.

Существуют порядки где-то, в каких-то учреждениях и уг­лах — все равно, порядки возмутительные, недопустимые, варвар­ские. О них знают и молчат. Или протестуют против них лишь редкими нервными вспышками. Надо повествовать о них людям и без субъективной окраски. Надо уметь только вовремя отдер­нуть занавеску и вовремя крикнуть: «Смотрите. Вот уголок на­шей жизни!»

Исповедь какого-то самоубийцы, человека, впавшего в безве­рие и смуту настроений, заставляет нас призадуматься над при­чинами болезненного душевного уклада, а объективное отраже­ние действительности развивает общественное самосознание и ус­танавливает общественную и профессиональную этики.

Гауптман в «Красном петухе» рассказал нам простую исто­рию жизни, не драму и не комедию, а именно трагикомедию, как он сам назвал свою пьесу. Он показал уголок жизни, а жизнь?.. Разве жизнь не трагикомедия? Вся драма ее развивается на фоне смеха. «Жизнь — игра. Мудр тот, кто постиг это». Помните эпи­граф Шницлера к его «Зеленому попугаю»? Да, именно, жизнь — игра! Вся драма ее растет на смехе, безудержно звонком и так повышенном, что трудно понять его, постичь. И люди часто пла­чут так, что плач их слышится как смех. И кажется, что высшее горе проявится именно так вот, в смехе, с улыбкой на устах...

Гауптмана упрекают в том, что он бросил индивидуалистиче­ские драмы для бытовой, семейной. Но как же мечтать о совер­шенстве духовной жизни отдельных единиц массы, когда масса до сих пор не может отделаться от того гнета, при котором не­возможно человеческое существование? Генрих «Потонувшего колокола»[44] вышел в жизнь с известной закаленностью, с боль­шим мужеством, давшим ему возможность бросить семью и де­тей ради высшего долга, но ему пришлось потратить эту силу на кулачную расправу с людьми-зверями. А когда настала пора для высших проявлений этой силы ради вечных бессмертных идей, силы были уже потрачены, и Генрих погиб.

Гибнет в смуте и сумерках современное человечество, тратя всю свою силу на борьбу с первобытным варварством. И только где-то слышен стон и плач, который зовет к окончательной борьбе с преградами, чтобы раз навсегда очистить себе путь к тому, о чем мечтает современность,— отстоять человека.

С тех пор, как Гауптман написал свою первую драму «Перед восходом солнца», прошло много лет, а человечество все еще не может обойтись без кровопролития.


 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 420; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.041 сек.