Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

В МОСКВЕ 7 страница




-- Не фантазируйте, моя милая. На библиотечку деньги нужны. Ну, я вас теперь оставлю, а вы успокойтесь и подумайте, а завтра приходите ко мне веселенькая. Это будет очаровательно! Ну, прощайте, мой ангелочек. Дайте я вас поцелую.

Марья Константиновна поцеловала Надежду Федоровну в лоб, перекрестила ее и тихо вышла. Становилось уже темно, и Ольга в кухне зажгла огонь. Продолжая плакать, Надежда Федоровна пошла в спальню и легла на постель. Ее стала бить сильная лихорадка. Лежа, она разделась, смяла платье к ногам и свернулась под одеялом клубочком. Ей хотелось пить, и некому было подать.

-- Я отдам! -- говорила она себе, и ей в бреду казалось, что она сидит возле какой-то больной и узнает в ней самоё себя. -- Я отдам. Было бы глупо думать, что я из-за денег... Я уеду и вышлю ему деньги из Петербурга. Сначала сто... потом сто... и потом -- сто...

Поздно ночью пришел Лаевский.

-- Сначала сто... -- сказала ему Надежда Федоровна, -- потом сто...

-- Ты бы приняла хины, -- сказал он, и подумал:

"Завтра среда, отходит пароход, и я не еду. Значит, придется жить здесь до субботы".

Надежда Федоровна поднялась в постели на колени.

-- Я ничего сейчас не говорила? -- спросила она, улыбаясь и щурясь от свечи.

-- Ничего. Надо будет завтра утром за доктором послать. Спи.

Он взял подушку и пошел к двери. После того, как он окончательно решил уехать и оставить Надежду Федоровну, она стала возбуждать в нем жалость и чувство вины; ему было в ее присутствии немножко совестно, как в присутствии больной или старой лошади, которую решили убить. Он остановился в дверях и оглянулся на нее.

-- На пикнике я был раздражен и сказал тебе грубость. Ты извини меня, бога ради.

Сказавши это, он пошел к себе в кабинет, лег и долго не мог уснуть.

Когда на другой день утром Самойленко, одетый, по случаю табельного дня, в полную парадную форму с эполетами и орденами, пощупав у Надежды Федоровны пульс и поглядев ей на язык, выходил из спальни, Лаевский, стоявший у порога, спросил его с тревогой:

-- Ну, что? Что?

Лицо его выражало страх, крайнее беспокойство и надежду.

-- Успокойся, ничего опасного, -- сказал Самойленко. -- Обыкновенная лихорадка.

-- Я не о том, -- нетерпеливо поморщился Лаевский. -- Достал денег?

-- Душа моя, извини, -- зашептал Самойленко, оглядываясь на дверь и конфузясь. -- Бога ради извини! Ни у кого нет свободных денег, и я собрал пока по пяти да по десяти рублей -- всего-навсего сто десять. Сегодня еще кое с кем поговорю. Потерпи.

-- Но крайний срок суббота! -- прошептал Лаевский, дрожа от нетерпения. -- Ради всех святых, до субботы! Если я в субботу не уеду, то ничего мне не нужно... ничего! Не понимаю, как это у доктора могут не быть деньги!

-- Да, господи, твоя воля, -- быстро и с напряжением зашептал Самойленко, и что-то даже пискнуло у него в горле, -- у меня всё разобрали, должны мне семь тысяч, и я кругом должен. Разве я виноват?

-- Значит: к субботе достанешь? Да?

-- Постараюсь.

-- Умоляю, голубчик! Так, чтобы в пятницу утром деньги у меня в руках были.

Самойленко сел и прописал хину в растворе, kalii bromati, ревенной настойки, tincturae gentianae, aquae foeniculi -- все это в одной микстуре, прибавил розового сиропу, чтобы горько не было, и ушел.

 

XI

 

-- У тебя такой вид, как будто ты идешь арестовать меня, -- сказал фон Корен, увидев входившего к нему Самойленка в парадной форме.

-- А я иду мимо и думаю: дай-ка зайду, зоологию проведаю, -- сказал Самойленко, садясь у большого стола, сколоченного самим зоологом из простых досок. -- Здравствуй, святой отец! -- кивнул он дьякону, который сидел у окна и что-то переписывал. -- Посижу минуту и побегу домой распорядиться насчет обеда. Уже пора... Я вам не помешал?

-- Нисколько, -- ответил зоолог, раскладывая по столу мелко исписанные бумажки. -- Мы перепиской занимаемся.

-- Так... Ох, боже мой, боже мой... -- вздохнул Самойленко; он осторожно потянул со стола запыленную книгу, на которой лежала мертвая сухая фаланга, и сказал: -- Однако! Представь, идет по своим делам какой-нибудь зелененький жучок и вдруг по дороге встречает такую анафему. Воображаю, какой ужас!

-- Да, полагаю.

-- Ей яд дан, чтобы защищаться от врагов?

-- Да, защищаться и самой нападать.

-- Так, так, так... И всё в природе, голубчики мои, целесообразно и объяснимо, -- вздохнул Самойленко. -- Только вот чего я не понимаю. Ты, величайшего ума человек, объясни-ка мне, пожалуйста. Бывают, знаешь, зверьки, не больше крысы, на вид красивенькие, но в высочайшей степени, скажу я тебе, подлые и безнравственные. Идет такой зверек, положим, по лесу, увидал птичку, поймал и съел. Идет дальше и видит в траве гнездышко с яйцами; жрать ему уже не хочется, сыт, но все-таки раскусывает яйцо, а другие вышвыривает из гнезда лапкой. Потом встречает лягушку и давай с ней играть. Замучил лягушку, идет и облизывается, а навстречу ему жук. Он жука лапкой... И всё он портит и разрушает на своем пути... Залезает и в чужие норы, разрывает зря муравейники, раскусывает улиток... Встретится крыса -- он с ней в драку; увидит змейку или мышонка -- задушить надо. И так целый день. Ну, скажи, для чего такой зверь нужен? Зачем он создан?

-- Я не знаю, про какого зверька ты говоришь, -- сказал фон Корен, -- вероятно, про какого-нибудь из насекомоядных. Ну, что ж? Птица попалась ему, потому что неосторожна; он разрушил гнездо с яйцами, потому что птица не искусна, дурно сделала гнездо и не сумела замаскировать его. У лягушки, вероятно, какой-нибудь изъян в цветовой окраске, иначе бы он не увидел ее, и так далее. Твой зверь сокрушает только слабых, неискусных, неосторожных, одним словом, имеющих недостатки, которые природа не находит нужным передавать в потомство. Остаются в живых только более ловкие, осторожные, сильные и развитые. Таким образом, твой зверек, сам того не подозревая, служит великим целям усовершенствования.

-- Да, да, да... Кстати, брат, -- сказал Самойленко развязно, -- дай-ка мне взаймы рублей сто.

-- Хорошо. Между насекомоядными попадаются очень интересные субъекты. Например, крот. Про него говорят, что он полезен, так как истребляет вредных насекомых. Рассказывают, что будто какой-то немец прислал императору Вильгельму I шубу из кротовых шкурок и будто император приказал сделать ему выговор за то, что он истребил такое множество полезных животных. А между тем крот в жестокости нисколько не уступит твоему зверьку и к тому же очень вреден, так как страшно портит луга.

Фон Корен отпер шкатулку и достал оттуда сторублевую бумажку.

-- У крота сильная грудная клетка, как у летучей мыши, -- продолжал он, запирая шкатулку, -- страшно развитые кости и мышцы, необыкновенное вооружение рта. Если бы он имел размеры слона, то был бы всесокрушающим, непобедимым животным. Интересно, когда два крота встречаются под землей, то они оба, точно сговорившись, начинают рыть площадку; эта площадка нужна им для того, чтобы удобнее было сражаться. Сделав ее, они вступают в жестокий бой и дерутся до тех пор, пока не падает слабейший. Возьми же сто рублей, -- сказал фон Корен, понизив тон, -- но с условием, что ты берешь не для Лаевского.

-- А хоть бы и для Лаевского! -- вспыхнул Самойленко. -- Тебе какое дело?

-- Для Лаевского я не могу дать. Я знаю, ты любишь давать взаймы. Ты дал бы и разбойнику Кериму, если бы он попросил у тебя, но, извини, помогать тебе в этом направлении я не могу.

-- Да, я прошу для Лаевского! -- сказал Самойленко, вставая и размахивая правой рукой. -- Да! Для Лаевского! И никакой ни чёрт, ни дьявол не имеет права учить меня, как я должен распоряжаться своими деньгами. Вам не угодно дать? Нет?

Дьякон захохотал.

-- Ты не кипятись, а рассуждай, -- сказал зоолог. -- Благодетельствовать г. Лаевскому так же неумно, по-моему, как поливать сорную траву или прикармливать саранчу.

-- А по-моему, мы обязаны помогать нашим ближним! -- крикнул Самойленко.

-- В таком случае помоги вот этому голодному турку, что лежит под забором! Он работник и нужнее, полезнее твоего Лаевского. Отдай ему эти сто рублей! Или пожертвуй мне сто рублей на экспедицию!

-- Ты дашь или нет, я тебя спрашиваю?

-- Ты скажи откровенно: на что ему нужны деньги?

-- Это не секрет. Ему нужно в субботу в Петербург ехать.

-- Вот как! -- сказал протяжно фон Корен. -- Ага... Понимаем. А она с ним поедет или как?

-- Она пока здесь остается. Он устроит в Петербурге свои дела и пришлет ей денег, тогда и она поедет.

-- Ловко!.. -- сказал зоолог и засмеялся коротким теноровым смехом. -- Ловко! Умно придумано.

Он быстро подошел к Самойленку и, став лицом к лицу, глядя ему в глаза, спросил:

-- Ты говори откровенно: он разлюбил? Да? Говори: разлюбил? Да?

-- Да, -- выговорил Самойленко и вспотел.

-- Как это отвратительно! -- сказал фон Корен, и по лицу его видно было, что он чувствовал отвращение. -- Что-нибудь из двух, Александр Давидыч: или ты с ним в заговоре или же, извини, ты простофиля. Неужели ты не понимаешь, что он проводит тебя, как мальчишку, самым бессовестным образом? Ведь ясно, как день, что он хочет отделаться от нее и бросить ее здесь. Она останется на твоей шее, и ясно, как день, что тебе придется отправлять ее в Петербург на свой счет. Неужели твой прекрасный друг до такой степени ослепил тебя своими достоинствами, что ты не видишь даже самых простых вещей?

-- Это одни только предположения, -- сказал Самойленко, садясь.

-- Предположения? Но почему он едет один, а не вместе с ней? И почему, спроси его, не поехать бы ей вперед, а ему после? Продувная бестия!

Подавленный внезапными сомнениями и подозрениями насчет своего приятеля, Самойленко вдруг ослабел и понизил тон.

-- Но это невозможно! -- сказал он, вспоминая ту ночь, когда Лаевский ночевал у него. -- Он так страдает!

-- Что ж из этого? Воры и поджигатели тоже страдают!

-- Положим даже, что ты прав... -- сказал в раздумье Самойленко. -- Допустим... Но он молодой человек, на чужой стороне... студент, мы тоже студенты, и кроме нас тут некому оказать ему поддержку.

-- Помогать ему делать мерзости только потому, что ты и он в разное время были в университете и оба там ничего не делали! Что за вздор!

-- Постой, давай хладнокровно рассудим. Можно будет, полагаю, устроить вот как... -- соображал Самойленко, шевеля пальцами. -- Я, понимаешь, дам ему деньги, но возьму с него честное, благородное слово, что через неделю же он пришлет Надежде Федоровне на дорогу.

-- И он даст тебе честное слово, даже прослезится и сам себе поверит, но цена-то этому слову? Он его не сдержит, и когда через год-два ты встретишь его на Невском под ручку с новой любовью, то он будет оправдываться тем, что его искалечила цивилизация и что он сколок с Рудина. Брось ты его, бога ради! Уйди от грязи и не копайся в ней обеими руками!

Самойленко подумал минуту и сказал решительно:

-- Но я всё-таки дам ему денег. Как хочешь. Я не в состоянии отказать человеку на основании одних только предположений.

-- И превосходно. Поцелуйся с ним.

-- Так дай же мне сто рублей, -- робко попросил Самойленко.

-- Не дам.

Наступило молчание. Самойленко совсем ослабел: лицо его приняло виноватое, пристыженное и заискивающее выражение, и как-то странно было видеть это жалкое, детски-сконфуженное лицо у громадного человека с эполетами и орденами.

-- Здешний преосвященный объезжает свою епархию не в карете, а верхом на лошади, -- сказал дьякон, кладя перо. -- Вид его, сидящего на лошадке, до чрезвычайности трогателен. Простота и скромность его преисполнены библейского величия.

-- Он хороший человек? -- спросил фон Корен, который рад был переменить разговор.

-- А то как же? Если б не был хорошим, то разве его посвятили бы в архиереи?

-- Между архиереями встречаются очень хорошие и даровитые люди, -- сказал фон Корен. -- Жаль только, что у многих из них есть слабость -- воображать себя государственными мужами. Один занимается обрусением, другой критикует науки. Это не их дело. Они бы лучше почаще в консисторию заглядывали.

-- Светский человек не может судить архиереев.

-- Почему же, дьякон? Архиерей такой же человек, как и я.

-- Такой да не такой, -- обиделся дьякон, принимаясь за перо. -- Ежели бы вы были такой, то на вас почила бы благодать и вы сами были бы архиереем, а ежели вы не архиерей, то, значит, не такой.

-- Не мели, дьякон! -- сказал Самойленко с тоской. -- Послушай, вот что я придумал, -- обратился он к фон Корену. -- Ты мне этих ста рублей не давай. Ты у меня до зимы будешь столоваться еще три месяца, так вот дай мне вперед за три месяца.

-- Не дам.

Самойленко замигал глазами и побагровел; он машинально потянул к себе книгу с фалангой и посмотрел на нее, потом встал и взялся за шапку. Фон Корену стало жаль его.

-- Вот извольте жить и дело делать с такими господами! -- сказал зоолог и в негодовании швырнул ногой в угол какую-то бумагу. -- Пойми же, что это не доброта, не любовь, а малодушие, распущенность, яд! Что делает разум, то разрушают ваши дряблые, никуда не годные сердца! Когда я гимназистом был болен брюшным тифом, моя тетушка из сострадания обкормила меня маринованными грибами, и я чуть не умер. Пойми ты вместе с тетушкой, что любовь к человеку должна находиться не в сердце, не под ложечкой и не в пояснице, а вот здесь!

Фон Корен хлопнул себя по лбу.

-- Возьми! -- сказал он и швырнул сторублевую бумажку.

-- Напрасно ты сердишься, Коля, -- кротко сказал Самойленко, складывая бумажку. -- Я тебя отлично понимаю, но... войди в мое положение.

-- Баба ты старая, вот что!

Дьякон захохотал.

-- Послушай, Александр Давидыч, последняя просьба! -- горячо сказал фон Корен. -- Когда ты будешь давать тому прохвосту деньги, то предложи ему условие: пусть уезжает вместе со своей барыней или же отошлет ее вперед, а иначе не давай. Церемониться с ним нечего. Так ему и скажи, а если не скажешь, то, даю тебе честное слово, я пойду к нему в присутствие и спущу его там с лестницы, а с тобою знаться не буду. Так и знай!

-- Что ж? Если он уедет вместе с ней или вперед ее отправит, то для него же удобнее, -- сказал Самойленко. -- Он даже рад будет. Ну, прощай.

Он нежно простился и вышел, но, прежде чем затворить за собою дверь, оглянулся на фон Корена, сделал страшное лицо и сказал:

-- Это тебя, брат, немцы испортили! Да! Немцы!

 

XII

 

На другой день, в четверг, Марья Константиновна праздновала день рождения своего Кости. В полдень все были приглашены кушать пирог, а вечером пить шоколад. Когда вечером пришли Лаевский и Надежда Федоровна, зоолог, уже сидевший в гостиной и пивший шоколад, спросил у Самойленка:

-- Ты говорил с ним?

-- Нет еще.

-- Смотри же не церемонься. Не понимаю я наглости этих господ! Ведь отлично знают взгляд здешней семьи на их сожительство, а между тем лезут сюда.

-- Если обращать внимание на каждый предрассудок, -- сказал Самойленко, -- то придется никуда не ходить.

-- Разве отвращение массы к внебрачной любви и распущенности предрассудок?

-- Конечно. Предрассудок и ненавистничество. Солдаты как увидят девицу легкого поведения, то хохочут и свищут, а спроси-ка их: кто они сами?

-- Недаром они свищут. То, что девки душат своих незаконноприжитых детей и идут на каторгу, и что Анна Каренина бросилась под поезд, и что в деревнях мажут ворота дегтем, и что нам с тобой, неизвестно почему, нравится в Кате ее чистота, и то, что каждый смутно чувствует потребность в чистой любви, хотя знает, что такой любви нет, -- разве всё это предрассудок? Это, братец, единственное, что уцелело от естественного подбора, и, не будь этой темной силы, регулирующей отношения полов, господа Лаевские показали бы тебе, где раки зимуют, и человечество выродилось бы в два года.

Лаевский вошел в гостиную, со всеми поздоровался и, пожимая руку фон Корену, заискивающе улыбнулся. Он выждал удобную минуту и сказал Самойленку:

-- Извини, Александр Давидыч, мне нужно сказать тебе два слова.

Самойленко встал, обнял его за талию, и оба пошли в кабинет Никодима Александрыча.

-- Завтра пятница... -- сказал Лаевский, грызя ногти. -- Ты достал, что обещал?

-- Достал только двести десять. Остальные сегодня достану или завтра. Будь покоен.

-- Слава богу!.. -- вздохнул Лаевский, и руки задрожали у него от радости. -- Ты меня спасаешь, Александр Давидыч, и, клянусь тебе богом, своим счастьем и чем хочешь, эти деньги я вышлю тебе тотчас же по приезде. И старый долг вышлю.

-- Вот что, Ваня... -- сказал Самойленко, беря его за пуговицу и краснея. -- Ты извини, что я вмешиваюсь в твои семейные дела, но... почему бы тебе не уехать вместе с Надеждой Федоровной?

-- Чудак, но разве это можно? Одному из нас непременно надо остаться, иначе кредиторы завопиют. Ведь я должен по лавкам рублей семьсот, если не больше. Погоди, вышлю им деньги, заткну зубы, тогда и она выедет отсюда.

-- Так... Но почему бы тебе не отправить ее вперед?

-- Ах, боже мой, разве это возможно? -- ужаснулся Лаевский. -- Ведь она женщина, что она там одна сделает? Что она понимает? Это только проволочка времени и лишняя трата денег.

"Резонно"... -- подумал Самойленко, но вспомнил разговор свой с фон Кореном, потупился и сказал угрюмо:

-- С тобою я не могу согласиться. Или поезжай вместе с ней или же отправь ее вперед, иначе... иначе я не дам тебе денег. Это мое последнее слово...

Он попятился назад, навалился спиною на дверь и вышел в гостиную красный, в страшном смущении.

"Пятница... пятница, -- думал Лаевский, возвращаясь в гостиную. -- Пятница..."

Ему подали чашку шоколаду. Он ожег губы и язык горячим шоколадом и думал:

"Пятница... пятница..."

Слово "пятница" почему-то не выходило у него из головы; он ни о чем, кроме пятницы, не думал, и для него ясно было только, но не в голове, а где-то под сердцем, что в субботу ему не уехать. Перед ним стоял Никодим Александрыч, аккуратненький, с зачесанными височками и просил:

-- Кушайте, покорнейше прошу-с...

Марья Константиновна показывала гостям отметки Кати и говорила протяжно:

-- Теперь ужасно, ужасно трудно учиться! Так много требуют...

-- Мама! -- стонала Катя, не зная куда спрятаться от стыда и похвал.

Лаевский тоже посмотрел в отметки и похвалил. Закон божий, русский язык, поведение, пятерки и четверки запрыгали в его глазах, и всё это вместе с привязавшейся к нему пятницей, с зачесанными височками Никодима Александрыча и с красными щеками Кати представилось ему такой необъятной, непобедимой скукой, что он едва не вскрикнул с отчаяния и спросил себя: "Неужели, неужели я не уеду?"

Поставили рядом два ломберных стола и сели играть в почту. Лаевский тоже сел.

"Пятница... пятница... -- думал он, улыбаясь и вынимая из кармана карандаш. -- Пятница..."

Он хотел обдумать свое положение и боялся думать. Ему страшно было сознаться, что доктор поймал его на обмане, который он так долго и тщательно скрывал от самого себя. Всякий раз, думая о своем будущем, он не давал своим мыслям полной свободы. Он сядет в вагон и поедет -- этим решался вопрос его жизни, и дальше он не пускал своих мыслей. Как далекий тусклый огонек в поле, так изредка в голове его мелькала мысль, что где-то в одном из переулков Петербурга, в отдаленном будущем, для того, чтобы разойтись с Надеждой Федоровной и уплатить долги, ему придется прибегнуть к маленькой лжи; он солжет только один раз, и затем наступит полное обновление. И это хорошо: ценою маленькой лжи он купит большую правду.

Теперь же, когда доктор своим отказом грубо намекнул ему на обман, ему стало понятно, что ложь понадобится ему не только в отдаленном будущем, но и сегодня, и завтра, и через месяц, и, быть может, даже до конца жизни. В самом деле, чтобы уехать, ему нужно будет солгать Надежде Федоровне, кредиторам и начальству; затем, чтобы добыть в Петербурге денег, придется солгать матери, сказать ей, что он уже разошелся с Надеждой Федоровной; и мать не даст ему больше пятисот рублей, значит, он уже обманул доктора, так как будет не в состоянии в скором времени прислать ему денег. Затем, когда в Петербург приедет Надежда Федоровна, нужно будет употребить целый ряд мелких и крупных обманов, чтобы разойтись с ней; и опять слезы, скука, постылая жизнь, раскаяние и, значит, никакого обновления не будет. Обман и больше ничего. В воображении Лаевского выросла целая гора лжи. Чтобы перескочить ее в один раз, а не лгать по частям, нужно было решиться на крутую меру, например, ни слова не говоря, встать с места, надеть шапку и тотчас же уехать без денег, не говоря ни слова, но Лаевский чувствовал, что для него это невозможно.

"Пятница, пятница... -- думал он. -- Пятница..."

Писали записки, складывали их вдвое и клали в старый цилиндр Никодима Александрыча и, когда скоплялось достаточно записок, Костя, изображавший почтальона, ходил вокруг стола и раздавал их. Дьякон, Катя и Костя, получавшие смешные записки и старавшиеся писать посмешнее, были в восторге.

"Нам надо поговорить", -- прочла Надежда Федоровна на записочке. Она переглянулась с Марьей Константиновной, и та миндально улыбнулась и закивала ей головой.

"О чем же говорить? -- подумала Надежда Федоровна. -- Если нельзя рассказать всего, то и говорить незачем".

Перед тем, как идти в гости, она завязала Лаевскому галстук, и это пустое дело наполнило ее душу нежностью и печалью. Тревога на его лице, рассеянные взгляды, бледность и непонятная перемена, происшедшая с ним в последнее время, и то, что она имела от него страшную, отвратительную тайну, и то, что у нее дрожали руки, когда она завязывала галстук, -- всё это почему-то говорило ей, что им обоим уже недолго осталось жить вместе. Она глядела на него, как на икону, со страхом и раскаянием, и думала: "Прости, прости..." Против нее за столом сидел Ачмианов и не отрывал от нее своих черных влюбленных глаз; ее волновали желания, она стыдилась себя и боялась, что даже тоска и печаль не помешают ей уступить нечистой страсти, не сегодня, так завтра, -- и что она, как запойный пьяница, уже не в силах остановиться.

Чтобы не продолжать этой жизни, позорной для нее и оскорбительной для Лаевского, она решила уехать. Она будет с плачем умолять его, чтобы он отпустил ее, и если он будет противиться, то она уйдет от него тайно. Она не расскажет ему о том, что произошло. Пусть он сохранит о ней чистое воспоминание.

"Люблю, люблю, люблю", -- прочла она. -- Это от Ачмианова.

Она будет жить где-нибудь в глуши, работать и высылать Лаевскому "от неизвестного" деньги, вышитые сорочки, табак, и вернется к нему только в старости и в случае, если он опасно заболеет и понадобится ему сиделка. Когда в старости он узнает, по каким причинам она отказалась быть его женой и оставила его, он оценит ее жертву и простит.

"У вас длинный нос". -- Это, должно быть, от дьякона или от Кости.

Надежда Федоровна вообразила, как, прощаясь с Лаевским, она крепко обнимет его, поцелует ему руку и поклянется, что будет любить его всю, всю жизнь, а потом, живя в глуши, среди чужих людей, она будет каждый день думать о том, что где-то у нее есть друг, любимый человек, чистый, благородный и возвышенный, который хранит о ней чистое воспоминание.

"Если вы сегодня не назначите мне свидания, то я приму меры, уверяю честным словом. Так с порядочными людьми не поступают, надо это понять". -- Это от Кирилина.

 

XIII

 

Лаевский получил две записки; он развернул одну и прочел: "Не уезжай, голубчик мой".

"Кто бы это мог написать? -- подумал он. -- Конечно, не Самойленко... И не дьякон, так как он не знает, что я хочу уехать. Фон Корен разве?"

Зоолог нагнулся к столу и рисовал пирамиду. Лаевскому показалось, что глаза его улыбаются.

"Вероятно, Самойленко проболтался..." -- подумал Лаевский.

На другой записке тем же самым изломанным почерком с длинными хвостами и закорючками было написано:

"А кто-то в субботу не уедет".

"Глупое издевательство, -- подумал Лаевский. -- Пятница, пятница..."

Что-то подступило у него к горлу. Он потрогал воротничок и кашлянул, но вместо кашля из горла вырвался смех.

-- Ха-ха-ха! -- захохотал он. -- Ха-ха-ха! "Чему это я?" -- подумал он. -- Ха-ха-ха!

Он попытался удержать себя, закрыл рукою рот, но смех давил ему грудь и шею, и рука не могла закрыть рта.

"Как это, однако, глупо! -- думал он, покатываясь со смеху. -- Я с ума сошел, что ли?"

Хохот становился всё выше и выше и обратился во что-то похожее на лай болонки. Лаевский хотел встать из-за стола, но ноги его не слушались и правая рука как-то странно, помимо его воли, прыгала по столу, судорожно ловила бумажки и сжимала их. Он увидел удивленные взгляды, серьезное испуганное лицо Самойленка и взгляд зоолога, полный холодной насмешки и гадливости, и понял, что с ним истерика.

"Какое безобразие, какой стыд, -- думал он, чувствуя на лице теплоту от слез... -- Ах, ах, какой срам! Никогда со мною этого не было..."

Вот взяли его под руки и, поддерживая сзади голову, повели куда-то; вот стакан блеснул перед глазами и стукнул по зубам, и вода пролилась на грудь; вот маленькая комната, посреди две постели рядом, покрытые чистыми, белыми, как снег, покрывалами. Он повалился на одну постель и зарыдал.

-- Ничего, ничего... -- говорил Самойленко. -- Это бывает... Это бывает...

Похолодевшая от страха, дрожа всем телом и предчувствуя что-то ужасное, Надежда Федоровна стояла у постели и спрашивала:

-- Что с тобой? Что? Ради бога говори...

"Не написал ли ему чего-нибудь Кирилин?" -- думала она.

-- Ничего... -- сказал Лаевский, смеясь и плача. -- Уйди отсюда... голубка.

Лицо его не выражало ни ненависти, ни отвращения: значит, он ничего не знает; Надежда Федоровна немного успокоилась и пошла в гостиную.

-- Не волнуйтесь, милая! -- сказала ей Марья Константиновна, садясь рядом и беря ее за руку. -- Это пройдет. Мужчины так же слабы, как и мы, грешные. Вы оба теперь переживаете кризис... это так понятно! Ну, милая, я жду ответа. Давайте поговорим.

-- Нет, не будем говорить... -- сказала Надежда Федоровна, прислушиваясь к рыданиям Лаевского. -- У меня тоска... Позвольте мне уйти.

-- Что вы, что вы, милая! -- испугалась Марья Константиновна. -- Неужели вы думаете, что я отпущу вас без ужина? Закусим, тогда и с богом.

-- У меня тоска... -- прошептала Надежда Федоровна и, чтобы не упасть, взялась обеими руками за ручку кресла.

-- У него родимчик! -- сказал весело фон Корен, входя в гостиную, но, увидев Надежду Федоровну, смутился и вышел.

Когда кончилась истерика, Лаевский сидел на чужой постели и думал:

"Срам, разревелся, как девчонка! Должно быть, я смешон и гадок. Уйду черным ходом... Впрочем, это значило бы, что я придаю своей истерике серьезное значение. Следовало бы ее разыграть в шутку..."

Он посмотрелся в зеркало, посидел немного и вышел в гостиную.

-- А вот и я! -- сказал он, улыбаясь; ему было мучительно стыдно, и он чувствовал, что и другим стыдно в его присутствии. -- Бывают же такие истории, -- сказал он, садясь. -- Сидел я и вдруг, знаете ли, почувствовал страшную колющую боль в боку... невыносимую, нервы не выдержали и... и вышла такая глупая штука. Наш нервный век, ничего не поделаешь!

За ужином он пил вино, разговаривал и изредка, судорожно вздыхая, поглаживал себе бок, как бы показывая, что боль еще чувствуется. И никто, кроме Надежды Федоровны, не верил ему, и он видел это.

В десятом часу пошли гулять на бульвар. Надежда Федоровна, боясь, чтобы с нею не заговорил Кирилин, всё время старалась держаться около Марии Константиновны и детей. Она ослабела от страха и тоски и, предчувствуя лихорадку, томилась и еле передвигала ноги, но не шла домой, так как была уверена, что за нею пойдет Кирилин или Ачмианов, или оба вместе. Кирилин шел сзади, рядом с Никодимом Александрычем, и напевал вполголоса:

-- Я игра-ать мной не позво-олю! Не позво-олю!

С бульвара повернули к павильону и пошли по берегу и долго смотрели, как фосфорится море. Фон Корен стал рассказывать, отчего оно фосфорится.

 

XIV

 

-- Однако, мне пора винтить... Меня ждут, -- сказал Лаевский. -- Прощайте, господа.

-- И я с тобой, погоди, -- сказала Надежда Федоровна и взяла его под руку.

Они простились с обществом и пошли. Кирилин тоже простился, сказал, что ему по дороге, и пошел рядом с ними.

"Что будет, то будет... -- думала Надежда Федоровна. -- Пусть..."

Ей казалось, что все нехорошие воспоминания вышли из ее головы и идут в потемках рядом с ней и тяжело дышат, а она сама, как муха, попавшая в чернила, ползет через силу по мостовой и пачкает в черное бок и руку Лаевского. Если Кирилин, думала она, сделает что-нибудь дурное, то в этом будет виноват не он, а она одна. Ведь было время, когда ни один мужчина не разговаривал с нею так, как Кирилин, и сама она порвала это время, как нитку, и погубила его безвозвратно -- кто же виноват в этом? Одурманенная своими желаниями, она стала улыбаться совершенно незнакомому человеку только потому, вероятно, что он статен и высок ростом, в два свидания он наскучил ей, и она бросила его, и разве поэтому, -- думала она теперь, -- он не имеет права поступить с нею, как ему угодно?




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 294; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.137 сек.