Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Перевод с казахского В. Аксенова 10 страница




— Бумага эта фальшивая, — сказал председатель женщине, — а человека, который вам ее выдал, мы привлечем к ответственности.

— Ну, что вы на это скажете? — спросил Касбулат.

Женщина озадаченно смотрела то на него, то на председателя. Касбулат подумал, что она была когда-то, да и не очень давно, совсем не дурна. Теперь ее широкоскулое, по-казахски красивое лицо стало словно дубленым, серые глаза помутились, вокруг зрачков желтизна, лоб и щеки изборождены морщинами, тело истощенное, вислые пустые груди...

«Наверное, ей не больше сорока лет. Что с ней сделала жизнь!» — подумал Касбулат. Ему стало жаль женщину, которая сейчас жалобно смотрела на них, словно птица, попавшая в сети, захотелось утешить ее.

— Не нужно обижаться, женгей, — сказал он. — Подумайте о будущем вашей дочери.

Женщина зарыдала. Она била себя кулаком по лбу, хриплым голосом причитала:

— Ой, бедная моя головушка! Да кабы была я мерзавкой, злыдней, разве осталась бы я вдовой! Всю жизнь отдала моей единственной, моей кровиночке. Бога молила каждый день, а он, коварный, отбирает у меня моего жеребеночка. А я-то, дура, думала, что к концу жизни увижу кусочек счастья. Что я тебе сделала, коварный бог? Разве мало тебе моих мук?..

Обхватив голову руками и раскачиваясь, женщина заплакала с невыразимой горечью. Гюльсум не выдержала и подбежала к ней:

— Апатай, не мучай себя, апатай! Все, что хочешь, сделаю, но не уйду от тебя! Умру! Рабыней твоей буду!

Обнявшись, они заплакали вдвоем.

Выдержать это было трудно. Касбулат то вставал, то садился. Он даже был готов махнуть на все рукой и убежать — пусть живут, как хотят. Но допустить этого было нельзя. Он еще никогда не отступал перед трудностями. Жалость унижает человека, вспомнил он. Надо думать о судьбе Гюльсум, о ее будущем. Постоянные лишения и тяжесть одиночества вытравили из ее матери подлинное понимание жизни. Единственным для нее светом в окне были пять домашних скотов Саумалбая. Только об этом скудном, но, на ее взгляд, огромном достатке она и мечтает. Что же делать? Касбулат был в полной растерянности.

Однако председатель аульного Совета оказался крепким парнем. Он даже глазом не моргнул. Дождавшись, когда мать с дочерью выплачутся, он заговорил:

— Знаешь, женгей, когда слов много, цена у них небольшая. Никто из нас не может нарушать закон. Если ты выдашь замуж несовершеннолетнюю дочь, отвечать придется не только тебе, но и мне. И ты это знаешь. Выходит, твою дочь надо послать на учебу. Ты пойми, все заботы о ней государство берет на себя. Советская власть ее не оставит. Вытри глаза и собирай дочь в дорогу.

Как ни странно, его слова сразу подействовали на женщину. Теперь она смотрела на председателя покорным взглядом. Беспомощно озираясь, она порывалась что-то сказать, но потом вздохнула и сказала дочери:

— Пойдем домой.

Касбулат боялся, что прощание обернется какой-нибудь дикой сценой, но женщину словно подменили. Она была как будто в полузабытьи. Вместо того, чтобы складывать нехитрое имущество дочери, она растерянно стояла на одном месте и брала в руки то одну вещь, то другую. Вдруг она подняла шкуру, заменявшую коврик, и понесла ее к дверям.

— Апа, куда ты ее несешь? — окликнула ее Гюльсум.

Мать с недоумением посмотрела на дочь и уронила шкуру на пол. Глаза ее были сухими. «Лучше уж поплакала бы», — подумал Касбулат. Трудно было смотреть на застывшее лицо женщины, и он отвернулся.

А вот рядом с Гюльсум сидит в телеге смуглый горбоносый мальчик лет десяти по имени Тургай. Его история еще страшнее.

В аул этот он попал три года назад. Никому не известно ни место рождения, ни род его. Сам он знает только свое имя и имя матери. Его привели сюда голодающие, что в поисках неведомого спасения двигались к железной дороге, о которой знали только понаслышке.

Молодая женщина с грудным ребенком на руках привела семилетнего Тургая в аул и обошла все дома, умоляя взять мальчика. До сих пор аульные женщины не могут без слез вспоминать ее рассказ.

— Это не мой ребенок, — говорила она, — я нашла его на дороге. Я бы не оставила его, но своему ребенку я даю грудь, а чем я буду кормить этого бедняжку? Как он пойдет в дальний путь? Неизвестно, останемся ли мы живы.

Три дня назад она и ее муж, измученные голодом и усталостью, устроили привал возле реки Отеш. Река эта летом сильно высыхает, течение ее прерывается, и образовывается маленькое озеро, так называемое «карасу».

Возле одного из таких карасу они устроили камышовый навес, но только легли, как услышали чей-то стон. Вначале они не двигались, но стон повторялся все чаще и чаще, и они все же решились пойти посмотреть.

Шагах в тридцати в камышах что-то чернело. Подойдя поближе, они увидели лежащую женщину. Лицо ее было разбухшим, как кожаное ведро с кобыльим молоком. Она была без сознания. Рядом с ней сидел маленький мальчик. Он даже не повернулся к подошедшим.

Спустя некоторое время, женщина как будто пришла в себя. Мутным взглядом она посмотрела на людей и с трудом кивнула в сторону мальчика. Видно было, что если еще и теплится в ней жизнь, то только потому, что она боится за сына. Еле подняв руку, она показала на грязный узелок, лежащий рядом. Развязав его, они увидели крохотный кусочек лепешки, испеченной в золе.

— Мальчику... дайте... — еле слышно прошептали синие губы.

Отдав мальчику лепешку, они напоили умирающую. Взгляд ее чуть прояснился, и она произнесла:

— Мне уже с места не сдвинуться, а вы, добрые люди, хоть мальчика моего с собой возьмите. Отведите его туда, где бы он не умер...

Обессиленная этой долгой фразой, женщина закрыла глаза.

— Мы решили, что нельзя ее все-таки оставить без крошки хлеба, отломили от своей единственной лепешки кусочек и положили ей за пазуху.

Мальчик покорно побрел за нами, но, отойдя несколько шагов, вдруг словно проснулся, завизжал:

— Апа, апа!.. — и бросился назад.

— Апа уснула, она отдыхает. Вот отдохнет и догонит нас.

С трудом им удалось уговорить мальчика и увести с собой.

Силы у этих истощенных голодом людей были на исходе, и, пройдя небольшое расстояние по течению реки, они снова сели отдохнуть.

— Я задремала немного и вдруг проснулась от какой-то тревоги. Гляжу — мальчика нет. Вскочила, стала его искать, вижу — он уходит вверх по течению назад, к своей маме, а ведь та, наверное, уже... Еле догнала его.

Женщины плакали и горестно причмокивали, слушая этот рассказ. Мальчик остался в ауле. Женщины попытались пристроить его в те две-три более или менее благополучные семьи, где хотя бы не голодали, но эти семьи как раз наотрез отказались от сироты.

Для всех других лишний рот был так же тяжел, как для истощенной лошади вес камчи. Все же то здесь, то там перепадал Тургаю кусок лепешки. Три месяца мальчик слонялся из дома в дом, и это кое-как поддерживало его слабую жизнь.

Что уж там говорить, в голод даже простые добрые люди становятся жестокими. Не раз молчаливого ребенка, возникавшего на пороге, встречали таким злобным взглядом, что он сразу покорно удалялся. Потом его приютил самый бедный человек в ауле по имени Жанкушук.

Приемыш жадно и радостно привязался к своей новой семье, ожил, даже немного повеселел. Правда, надолго осталась у него одна странность. Иногда он прерывал игру, отходил от других детей и, взобравшись на крутой берег реки, подолгу смотрел в ту сторону, откуда его привели.

— Бедный мальчик все ждет, — плакали при виде этого зрелища аульные старухи.

В те годы Касбулат был очень общительным, он любил вызывать людей на разговор и мог подолгу слушать рассказы старых крестьян. Народ тогда был темным. Любой человек из чужой среды, особенно человек в кепке, вызывал инстинктивное недоверие: его сторонились. Касбулат, хотя тоже носил на голове кепку, умел вызывать доверие. Тепло здороваясь со всеми жителями аула, почтительно приветствуя старших, он быстро находил общий язык с мужчинами, женщинами и стариками.

Много он наслушался разных удивительных, печальных и смешных историй. Он как бы заново открывал для себя свой народ, узнавал многое из того, чего раньше не знал или не замечал.

Это был замечательный период в его жизни. Душа его была открыта, а сердце обнажено. Чужая беда глубоко поражала его. При виде любой несправедливости он яростно бросался вперед. Чудесная, жаркая, неистовая молодость!

Из калейдоскопа лиц, промелькнувших перед ним в молодые годы, Касбулат больше всего запомнил первого секретаря райкома партии Алиаскарова. Ему было сорок лет, и звали его Сатимбек, но так как он был и по возрасту старшим среди всех работников райкома, то казался всем умудренным аксакалом, и все называли его почтительно Саке.

На первый взгляд, он не был похож на казаха, а скорее смахивал на представителя какой-нибудь горной народности. Густые брови, большой нос с горбинкой, сужающееся книзу лицо. И все-таки что-то — то ли разрез глаз и слегка припухшие веки, то ли рисунок скул, а скорее всего, то медлительное спокойствие, внешняя безмятежность, что присущи нашим аксакалам, — выдавало в нем казаха. Во всяком случае, любой казах сразу видел на нем печать своей нации и обращался к нему не иначе как на родном языке.

Алиаскаров весьма сильно отличался от партийных работников тех лет. На фоне порывисто-четких полувоенных движений его медлительная задумчивость казалась странной. Странно также выглядел на фоне полувоенной одежды его обычный костюм с галстуком.

На работе он был очень требователен, но, даже давая взбучку нерадивым, никогда не повышал голоса. Видимо, вежливость была его прирожденной чертой. Он вообще не любил повышать голос, не любил пафоса. На самых торжественных митингах он говорил спокойным будничным голосом, не взвинчивал себя и не «шпарил по бумажке».

В юности за участие в революционном движении он был исключен из учительской семинарии, потом был командиром в Красной Армии, сражался с Колчаком. Говорили, что он был настоящим боевым командиром, и это казалось странным при его учительской внешности.

Касбулат чувствовал, что Алиаскаров относится к нему как-то по-особенному, не просто как к младшему товарищу по работе. В свою очередь и он испытывал к первому секретарю какую-то особую симпатию. Однажды Алиаскаров пригласил его к себе на обед и познакомил со своей женой. После этого Касбулат стал частым гостем в их доме.

Тетушка Сара, так звали жену секретаря, была доброй, приветливой женщиной из простой крестьянской семьи. Совсем недавно она рассталась с аульной одеждой, длинными до пола платьями, но и городская мода ей претила, юбки казались неприлично короткими. Она выработала для себя какой-то промежуточный стиль и рьяно придерживалась его.

Касбулат пришелся по душе тетушке Саре. Если он несколько дней не заходил к ним, она уже упрекала его, что он избегает их. Спустя некоторое время у них появилось общее дело. Оказалось, что она страстная любительница театральных представлений. В маленьком саманном клубе, где собирался самодеятельный драматический кружок, не хватало света, и она принесла из дому большую тридцатилинейную лампу. Вскоре она сама стала активным членом кружка. Касбулат уговорил ее сыграть в одном спектакле роль старухи. Иногда она выпрашивала у мужа единственную в районе «эмку» и ездила по аулам в поисках старинной казахской одежды.

Алиаскаров любил беседовать с Касбулатом, неторопливо расспрашивал его о поездках по аулам, обо всем виденном и слышанном, как с равным, обсуждал с ним разные важные дела.

Юный Касбулат горячился, нападал на нерадивых, по его мнению, работников. Особенно доставалось районному прокурору, который, как ему казалось, недостаточно энергично боролся с пережитками старины.

Много, много в их районе было еще пережитков старины. По-прежнему родители не учат девочек, слишком рано выдают их замуж. Кое-где еще тайно придерживаются отвратительного обычая — платят за девушек калым, а прокурор не принимает действенных мер.

— Правильно, пережитков еще много, — говорил на это Алиаскаров, — но мы не можем рубить сплеча. Главное сейчас — воспитательная работа. Вот комсомольцы и должны больше заниматься этим.

Возмущенный Касбулат восклицал:

— Да разве комсомольцы не докладывают обо всех нарушениях! У меня в руках две папки с вопиющими делами. А сколько материалов я передал в суд и прокуратуру?!

Алиаскаров с мягкой усмешкой поглядывал на разгоряченного Касбулата. Зелен, мол, ты еще, многого не понимаешь. Эта усмешка иной раз просто бесила Касбулата. В душе он склонен был считать Алиаскарова мягкотелым либералом, пособником носителей пережитков старины.

— Это хорошо, что комсомольцы докладывают обо всем, но не слишком ли вы увлекаетесь разными заявлениями? — говорил Алиаскаров. — Их и в старину казахи немало писали. Пережитки, конечно, есть пережитки, но в них кроме того жизнь народа, сложившаяся веками. Тут нужна деликатность. Одним ударом этого не решить, можно многих покалечить. Народ нужно учить, как спокойный и добрый учитель учит детей.

У Касбулата было двойственное отношение к словам Алиаскарова. Где-то в глубине души он понимал, что тот прав, но все-таки ближе к поверхности была мысль:

«Недаром ты учился в учительской семинарии, лучше бы тебе в школе преподавать, чем быть на руководящей работе».

Словно читая мысли Касбулата, Алиаскаров ласково улыбался.

— Да, я очень любил учительскую работу... Я думаю, что первые образованные дети темного народа должны прежде всего идти в учителя. Сотни простых учителей нужней нам, чем один знаменитый ученый. Нам и сейчас еще не хватает учителей, — он грустно вздыхал.

Однажды Касбулат рассказал в доме Алиаскаровых историю Гюльсум. Слушали его с напряженным вниманием, а тетушка Сара все причмокивала и качала головой. Чувствуя близость своей победы над учителем, Касбулат запальчиво спросил:

— Что же, прикажете и их не считать виновными? По-вашему, мать Гюльсум и Саумалбай, который хотел взять в жены маленькую девочку, и председатель, выдавший ложное свидетельство, все они — невинные голуби? Что будет, если и их не привлекать к ответственности?

— Лучше сделать вот как, — подумав немного, сказал Алиаскаров. — Переведи мать Гюльсум в район и устрой ее на работу в школу, она будет ближе к своей дочери. А Саумалбая надо сагитировать вступить в колхоз.

— Саумалбая в колхоз? — воскликнул изумленный Касбулат.

— Конечно, Саумалбая можно было бы привлечь к ответственности, однако брак ведь не состоялся. Нужно уважать букву закона. А моральной вины за ним нет. Ты пойми, бедняга Саумалбай не видит ничего зазорного в такой женитьбе. Это обычай, идущий из веков. Человека не только тюрьма воспитывает. Пусть его воспитает сама жизнь. А вот бывшего председателя привлечь следует.

После этого Касбулат начал рассказывать историю Тургая. Говорил он с такой болью и гневом, что тетушка Сара пару раз всплакнула, а Алиаскаров помрачнел, сурово насупил брови.

— Так кто же доводит народ до такого ужаса? — яростно выкрикнул в конце Касбулат и замолчал.

Секретарь медленно заговорил:

— Я в то время учился в Москве. Когда мы, три студента, приехали в тридцать втором году на летние каникулы, мы все это увидели воочию. Не выдержав, мы написали письмо в центральные органы и указали на искривление партийной линии и перегибы. Что же еще нам оставалось делать, если наши местные деятели забыли о народной нужде? Ну, что ж... нас тогда исключили из комсомола и потягали немало...

Алиаскаров хотел было что-то еще добавить, но не произнес ни слова, а только мрачно уставился на свой стол.

Касбулат понял, что разговор продолжаться не будет. Он почувствовал себя неловко, потоптался по комнате, потом вежливо попрощался и, не получив ответа, вышел.

Ссора эта очень мучила Касбулата. Он чувствовал несправедливость своих упреков и клял себя за то, что оскорбил человека, которого так уважал. Через три дня, набравшись храбрости, он отправился извиняться.

Тетушка Сара встретила его как ни в чем не бывало. Сам Алиаскаров как будто тоже не изменился к нему, но все же был непривычно суховат и сдержан. Касбулат смущенно ерзал на стуле, не зная, как начать разговор. Алиаскаров сел на диван и жестом пригласил Касбулата сесть рядом.

— Я хочу поговорить с тобой об очень важных вещах, — сказал он, поглаживая затылок. Видно было, что он с усилием преодолевал отчужденность, возникшую между ними. — Сказать по правде, я сильно обиделся на тебя третьего дня. Потом, подумав как следует, я пришел к выводу, что ты прав в своей непримиримости. Если ты с такой суровостью спрашиваешь с меня за вчерашнее, то, значит, за завтрашнее так же сурово будешь спрашивать с себя самого. Гражданственность начинается вот с таких суровых вопросов. Чиновников исполнительных и безответных много, а настоящих народных деятелей что-то не очень.

Сказав это, Алиаскаров замолчал, но Касбулат чувствовал, что разговор не окончен. Ему казалось, что секретарь, несмотря на внешнюю невозмутимость, охвачен сейчас каким-то внутренним волнением. Он ждал.

— В юности передо мной было две дороги, — заговорил наконец Алиаскаров, пристально глядя прямо перед собой, словно видел где-то в туманном далеке свое распутье. — Одна из этих дорог — борьба за национальное освобождение, за независимость. Лозунги националистов увлекали и меня.

Потом под влиянием одного товарища я начал изучать марксизм, Предо мной открылись глубочайшие коренные социальные проблемы. Что толку, подумал я, в красивых захватывающих лозунгах национального освобождения, если за ними не стоит по сути дела никакой программы социальных преобразований, если изжившее себя патриархальное общество, старый уклад, невежество и темнота останутся без изменения? Посадить вместо колониальных администраторов своих держиморд и на этом успокоиться? Я выбрал второй, марксистский, путь...

Мы очень торопились, Касбулат, мы работали, как на аврале. За этот короткий срок мы сделали очень многое, но авральную работу трудно делать аккуратно. Да, мы смело ломали старое, но и дров, как говорится, наломали немало. Мы сделали главное — победили в классовой борьбе, но жертв было много, очень много...

— Если нельзя обойтись без жертв, то надо думать о том, чтобы их было как можно меньше, не так ли? — прервал его Касбулат.

— Ты прав. Я маленький человек, но от этого моя ответственность не уменьшается. Ответственность не уменьшается сверху вниз. Когда все сваливают на указания сверху, это только жалкие отговорки. Запомни, Касбулат, послушание и исполнительность не всегда сочетаются с сознательностью. Что там говорить, иногда между дисциплиной и сознательностью возникает противоречие.

— Как избежать этого? — сразу же прервал его Касбулат.

Алиаскаров лукаво усмехнулся:

— Попробуй все свои указания и распоряжения проверять на себе. Как бы тебе самому пришлось, если бы эти указания касались тебя. Так делают ученые-медики, иногда ставят опыты на себе.

— А если я получу указания сверху?

Алиаскаров снова усмехнулся, но уже задумчиво:

— В этом случае гораздо сложнее.

Он замолчал, а Касбулат смотрел на него во все глаза. Прошло некоторое время, прежде чем Алиаскаров сказал:

— Что я могу тебе посоветовать? В этих случаях каждый остается наедине со своей совестью.

Слова эти заставили Касбулата глубоко задуматься. Алиаскаров же смотрел на него задумчиво, оценивающим, но несколько оцепеневшим взглядом. Потом, словно встряхнувшись, он снова тихо заговорил:

— Ты очень вспыльчив и горяч, Касбулат, но в этом нет ничего плохого. Это у тебя от молодости. Мне нравится твоя искренность. В этом я вижу надежду. Мы — люди вчерашнего и сегодняшнего дня, а ты человек завтрашнего.

У нас были не только успехи, немало случалось и ошибок. Вы должны разобраться в этом. Если вы будете спотыкаться на тех же кочках, что и мы, значит, вы ни черта не поняли из нашего опыта.

Вот посмотри. Сейчас мы все полюбили слово «народ». Все только и твердят: народ, народ, народ... Это слово стало священным. Я считаю, что священные слова трудно упоминать всем. Как бы не получилось так, что слово «народ» скроет от нас отдельных людей. Этого я боюсь...

Да, мы встряхнули свой народ, пробудили его сознание. Покоренные воспряли, бессловесные заговорили, Проделана великая работа, что и говорить, но... Но все-таки мы иной раз забываем, какая сложная структура этот народ, сколько в нем всякого — и доброго и дурного.

Опыт мой говорит, что хорошее всегда лежит в глубине, а плохое клокочет на поверхности. Возьми для примера наших выдвиженцев. Среди них есть множество прекрасных людей, но есть и такие, которых народ называет «куцехвостыми активистами». Это крикуны и ультрареволюционеры. Хотят они того или нет, но наши высокие идеалы они низводят к своим мелким, ничтожным целям, а нашу сознательную работу подменяют кулаком и дубиной.

Да, мы должны быть строгими в нашей борьбе, но истерические вопли могут заглушить голос разума и справедливости. У руководителя должны быть не только глаза и руки, но и сердце, — Алиаскаров устало улыбнулся, заканчивая разговор. — Прости, друг. Наверное, я надоел тебе своими поучениями. Молодежь любит жить своим умом.

Каждый разговор с Алиаскаровым заставлял юного Касбулата ворочать мозгами. Прозрачные и плоские, как оконное стекло, истины становились многогранным кристаллом. Истина светилась издалека. К ней еще надо было пробиться. С горячностью молодости, которая хочет в один момент изменить мир, он считал Алиаскарова чересчур мягким, недостаточно решительным, и все-таки в глубине души он был благодарен своему первому настоящему учителю.

Пословица гласит: «Первый, кто откроет лицо невесты, становится ей близким...»

 

 

 

 

Надвигались серьезные времена. Участились собрания и митинги. Какому бы вопросу ни было посвящено собрание — снегозадержанию ли или зимовке скота, — в повестке дня одним из пунктов значилось: «Усиление бдительности, выявление врагов народа».

На поверхность выплыли ранее никому не ведомые личности, быстро снискавшие себе славу самых-рассамых активистов. Они обрушивали на головы известных и заслуженных работников такие неожиданные обвинения, что те слабели от страха.

Одним из главных застрельщиков был Жаппасбай. Раньше Касбулат даже не подозревал о его существовании. Теперь этот человек не пропускал ни одного собрания и всегда первым взбирался на трибуны.

Речь его, малограмотная и косноязычная, тем не менее была категоричной, как ствол винтовки..

— Мы не имеем права молчать...

— Нельзя стоять в стороне...

— Ударим по двурушникам, скрывающим свое подлинное лицо...

Удивительно было то, что очень мало находилось людей, осмеливавшихся возражать этой лжи и наговорам, а если и находились такие, то они только оправдывались с виноватыми растерянными улыбочками.

Спустя некоторое время взялись и за самого Алиаскарова. Вначале на него налепили ярлык «либерал», говорили о «притуплении бдительности». Потом стали раздаваться голоса, что он сочувствует «врагам народа», покрывает их. И наконец на одном собрании было сказано, что самый крупный враг как раз и есть Алиаскаров.

Касбулат не сдержался и выступил в его защиту. Взволнованно он говорил о невиновности Алиаскарова, об его заслугах перед революцией, Жаппасбай с места крикнул:

— Мы еще проверим его заслуги, а невиновность надо доказать!

Касбулат взорвался:

— Доказывать надо вину, а не невиновность! Ты думаешь, если ты орешь, как ишак, значит, самый главный патриот? Если Алиаскаров враг, то и я враг!

 

— Да-а, милый мальчик Каламуш, Касбулат тоже когда-то был молодым, — вслух произносит Касбулат. Короткошеий Жуматай поворачивает к нему голову вместе с туловищем:

— Что-то сказали, ага?

Касбулат не отвечает. Перед глазами его стоит разгоряченное и дерзкое мальчишеское лицо. Ничего особенного не сказал ему этот мальчишка, но почему-то в его образе предстала перед ним собственная молодость.

Помнишь слова Алиаскарова? «Твоя биография, как только что начатый лист бумаги...» Теперь этот лист исписан больше, чем наполовину... Ой ли? А вдруг и места уже не осталось?

Ну что ж, стыдиться этого листочка нечего. Всю жизнь работал, легкого хлеба не искал. Да-да, всю жизнь работал и легкого хлеба не искал...

Почувствовав холод, Касбулат запахивает полы шубы. Жуматай сразу оборачивается. Этот парень затылком чувствует любое желание хозяина.

— Замерзли, Касеке? Закутайтесь поплотнее. Давно бы уж были в районе, если бы не треклятый снег. Ну, ничего, буран вроде стихает...

И в самом деле Касбулат замечает, что вой ветра изменился, пропала настырная пронзительность, появились какие-то новые ноты, словно какой-то бес виновато гундосит — а я-то тут при чем, чего все на меня валите...

Касбулат открывает дверцу и смотрит на север. Там все еще окутано густой снежной тучей.

Да-а... Нелегко будет выкарабкаться из этой ямы. Джут неизбежен, это точно. Надо будет попросить в области дополнительные корма. Иван Митрофанович не откажет, конечно...

В кормах-то не откажет, но и в удовольствии себе не откажет сказать сакраментальную фразу: «Обязательство давать все мы молодцы, язык-то без костей, а на деле получается липа».

Маленькие голубые глазки, глядящие на тебя в упор. «Я не либерал, голубчик...» Теперь на деле придется убедиться, что этот человек не либерал.

Мысль эта совершенно отчетливо оформляется в голове Касбулата, но почему-то совершенно его не страшит. Ему кажется, что эти дни и ночи, дни и ночи бурана, дни и ночи, полные зловещего свиста, воя и стона, часы бессонницы и раздумий как-то изменили его.

Теперь для него важнее знать, всегда ли верен был его путь, где он сошел с рельс, какие провалы и изъяны скрываются за ровными строчками его послужного списка. Пропал Коспан... Жив ли он? Судьба этого человека, что может быть важнее? Сколько раз ты вглядывался в его бесхитростные глаза, словно в свою совесть? Почему ты не посоветовался с ним перед тем, как давать эти обязательства?

Трудно идти против течения, это верно. А разве легко было выступить тогда в защиту Алиаскарова? Разве не чувствовал он тогда, что встает поперек сильного и свирепого потока? Тогда он рисковал не только своим положением... Разве дело тут только в возрасте? Разве обязательно с годами человек коснеет? Разве духовный опыт зрелости не дает человеку новые силы?

Что же произошло? Когда из него выскочила та маленькая пружинка, что подняла его тогда на трибуну?

Шарипа... Такие дела не заносят в послужной список, они остаются за строчками. Строчки ровные и твердые, их можно не стыдиться. Да, работал, да, не гнался за легким хлебом, но Шарипа!.. Весна моя, Шарипа!

«Если Алиаскаров враг, то и я враг...» Он сказал это в упор, прямо в бессовестные глаза клеветников и в серые лица тех, кто боялся своей тени...

 

— Ты, должно быть, в сорочке родился, Касбулат, — говорили ему товарищи спустя время после того памятного собрания. — Уцелеть после такого выступления!

Эти слова, казалось бы, должны были вызвать в нем удовлетворение собственной храбростью и удачливостью, но вместо этого наполняли его смутной тревогой и раздражением.

— Какое такое выступление? — с досадой отвечал он. — Что вы все об этом выступлении?

Он сам не заметил, как страх медленно просочился в него.

Ночью человек может пройти узкой тропой по самому краю пропасти, а при свете дня его охватывает страх за уже совершенный поступок. Второй раз, пожалуй, он не станет испытывать судьбу.

Алиаскаров пропал. О нем уже стали забывать в районе, но в памяти Касбулата он продолжал жить.

— Учитель, мудрый старший друг?

— Двурушник, скрывавший свое подлинное лицо?

— Как можно было не верить ему?

— А может, все-таки было что-то подозрительное в его словах?

— Лес рубят — щепки летят. Наверное, в случае с Алиаскаровым произошла ошибка.

— А впрочем, чужая душа — потемки. Ведь сказано: враг хитер и опасен.

Для того чтобы продолжать жить, Касбулату необходимо было обрести душевное равновесие, и наконец оно пришло — внутренне он отмежевался от Алиаскарова, причислил его к стану врагов.

В сорок седьмом году Касбулату вновь пришлось встретиться с Жаппасбаем. Тогда он после своей любовной истории с Шарипой был переведен в район, где впоследствии стал большим человеком.

Жаппасбай же, оказывается, перебрался сюда еще за два года до войны. При встрече Касбулат вспомнил причину поспешного отъезда, почти бегства, Жаппасбая из родного района.

Однажды темной ночью неизвестные люди сильно побили его. Пострадавшему оставлена была записка: «Это тебе, собака, за кровь невинных».

Потрясая этой запиской, Жаппасбай ходил по учреждениям, шумел, пытался спровоцировать новую кампанию.

— Вражеские происки!

— Немало еще затаилось врагов!

Но волна уже схлынула, и слова эти потеряли былую силу. Сам он не смог узнать злодеев, а свидетелей не было. Стали было искать виновных по почерку, но искусство графологии в то время в районе было еще далеко от совершенства. Некоторые осторожно намекали, что почерк очень похож на почерк самого Жаппасбая. Тогда Жаппасбай благоразумно решил смотаться из родного района.

Прошло восемь лет, и вот Касбулат вновь увидел эту личность на пороге своего кабинета. Жаппасбай растолстел. Грудь и живот, слившись, выступали вперед огромным колесом. Длинные усы свисали на жирный подбородок. Видно было, что он страдает одышкой.

По спине Касбулата пробежал неприятный холодок. Он попытался сделать вид, что не помнит этого человека.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 433; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.