Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Взгляд на безликую личность 2 страница




Эта потребность в театре проистекала из сути его личности. У него было особое чувство, что он выступает на сцене, и поэтому ему были нужны потрясающие все государственные акции, впечатляющие эффекты с громом и молнией и с грохотом оркестровой меди. Одержимый старым страхом актеров наскучить публике, он мыслил эффектными номерами и делал все, чтобы превзойти прежнее выступление. Та неуемность, которая характеризует его политические действия и придает им столь ошеломляющий характер, не позволяющий всем противникам прийти в себя, связана с этим точно так же, как его завороженность катастрофами и мировыми пожарами, в которых его пессимистическая жажда эффектов видела возможности самого мощного воздействия на ход событий. Если вдуматься, в эффекты он верил больше, чем во все идеологии, и был, по сути дела, театральным существом, которое ощущало себя в своей среде, собственно говоря, только в тех иллюзорных мирах, которые оно противопоставляло действительности. Его недостаточная серьезность, лицемерие, мелодраматичность, дешевое злодейство, которые были в нем неистребимы, точно так же коренятся в этом, как презрение к реальности, которое было его сильной стороной до тех пор, пока сочеталось со своеобразным сильным ощущением действительности и методичной сосредоточенностью.

Особую роль в рамках этих усилий по стилизации себя под выбранный образ играют попытки мифологизировать собственное существование. Один из консервативных современников Гитлера, содействовавший его возвышению, заметил, что он никогда не терял ощущения разрыва между своим скромным происхождением и «удачным прыжком наверх» [95]; как и в юные годы, он продолжал мыслить сословными категориями. Порой он пытался заглушить сознание своего происхождения, вызывавшего чувство стеснения, тем, что демонстративно называл себя «рабочим», а иногда даже «пролетарием» [96]; но в общем у него преобладало стремление прикрыть низкую сословную принадлежность мифологизирующей аурой. То, что судьба избирает «одного из малых сих», самого обычного человека – это старый, апробированный мотив политической узурпации. Во вступительной части своих речей он постоянно культивировал миф о себе как «человеке из народа», представляя себя «неизвестным фронтовиком первой мировой войны», избранным Провидением «человеком без имени, без денег, без влияния, без сторонников» или «одиноким путником из ниоткуда» [97]. С этим же связана его любовь к пышным мундирам в своем окружении, на фоне которых пафос простой формы, которую носил он сам, производил тем больший эффект. Эту непритязательность, а также присущие ему строгость и мрачность, отсутствие у него женщин и замкнутость можно было превосходно объединить для общественного сознания в образ одинокого, великого, отягощенного бременем избранности деятеля, которого судьба отметила мистической печатью самопожертвования. Когда госпожа фон Дирксен порой говорила ему, что часто думает о его одиночестве, он подтверждал ее оценку: «Да, я очень одинок, но меня утешают дети и музыка» [98].

Как свидетельствуют такие высказывания, он не проявлял цинизма в оценке собственной личности и роли и смотрел на себя скорее с возвышенными чувствами. Под Бергхофом находился угловатый горный массив Унтерсберг, в котором, согласно преданию, спал император Фридрих[99], который однажды вернется, разобьет врагов и выручит из беды свой народ. Не без взволнованности Гитлер видел в том факте, что его частная резиденция была напротив этой горы, важную примету: «Это не случайно. Я вижу в этом выражение моей миссии». Все чаще он удалялся туда, особенно когда хотел отдохнуть от «язвительных» берлинцев или «грубых» мюнхенцев, он предпочитал добродушие рейнландцев и еще спустя годы блаженно вспоминал, как люди во время визита в Кельн от восторга стали ритмично раскачиваться: «это была самая большая овация в моей жизни» [100]. Убеждение в своей высшей избранности побуждало его отныне регулярно апеллировать к Провидению, когда он описывал суть своей исторической миссии:

 

«Я осознаю, на что способен человек и где пределы его возможностей, но я уверен, что созданные Богом люди должны выполнять волю Всемогущего. Бог создал народы не для того, чтобы они легкомысленно забывали о своей сути, портились и гибли… Сколь слаб в конечном счете отдельный человек во всей своей сути и действиях перед лицом всемогущего Провидения и его воли, столь неизмеримо сильным он становится в тот момент, когда действует в духе этого Провидения! Тогда в него вливается та сила, которая отличает все великие явления мира» [101].

 

Это убеждение лежало в основе его идеологических представлений и придавало им весомость религиозного принципа: оно давало ему твердость, решимость и непреклонную волю к осуществлению задуманного. Оно также разожгло культ его личности и подсказывало ему формы чистого идолопоклонства: Роберт Лей назвал его единственным человеком, который никогда не ошибался, Ханс Франк говорил, что он уникален как Христос, а один группенфюрер СС заверял, что фюрер больше того Бога, у которого было лишь двенадцать неверных апостолов, в то время как Гитлер стоит во главе спаянного одной клятвой народа. Пока Гитлер хладнокровно воспринимал подобные восхваления и использовал приемы культа гения лишь как психологическое средство укрепления своей власти, они служили значительным источником энергии. Когда же он не мог более справиться с задачей уравновешивания жгучего сознания своей миссии макиавеллистской расчетливостью и сам уверовал в свою сверхчеловеческую суть, началось его падение [102].

 

Его социальная «неприкаянность» была лишь оборотной стороной этого мифологизированного взгляда на самое себя. Чем выше он поднимался, тем больше распространялся человеческий вакуум вокруг него. Он упорнее, чем когда‑либо прежде, уходил от всех попыток «старых борцов» пообщаться с ним и их мучительного притязания на личную близость к нему. Он едва ли знал отношения иные, чем инсценированные, где каждый был статистом или инструментом: люди в действительности никогда не пробуждали его интереса и его участия. Его максима, что «связи с простым народом уделяется недостаточное внимание» [103], выдает уже казенным стилем формулировки искусственный характер этого намерения. Характерно, что и его склонность к архитектуре ограничивалась сооружением гигантских кулис; нам известно, с какой скукой он знакомился с проектами строительства жилых районов.

Всего лишь другой стороной того же процесса обеднения социальных связей было то, что в его присутствии какая‑либо беседа становилась невозможной: или, как свидетельствовали различные очевидцы, говорил Гитлер, и все остальные слушали, или все другие беседовали, а Гитлер сидел погруженный в свои мысли, апатичный, отключившийся от окружения, не поднимая глаз, «ужаснейшим образом ковыряясь в зубах, – как вспоминает один из бывавших у него, – или беспокойно расхаживая. Он не давал собеседнику высказаться, постоянно прерывал его, его мысли невообразимыми прыжками метались от одной темы к другой» [104]. Его неспособность выслушивать других доходила до того, что он не слушал даже выступления по радио иностранных политических деятелей [105], отвыкнув от возражений, он знал лишь состояние absence [106]или монологи. Поскольку он больше почти не читал и терпел в своем окружении только поддакивающих или восхищающихся, он скоро оказался во все более плотной интеллектуальной изоляции, как бы замкнутом пространстве, которое отражало лишь его самого и доносило идущее со всех сторон эхо его непрерывного монолога с самим собой, но это была изоляция, к которой он сам стремился: он был раз и навсегда зафиксирован на прежних, имевших вид общих тезисов убеждениях, которые он ни расширял, ни менял, а лишь заострял.

Он непрестанно говорил о них, словно опьяняясь собственным голосом, неограниченной свободой мысли. Воспроизведенные в книге Германа Раушнинга беседы Гитлера начала тридцатых годов отражают в какой‑то степени, несмотря на всю стилизацию, маниакальный тон человека, как бы завороженного собственными тирадами и, казалось бы, открывающего для себя фантастические возможности словотворчества; сходное впечатление, хотя и с заметно меньшим накалом, производят застольные беседы в ставке фюрера: «Слово, – говорил Гитлер, – наводит мосты в неизведанные области» [107]. Во время официального визита Муссолини в Германию Гитлер после трапезы более полутора часов непрерывно обрушивал на гостя поток своей речи, не давая ему возможности высказаться, хотя тому тоже не терпелось изложить свои мысли. В подобную ситуацию попадали почти все посетители или сотрудники особенно в период войны, когда поток речи неутомимого оратора затягивался до глубокой ночи, отчаянно борющийся со сном генералитет должен был уважительно выслушивать «высокопарные рассуждения» об искусстве, философии, расе, технике или истории: ему всегда были нужны слушатели. Правда, они играли роль своего рода статистов, необходимых ему для развития идеи и самовозбуждения: он отпускает своих посетителей, заметил один проницательный наблюдатель, как «человек, только что сделавший себе укол морфия» [108]. Звучавшие порой возражения только стимулировали дальнейшие сумбурные ассоциации без пределов, без порядка и без конца.

Бедность человеческих привязанностей, которая изолировала его в человеческом отношении, работала на него в политическом плане: он знал лишь фигуры, которыми можно играть. Никто не мог преодолеть ту зону, которой он отделил себя от других, люди из ближайшего окружения были удалены всего лишь на меньшую дистанцию. Характерно, что самые сильные чувства он испытывал к некоторым покойным. В личных покоях его резиденции в Оберзальцберге висел портрет матери и умершего в 1936 году водителя Юлиуса Шрека, портрета отца не было, и Гели Раубаль была ему после смерти также явно ближе, чем при жизни. «В известном отношении Гитлер просто не человек, он не достижим, до него не дотянешься», – отмечала Магда Геббельс уже в начале тридцатых годов [109]. Уже на вершине власти, находясь в центре внимания миллионов, он сохранял в себе нечто от того как бы бесследно исчезнувшего молодого человека венского или мюнхенского периода, обстоятельства жизни которого были неизвестны даже ближайшим родственникам. Альберт Шпеер, в ком он временами, не без сентиментальных чувств, видел воплощение своей юношеской мечты о блестящей и изящной жизни буржуа, заявил на Нюрнбергском процессе: «Если бы у Гитлера вообще были друзья, то я наверняка был бы одним из них» [110]. Но и он не преодолел ту полосу, отделявшую Гитлера от других, и, несмотря на столь многие дни и ночи, проведенные за разработкой планов и самозабвенными грандиозными мечтами, он никогда не был кем‑то большим, чем исполнителем, которому отдавалось предпочтение перед другими. Хотя Гитлер и называл его, воздавая необыкновенную честь, «гением», он оказывал ему доверие только в рамках деловых вопросов. И оно отсутствовало в отношениях со следами эротического мотива, не было его и в связи с Евой Браун: в отличие от Гели Раубаль она была лишь его любовницей, со всеми страхами, играми в прятки и унижениями, с которыми связано это положение. Она сама рассказывала, как она сидела три часа рядом с Гитлером во время ужина в мюнхенском отеле «Четыре времени года», а он ей не разрешал говорить с ним, только незадолго до ухода, он сунул ей «конверт с деньгами».

Он познакомился с ней в конце двадцатых годов в фотоателье Генриха Хоффмана, и это знакомство, возможно, явилось одним из мотивов, толкнувших Гели Раубаль на самоубийство. Спустя некоторое время после смерти племянницы, Гитлер сделал Еву Браун своей любовницей. Она была простой девушкой с непритязательными мечтами и мыслями, в которых центральное место занимали любовь, моды, кино и сплетни, постоянное опасение, что ее бросят, а также эгоцентрические капризы Гитлера и его замашки мелкого домашнего тирана. В своем стремлении к запретам он запретил ей загорать, танцевать и курить («Если бы я заметил, что Ева курит, я тут же бы порвал с ней»). Его ревность была сильной, но в тоже время он обиднейшим образом не уделял ей внимания [111]. «Чтобы не быть совсем одной», она несколько раз просила у него собачку («это было бы так чудесно»), но Гитлер делал вид, будто ничего не слышал. Долгое время он держал ее в почти оскорбительно скромных условиях. Дневниковые записи, оставшиеся после нее, дают представление об ее несчастном положении. Вот один характерный пассаж:

 

«Хочу только одного: тяжело заболеть и хотя бы 8 дней ничего не знать о нем. Почему со мной ничего не происходит, почему я должна терпеть все это? Лучше бы я никогда его не видела. Я в отчаянии. Теперь я опять покупаю снотворные порошки, после них я нахожусь в состоянии полутранса и думаю об этом не так много.

Почему меня дьявол не заберет к себе? У него было бы наверняка лучше, чем здесь. Я ждала три часа перед «Карлтоном» и должна была наблюдать со стороны, как он покупает цветы Ондре и приглашает ее на ужин. Я ему нужна только для определенных целей, ничего другого и быть не может.

Когда он говорит, что любит меня, то это его сиюминутное настроение. Все равно что его обещания, которые он никогда не выполняет. Почему он меня так мучает и не покончит дело сразу?»

 

Когда Гитлер в середине 1935 года три месяца не проявлял никаких знаков внимания, и она вдобавок к этому узнала, что с недавнего времени его постоянно сопровождает некая «валькирия» («он любит такие габариты»), она приобрела смертельную дозу снотворного и написала письмо, в котором ультимативно потребовала от Гитлера объяснений, хотя бы через посредника. «Боже, как я боюсь, что он сегодня не объявится, – говорится в последней записи того периода. – Я решила принять 35 доз, чтобы на этот раз все сработало наверняка. Ну хоть бы сказал, чтобы мне позвонили».

Ева Браун дважды пыталась совершить самоубийство. Первый раз уже в ноябре 1932 года, выстрелив из пистолета в шею, а второй раз – в ночь с 28 на 29 мая 1935 года. Этим она значительно встревожила Гитлера, тем более, что еще не была забыта история с Гели Раубаль. Только когда сводная сестра Гитлера фрау Раубаль, мать Гели, покинула в 1936 году Бергхоф и Гитлер взял на ее место Еву Браун, напряженность в отношениях прошла. Правда, она и дальше оставалась на «полулегальном» положении, ей приходилось прокрадываться боковыми входами и служебными лестницами и довольствоваться фотографией Гитлера во время завтраков и т. п., когда он оставлял ее одну; ей по‑прежнему почти не разрешали появляться в Берлине и, как только приезжали гости, Гитлер почти всякий раз отсылал ее к себе в комнату. Но ее растущее чувство уверенности действовало на него, и она скоро уже вошла в тот самый узкий круг людей, в котором он не разыгрывал из себя великого человека, где он засыпал во время чая в кресле или в расстегнутом пиджаке приглашал других на просмотр фильмов или беседу у камина. Большая непринужденность выявляла вместе с тем его грубые, бесчувственные черты. Как‑то он сказал Альберту Шпееру в присутствии своей любовницы: «Люди с очень развитым интеллектом должны выбирать себе примитивных и глупых женщин. Что было бы, если бы у меня сейчас была женщина, которая вникала бы в мою работу! В свободное время я хочу покоя» [112]. В некоторых сохранившихся узкопленочных любительских фильмах можно видеть Еву Браун в обществе Гитлера на террасе резиденции Бергхоф: всегда в том слишком задорном настроении, чтобы в него можно было без труда поверить.

Распорядок обычного дня Гитлера неоднократно описывался: как он утром приоткрывал дверь своей спальни, которую имел обыкновение постоянно закрывать на ночь, как его рука механически нащупывала газеты, положенные на банкетке перед дверью, и опять исчезала [113]. Прогулки, поездки, обсуждения строительных проектов, приемы, выезды на автомобиле за город не составляли внешних рамок дня, а только делили его на вереницу развлечений. Сколь оригинальным был образ, который Гитлер умел придать публичным мероприятиям, столь же безликим был его личный стиль, который складывался из всех этих действий и спонтанно реализуемых капризов дня; частной жизни у него не было.

Его окружение состояло по‑прежнему из адъютантов, секретарш, шоферов, ординарцев, «часть его сопровождения составляли эфебы[114], – описывает один наблюдатель, – волосы вьются мелкими кудряшками, ординарный, неотесанный народ с манерными жестами». Он продолжал предпочитать некритичную, не привыкшую много размышлять среду простых людей, к которой он привык с раннего детства, особенно если они «как он сам… были так или иначе выбиты жизнью из колеи». В их обществе он проводил в Оберзальцберге по неизменному монотонному порядку вечера, от которых у одного из участников осталось «лишь воспоминание странной пустоты» [115]. Вначале регулярно три‑четыре часа смотрели кино, Гитлер любил прежде всего комедии на современные темы с плоскими шутками и сентиментальным концом. В список его любимых лент, которые он смотрел по десять раз и больше, входили «Квакс, невезучий пилот» и «Пунш на каминных щипцах» Хайнца Рюмана, комедия Белого Фердля о носильщике «Два тюленя», развлекательные ревю Вилли Форста, а также многочисленные иностранные фильмы, часть которых не шла в открытом прокате. Усталое и со словно налитыми свинцом конечностями общество собиралось затем у камина, настоящая, беседа никогда не завязывалась. Как и за большим объединенным столом, и здесь внушительная, широко расставленная мебель мешала кому бы то ни было обмену мыслями. В то же время на окружение парализующе действовал сам Гитлер, «лишь немногие люди чувствовали себя в какие‑то моменты хорошо в его присутствии», – заметил один из старых его сподвижников уже за несколько лет до описываемого периода. Час‑два сидели за мучительно тянувшимся, все время обрывавшимся после пары банальных фраз разговором, Гитлер или молчал, или смотрел задумчиво на огонь, остальные смолкали из уважения и усталости; «Нужно было большое самообладание, чтобы присутствовать на этих бесконечных посиделках перед неизменно той же декорацией пляшущего огня» [116]. Только после того, как Гитлер между двумя и тремя часами ночи чопорно прощался с Евой Браун и вскоре после этого уходил сам, оставшиеся, словно освободившись, оживали в недолгом лихорадочном веселье. Аналогично проходили вечера и в Берлине, только там гостей было больше, и атмосфера была более напряженной. Все попытки внести какое‑то разнообразие разбивались о сопротивление Гитлера, который в тривиальной пустоте этих часов старался отдохнуть от давления исполняемой им на протяжении дня роли. Резкой противоположностью тому был классический мотив тоталитарной пропаганды об окне, которое одиноко горит в ночи: «Каждую ночь до шести‑семи часов утра был виден свет из его окна», – заявлял Геббельс; в стихотворении, которое зачитывали на праздниках молодежи, говорилось:

 

«В твоем окне всю ночь не гаснет свет…

А мы спокойно спим, не ведая заботы.

В раздумьях ищешь ты единственный ответ.

И вдохновенный плод твоей работы –

Решенье найдено! – приветствует рассвет»[117][118].

 

Летом 1935 года Гитлер решил перестроить дачу в Оберзальцберге в импозантную резиденцию и сам разработал план, виды с разных сторон и сечение нового сооружения с указанием масштаба. Проекты эти сохранились и подтверждают зацикленность Гитлера на однажды разработанной схеме; он был просто не в состоянии еще раз по‑новому взглянуть на стоящую задачу: в его эскизах всегда просматривался первоначальный проект, изменения были весьма незначительны. Не менее примечательна утрата чувства пропорции, например, в эскизе гигантского окна, из которого открывался вид на Берхтесгаден, гору Унтерсберг и Зальцбург, которое Гитлер позже любил представлять гостям как самое большое в мире опускающееся окно. «Основная инфантильная черта в сущности Гитлера», которую отмечал Эрнст Нольте прежде всего на основе анализа его неконтролируемой жажды присвоения, того неистового и неукротимого стремления получить желаемое, которое, например, заставляло подростка Адольфа в короткий срок посетить «Тристана» тридцать‑сорок раз или побуждало рейхсканцлера на протяжении полугода не менее шести раз ходить на представление «Веселой вдовы» [119], не в меньшей степени проявляется в этой сохранявшейся всю жизнь рекордомании: и в том и в другом случаях налицо были склонности человека, которому никогда не удалось преодолеть свою юность и ее мечты, травмы и обиды. Еще в шестнадцатилетнем возрасте он хотел удлинить 120‑метровый фриз в линцском музее на 100 метров, чтобы город стал обладателем «величайшего пластического фриза на континенте», а спустя годы он хотел осчастливить город мостом, возвышающимся над потоком на 90 метров, «не имеющим себе равных в мире» [120]. Той же черте отвечала и его манера еще в предшествующий канцлерству период устраивать на шоссе гонки с другими машинами – прежде всего тяжелыми американскими автомобилями – и то упоение, которое он испытывал, вспоминая о превосходстве двигателя своего «Мерседеса». Самое большое опускающееся окно дополнялось огромным столом с 6‑метровой мраморной плитой, самыми высокими куполами, самыми исполинскими трибунами, грандиознейшими триумфальными арками, короче, в неразборчивом возведении гигантских аномалий в норму. Как только он слышал от кого‑нибудь из своих архитекторов, что он в своем проекте «побил» габариты какого‑нибудь исторически известного здания, Гитлер приходил в восторг. Мегаломанические сооружения «третьего рейха» сочетали эту инфантильную одержимость рекордами с традиционным «фараоновским комплексом» тщеславных диктаторов, которые хотели компенсировать преходящий характер господства, которое держалось лишь на их особе, гигантскими стройками. В многочисленных высказываниях Гитлера эта установка звучит всякий раз именно так, например, на партсъезде 1937 года он сказал:

 

«Поскольку мы верим в вечность этого рейха, и эти сооружения должны быть вечными, т. е. они предназначены не для 1940 или 2 000 года – они подобно соборам нашего прошлого должны войти в грядущие тысячелетия.

И если Бог велит сегодня поэтам и певцам быть борцами, то он зато дал борцам архитекторов, которые увековечат успех этой борьбы в непреходящих произведениях уникального великого искусства. Это государство не должно быть исполином без культуры и силой без красоты» [121].

 

При помощи огромных сооружений Гитлер, помимо прочего, хотел с запозданием удовлетворить свои былые мечтания в области искусства. В одной речи, относящейся к тому же периоду, он заявил, что «если бы не первая мировая война, он… вероятно, стал бы одним из лучших, если не лучшим архитектором Германии» [122]. Теперь он стал ее главным распорядителем строительных работ. Вместе с несколькими отобранными архитекторами он разработал концепцию реконструкции многих немецких городов, которая предусматривала появление исполинских зданий и объектов; их подавляющие размеры, отсутствие привлекательности и стилизованные под античность элементы формы создавали в целом впечатление помпезной укрощенной пустоты. В 1936 году он принял план превращения Берлина в столицу мира, «сопоставимую только с древним Египтом, Вавилоном или Римом» [123]: в течение примерно 15 лет он хотел преобразовать весь центр города в сплошной представительный монумент имперского величия, с широкими проспектами, сверкающими огнями гигантскими постройками, над всем этим ансамблем должно было царить сооружение в виде храма с куполом высотой почти в триста метров – самое высокое здание мира, способное вместить 180 тысяч человек. С возвышения внутри здания, под позолоченным орлом размером с целый дом он собирался обращаться к народностям Великогерманского рейха и диктовать законы поверженному в прах миру. Великолепная пятикилометровая улица связывала это сооружение с триумфальной аркой высотой в 80 метров, символом множества побед в основавших мировую империю войнах, «каждый год, – мечтал Гитлер в разгар войны, – через столицу рейха будут проводить толпу киргизов, чтобы они могли представить себе мощь и величие каменных памятников столицы» [124]. Аналогичные размеры были у Дома фюрера, напоминавшего дворец‑крепость в самом центре Берлина, под него отводилось два миллиона квадратных метров земли, наряду с жилыми и служебными помещениями Гитлера он должен был включать в себя многочисленные залы для больших приемов, галереи, сады на крышах, фонтаны и театр. Не без оснований у его архитектора‑фаворита, наткнувшегося позже на старые проекты, всплывали ассоциации с «архитектурой сатрапов в фильме Сесила Б. де Милла»[125]: эти проекты Гитлера отвечали духу времени, от которого его, как казалось, так многое отделяло; каменные свидетельства этой незаметной для непрофессионала внутренней гармонии можно видеть еще и сегодня в Москве, и, пожалуй, также в Париже, Вашингтоне и Голливуде.

В обширных планах перестройки почти всех крупных немецких городов реализовался гитлеровский идеал художника‑политика. Даже при занятости неотложными государственными делами он постоянно находил время для долгих разговоров об архитектуре. Когда его мучила бессонница, он часто рисовал по ночам планы или эскизы, он все время ходил через так называемый министерский сквер за рейхсканцелярией в бюро Шпеера, где, стоя перед тридцатиметровой моделью «образцовой улицы», освещаемой софитами, восторгался вместе со своим более молодым собеседником фантастическими проектами, которым не суждено было воплотиться в жизнь. Среди сооружений, запланированных для того, чтобы придать городу Нюрнбергу «его будущий вечный облик», были и стадион на 400 тысяч зрителей, которому предназначалось стать одной из самых грандиозных построек в истории, плац для построений с трибунами на 160 тысяч мест, улица парадов и несколько зданий для съездов – все это было объединено в гигантский комплекс храмов, проект которого получил на Всемирной парижской выставке 1937 года «Гран‑при». Особое внимание Гитлер обращал, следуя совету Шпеера, на выбор строительного материала, чтобы сооружения даже в виде руин, заросшие плющом и с обрушившейся кладкой, свидетельствовали бы о величии его господства, как пирамиды Луксора говорят о мощи и славе фараонов. «Если однажды, – заявил он на закладке первого камня Дворца конгрессов в Нюрнберге, – движению суждено будет смолкнуть, то и спустя тысячелетия будет говорить этот свидетель. Посреди священной рощи древних дубов люди будут с благоговейным удивлением восхищаться этим первым колоссом среди сооружений третьего рейха» [126].

Однако архитектура была лишь дисциплиной искусства, которой он отдавал предпочтение и к которой проявлял особый интерес; у него были не ослабевавшие с дней юности склонности к живописи, музыкальному театру и, собственно говоря, ко всем искусствам. В соответствии со своим воззрением, что художественный уровень эпохи лишь отражает ее политическое величие, он видел основное доказательство законности своей государственной деятельности в культурных свершениях. На этом идеологическом фоне надо рассматривать самоуверенные пророчества начального периода «третьего рейха», что с его возникновением наступит «небывалый расцвет германского искусства» или же «новый художественный ренессанс арийцев». Тем больше было раздражение Гитлера, когда его мечта стать новым Периклом была развеяна [127], и все усилия дали не более чем воинствующий бидермайер. Отгородившись от мира, гордясь узостью своего мирка, он культивировал псевдоромантический культ заката, который за глухими окнами призывал сосредоточиться на основном: вспаханное поле, от которого идет пар, героизм стальных шлемов, горные вершины с шапкой вечных снегов и все вновь и вновь полные сил труженики, одерживающие очередную трудовую победу. Порождаемое столь резким неприятием «фелькише» всего «ненашего» хирение культуры было очевидно не только в литературе, но и в изобразительном искусстве, хотя ежегодно проводившиеся общие выставки в Мюнхене, на части которых Гитлер сам возглавлял жюри, пытались прикрыть царившую пустоту триумфами нового, на которое не жалели средств. Злые нападки Гитлера на «ноябрьское искусство», проводившееся в прошлом «оболванивание под видом искусства» говорят о том, как твердо он приравнивал художественные нормы к политическим: он грозил посадить «неандертальцев от культуры» под врачебный надзор или в тюрьму и отдавал указания уничтожать «интернационалистскую художественную пачкотню», которая является не чем иным, как «порождением наглой бесстыдной претенциозности» [128]. На проведенной в 1937 году выставке «Выродившееся искусство» эта угроза была частично приведена в исполнение.

И в восприятии Гитлером искусства наталкиваешься на феномен сохранения в застывшем виде однажды выработанных взглядов, что характеризует весь мир его мыслей и представлений: с венского периода, когда все бури в художественном и интеллектуальном мире прошли бесследно мимо него, его критерии оценки не изменились. Холодная классическая пышность с одной стороны и помпезный декаданс – с другой, например, Ансельм фон Фойербах и Ханс Макарт были основными ориентирами его художественного чувства, которое он с озлоблением провалившегося абитуриента академии художеств возвел в обязательную норму. Кроме того, он восхищался прежде всего итальянским ренессансом и искусством раннего барокко, большинство картин в Бергхофе относится к этим двум периодам, особенно он любил картину с полуобнаженной натурой тициановского ученика Бордоне и большой раскрашенный эскиз Тьеполо; художников немецкого ренессанса он отвергал из‑за их лишенной пышности строгости [129]. Педантичная точность воспроизведения изображаемого на его собственных акварелях позволяет предположить, что он в каждом случае требовал мастерской точности передачи, он ценил раннего Ловиса Коринта, но его поздние произведения, созданные в своего рода гениальном старческом озарении, вызывали у него раздражение, он приказал убрать их из музеев. Характерно, что он помимо всего этого любил сентиментальную жанровую живопись вроде изображений бражничающих монахов и толстых хозяев винных погребов Эдуарда Грютцнера: он уже в юные годы, – рассказывал Гитлер своему окружению, – мечтал о таком успехе в жизни, чтобы позволить себе приобрести настоящего Грютцнера [130]. В его мюнхенской квартире на Принцрегентенплац висели многие работы этого художника, рядом с ними трогательное изображение идиллической сценки жизни маленьких людей кисти Шпицвега, портрет Бисмарка Ленбаха, сценка встречи в парке Ансельма фон Фейербаха и многочисленные версии «Греха» Франца фон Штука. В «Проекте Германской национальной галереи», который он набросал на первой странице своего альбома эскизов в 1925 году, мы находим этих художников и далее такие имена, как Овербек, Мориц фон Швинд, Ханс фон Маре, Дефреггер, Беклин, Пилота, Ляйбль и, наконец, Адольф фон Менцель, которому он отвел ни много ни мало пять залов [131]. Он весьма рано начал закупать через специальных уполномоченных все значительные произведения этих художников, готовя фонд музея, который он хотел создать в Линце после достижения своих целей и которым сам хотел руководить.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 463; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.166 сек.