Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Иоахим К. Фест 3 страница




Как ему послужила орудием завоевания власти партия, так и Германия должна была стать теперь ему инструментом для того, чтобы «открыть дверь к прочному господству над миром»[494]. Внутреннюю политику Гитлера следует безусловно рассматривать в теснейшей взаимосвязи с его внешней политикой.

Для мобилизации масс он использовал не только имевшуюся социальную энергию, но и динамику национального мотива. Хотя бывшие державы‑победительницы тем временем в принципе признали равноправие Германии в действительности, она ещё оставалась парией международного сообщества: в первую очередь Франция, более чем когда‑либо обеспокоенная приходом Гитлера к власти, сопротивлялась фактическому равноправию, в то время как Англия проявляла известный дискомфорт из‑за противоречий, в которые её втянули бывшие союзники. Теперь Гитлер использовал страхи Франции, щепетильность Англии и обиды Германии в первые полтора года своего правления для тактического шедевра – перекройки всей европейской системы союзов, ещё большего сплочения нации, подготовки стартовой «площадки» для своей политики завоевания «жизненного пространства».

Исходное положение было для его честолюбивых намерений отнюдь не благоприятным. Террористические эксцессы, сопровождавшие захват власти, бесчинства и случаи безобразного обращения с людьми, прежде всего преследование людей исключительно на основании их расовой принадлежности, противоречили всем цивилизованным представлениям о политической борьбе и создавали раздражённое, неприязненное настроение, которое нашло самое яркое отражение в знаменитых дебатах нижней палаты английского парламента в страстный четверг, когда бывший министр иностранных дел сэр Остин Чемберлен заявил, что события в Германии делают чрезвычайно неуместными размышления о пересмотре Версальского договора. Он говорил о грубости, о расовом высокомерии в политике, решающей проблемы пинком сапога, и только теперь лозунг «Гитлер – это война!»[495], к которому так долго относились со снисходительной улыбкой как выражению дикой эмигрантской истерии, казалось начинал приобретать известное оправдание. Дело неоднократно доходило до антигерманских выступлений, польское правительство даже запросило Париж, не готова ли Франция пойти на превентивную войну для устранения гитлеровского режима. Летом 1933 года Германия во внешнеполитическом плане была почти полностью изолирована.

В этих условиях Гитлер стал сперва проводить курс успокоительных жестов и подчинил все задаче подчеркнуть преемственность с веймарской политикой ревизий. Хотя он презирал сотрудников министерства иностранных дел и порой говорил о «дедах Морозах с Вильгельмштрассе», он оставил почти в неприкосновенности корпус чиновников в центральном аппарате и на зарубежной дипломатической службе. Минимум шесть лет, сказал он в разговоре с одним из своих сторонников, придётся поддерживать состояние своего рода «гражданского мира» с европейскими державами, все бряцание оружием националистических кругов сейчас неуместно[496]. Кульминацией его политики добросердечных предложений была большая «речь мира» от 17 мая 1933 года, хотя он и протестовал против бессрочного деления стран на победителей и побеждённых и даже пригрозил уйти с конференции по разоружению и вообще из Лиги наций, если Германии будут и далее фактически отказывать в равноправии.

Но перед лицом явного стремления отодвинуть Германию на второй план он всё же почти без особых усилий взял на себя роль поборника разума и взаимопонимания между народами, ловя на слове европейские державы, оперировавшие лозунгами о «самоопределении» и «справедливом мире». Всеобщее удовлетворение умеренностью Гитлера было столь велико, что никто не заметил содержавшихся в ней предостережений. Как и лондонская «Таймс», многочисленные голоса во всём мире поддержали требования Гитлера о предоставлении равноправия, а американский президент Рузвельт был даже «в восторге» от выступления Гитлера:[497]

Самым наглядным успехом этой политики был пакт четырех держав – Англии, Франции, Германии и Италии, который хотя и никогда не был ратифицирован, но означал в моральном плане как бы приём новой Германии в сообщество великих держав.

Правда, на международной арене первым признал режим Советский Союз, который теперь нашёл в себе наконец готовность пролонгировать истёкший уже в 1931 году Берлинский договор, вскоре за ним последовал Ватикан, который завершил в июле переговоры с рейхом по конкордату. Но несмотря на все эти успехи осенью Гитлер внезапным движением, как будто под воздействием слепого аффекта, повернул руль и немногими ударами, вызвавшими замешательство его партнёров, добился решающего улучшения позиций.

Полем манёвра была заседавшая в Женеве с начала 1932 года конференция по разоружению, на которой рейх ввиду своей военной слабости имел особенно сильную позицию. Принцип равноправия заставлял другие державы либо разоружаться самим, либо терпеть рост вооружений Германии. Гитлер мог в многочисленных речах и заявлениях все вновь и вновь подчёркивал готовность Германии к разоружению и при этом аргументировать её тем простодушнее, чем все явственнее становилась озабоченность других – прежде всего Франции.

Последняя с глубокой обеспокоенностью следила за событиями в Германии и считала, что есть серьёзные причины придавать большой вес им, а не шитым белыми нитками заверениям Гитлера, хотя это ставило её в силу постоянной, блокирующей все переговоры недоверчивости в трудное положение. Но благодаря напоминаниям о системе подавления в соседней стране, росте милитаризации, постоянных маршировках, знамёнах, униформах и парадах, лексиконе организации со всеми его «штурмовыми отрядами», «бригадами», «штабными караулами» или о боевых песнях, предвещавших, что весь род человеческий содрогнётся или что мир будет принадлежать Германии, ей все же в конце концов удалось переубедить другие державы[498]. Признанное в принципе за Германией равноправие теперь ставилось ещё в зависимость от четырехлетнего испытательного срока, который должен был показать, готова ли она искренне к взаимопониманию и действительно отказалась от всех реваншистских намерений.

Гитлер отреагировал на это взрывом возмущения.

14 октября, вскоре после того как британский министр иностранный дел сэр Джон Саймон изложил новые позиции союзников, и стала очевидной их решимость в случае необходимости навязать Германии испытательный срок за столом конференции, Гитлер объявил о своём намерении покинуть конференцию по разоружению. Одновременно он сообщил о выходе Германии из Лиги наций. О его решимости свидетельствует ставшее известным лишь в Нюрнберге указание вермахту оказать вооружённое сопротивление в, случае санкций.[499]

Потрясение от этого первого удара, которым Гитлер брал в собственные руки всю внешнюю политику режима, было огромным. Это решение он принял, вопреки распространённому мнению, не единолично – его поддерживали и другие, прежде всего министр иностранных дел фон Нойрат, который, что было характерно, ратовал за обострение внешнеполитического курса, выражавшего рост самосознания; но пафос жеста, тот тон бурного негодования, с которым обосновывался данный шаг – тут авторство однозначно принадлежит Гитлеру; именно он свёл альтернативу к резкой формуле «разрыв или бесчестье». В речи по радио вечером этого дня он впервые направил свою апробированную во внутренней политике двойную тактику на заграницу: он смягчал и затуманивал свой афронт потоком вербальных уступок и даже выражений сердечной симпатии, назвал Францию «нашим старым, но славным противником» и заклеймил как «сумасшедших» тех, кто может представить войну между нашими двумя странами».

Эта тактика окончательно парализовала и без того незначительную склонность европейских держав к созданию фронта противодействия: никто из лидеров не знал, как быть.

То презрение, с которым Гитлер бросил к их ногам ту честь, которую долго и упорно выпрашивала Веймарская республика, прямо‑таки опрокидывала их образ мира. Одни – таких были единицы – скрывали своё смущение, поздравляя друг друга с избавлением от неудобного партнёра, другие требовали военной интервенции, в женевских кулуарах раздавались взбешённые хотя и не воспринимавшиеся всерьёз восклицания «C'est la guerre!»[500]– но сквозь этот шум впервые до сознания стало доходить, что Гитлер заставит старую Европу заявить о своей чёткой позиции, а это ей не по силам, и что он уже нанёс смертельный удар по хлипкому, подорванному страхом, недоверием и эгоизмом принципу Лиги наций. Правда, одновременно умерла и идея разоружения, и если завоевание власти Гитлером действительно, как отмечали, было своего рода объявлением войны Версальской мирной системе[501], то оно было сформулировано в тот день 14 октября; но его никто не принял. Распространённое раздражение бесконечной женевской говорильней, парадоксами и актами лицемерия проявилось прежде всего в английской печати; консервативная «Морнинг пост» заявила, что она не прольёт «ни одной слезы из‑за кончины Лиги наций и конференции по разоружению», скорее следует испытывать чувство облегчения от того, что «подобный балаган» подошёл к концу. Когда в одном лондонском кинотеатре в киножурнале хроники недели на экране появился Гитлер, посетители зааплодировали.[502]

Опасаясь, что полный успех тактики ошеломляющих акций укрепит манеру Гитлера идти напролом, прибывший из Женевы Герман Раушнинг посетил его в берлинской рейхсканцелярии. Он нашёл его «в блестящем настроении, все в нём было заряжено энергией и жаждой действий». От предупреждений относительно царящего в Женеве возмущения и требования военных демаршей он отмахнулся пренебрежительным жестом руки: «Эти деятели хотят войны? – спросил он. – Да они о ней и не думают…

Там собралась всякая шваль. Они не действуют. Они только протестуют. Они всегда будут опаздывать… Эти люди не остановят возвышения Германии».

Какое‑то время, говорится далее в воспоминаниях Раушнинга, Гитлер молча расхаживал. Похоже, он осознавал, что впервые после 30 января вступил в зону риска, через которую ему теперь придётся пройти, что его силовая акция может неожиданно загнать страну в изоляцию. Не поднимая глаз, рассказывает очевидец, Гитлер стал оправдывать решение, как бы ведя разговор с самим собой, что открывало примечательный вид на структуру мотивов его решения:

 

«Я должен был это сделать. Было необходимо великое, общепонятное освободительное действие. Я должен был вырвать немецкий народ из всей этой плотной сети зависимости, фраз и ложных идей и вернуть нам свободу действий. Для меня это не вопрос сиюминутной политики. Ну и пусть трудности в данный момент возросли, это уравновешивается тем доверием, которое я приобретаю благодаря этому шагу среди немецкого народа. Никто бы не понял, если бы мы продолжали, пустившись в дебаты, то, что десять лет делали веймарские партии… Народ увидит, что что‑то делается, что не продолжается прежнее жульничество. Нужно не то, что считает целесообразным рефлексирующий интеллект, а увлекающее за собой действие,… выражающее решительную волю по‑новому взяться за дело. Умно мы поступили или нет – во всяком случае, народ понимает только такие действия, а не бесплодные торги и переговоры, из которых никогда и ничего не выйдет. Народ сыт по горло тем, что его водят за нос».[503]

 

Жизнь скоро показала, насколько верны были эти соображения. Гитлер, что было характерно, тут же связал выход из Лиги наций с другим шагом, который далеко выходил за рамки первоначального повода: он вынес своё решение на первый плебисцит единства, который подготавливался с огромным привлечением средств пропаганды, соединив с этим новые выборы в рейхстаг, избранный 5 марта состав которого, определившийся ещё отчасти веймарским многопартийным спектром, был теперь анахронизмом.

В исходе плебисцита можно было не сомневаться.

Накапливавшееся годами чувство унижения, глубокой обиды за бесчисленные притеснения, с помощью которых Германию дискриминировали и держали в положении побеждённой страны, вырвалось теперь на свободу и даже критически настроенные люди, которые скоро перешли к активному сопротивлению, превозносили исполненный самосознания жест Гитлера: их объединила потребность, как докладывал британский посол в Лондон, отомстить Лиге наций за её никчёмность, которую она часто демонстрировала. Поскольку Гитлер увязал голосование по вопросу выхода с оценкой своей политики в целом, соединив эти два элемента в один, сформулированный в общем виде вопрос, люди лишены были возможности одобрить решение о выходе, но осудить политику внутри страны. Вследствие этого плебисцит стал одним из самых эффективных шахматных ходов в процессе внутреннего укрепления власти.

24 октября Гитлер сам открыл кампанию большой речью в берлинском Дворце спорта, плебисцит был назначен на 12 ноября, на следующий день после 15‑й годовщины перемирия в 1918 году. Поставленный перед вызовом плебисцита, Гитлере взвинтился до пароксизма типа транса: «Я заявляю, – кричал он массам, – что я в любой момент лучше умру, чем подпишу какой‑нибудь документ, который, по моему глубочайшему убеждению, ничего не даёт немецкому народу», он также просил нацию, «если я когда‑либо допущу такую ошибку или если народ сочтёт мои действия не заслуживающим его поддержки, казнить меня: я твёрдо приму заслуженное!» И как всегда, в тех случаях, когда он чувствовал себя обиженным или задетым, он демагогически упивался стенаниями из‑за совершенной по отношению к нему несправедливости. Рабочим заводов «Сименс‑Шукерт‑Верке» он – в сапогах, брюках от мундира и тёмном цивильном пиджаке – кричал с гигантской сборочной установки: «Мы готовы с удовольствием принять участие в работе над любым международным договором – но только как равноправные партнёры. В своей личной жизни я никогда не навязывал себя благородному обществу, которое не хотело моего присутствия или не считало ровней себе. Мне оно не нужно и у немецкого народа столько же характера. Мы нигде не играем роль чистильщика сапог, людей второго сорта.

Нет, или дайте нам равные права, или мир больше не увидит нас ни на одной конференции».

Опять, как в прошлые годы была развязана «плакатная война»: «Мы хотим чести и равноправия!» В Берлине, в Мюнхене и Франкфурте по улицам ездили в своих инвалидных колясках искалеченные фронтовики с плакатами «Павшие за Германию требуют твоего голоса!». Примечательно, что часто использовались и цитаты из выступлений британского премьер‑министра периода войны Ллойд Джорджа: «Справедливость на стороне Германии!» «А стала бы Англия долго терпеть такое унижение?»[504]Опять по стране прокатилась волна гигантских маршей, акций протеста и массовых манифестаций. За несколько дней до принятия решения страна замерла в полном молчании на две минуты в память о героях, настраиваясь на соответствующий лад. Гитлер с обезоруживающим простодушием заверял, что жизнь в Германии не потому налажена столь похоже на армейский образец, чтобы проводить демонстрации против Франции, «а чтобы выразить формирование своей политической воли, необходимой для ликвидации коммунизма. Весь остальной мир, окопавшийся в неприступных крепостях, создающий огромные авианосцы, конструирующий гигантские танки и отливающий исполинские пушки, не может говорить об угрозе в связи с тем, что немецкие национал‑социалисты маршируют без оружия в колоннах по четыре и тем самым наглядно выражают сплочённость немецкого народа, действенно защищая её… Германия имеет не меньше прав на безопасность, чем другие нации»[505]. На результатах голосования отразились не только все обиды народа, который долго ощущал себя в положении деклассированного, но и усилившееся запугивание: 95 процентов принявших участие в плебисците одобрили решение правительства; хотя этот результат был подтасован и получен в результате террористического принуждения, он тем не менее отражал тенденцию в настроениях общественности. На одновременных выборах в рейхстаг из 45 млн., имевших право голосовать, свыше 39 млн. отдали свои голоса кандидатам единого списка национал‑социалистов. Этот день восторженно праздновался как «чудо воскрешения немецкого народа»[506], британский посол сэр Эрик Фиппс докладывал своему правительству: «Одно бесспорно: позиция господина Гитлера неуязвима. Даже в кругах, которые совершенно не одобряют национал‑социализм, он резко усилил свой авторитет выборами или, скорее, речами в ходе предвыборной борьбы… Во всех прежних предвыборных кампаниях он, естественно, сражался за свою партию и поносил врагов. В ходе нынешней… немцы увидели нового канцлера, человека из крови и железа, и его выступления звучал совсем не так, как речи бушевавшего на трибуне оратора двенадцать месяцев тому назад, речи нациста, расправляющегося с марксистами».

Теперь Гитлер применил тактику последовательных нападений на международной арене, которая столь успешно зарекомендовала себя при завоевании власти внутри страны. Ещё не прошло замешательство из‑за разрыва с женевским форумом и ещё ощущалось раздражение его вызывающим шагом – обратить демократический принцип плебисцита против самих демократий, как он уже опять захватил инициативу, чтобы вступить в диалог с только что оскорблёнными на новых, более благоприятных позициях. В середине декабря он отверг в своём меморандуме идею разоружения, но заявил о готовности ограничиться оборонительными видами оружия, если Германия получит право создать трехсоттысячную армию на основании воинской повинности. Это было первым из тех сбалансированных с поразительным чутьём предложений, которые целые годы до начала войны создавали основу для его внешнеполитических успехов: они ещё были приемлемы в качестве основы переговоров и рассчитаны всякий раз таким образом, чтобы на них не пошли французы; и пока обе стороны в ходе выматывающих, мучительно затягивающихся из‑за французской недоверчивости дискуссий пытались договориться о своей степени готовности к уступкам, Гитлер мог использовать спор представителей и состояние, когда не было соглашений, для реализации своих намерений без каких‑либо помех.

Опять примерно месяц спустя, 26 января 1934 года, Гитлер сделал новый ход, резко меняющий расклад на международной арене: он заключил пакт о ненападении с Польшей сроком на 10 лет. Чтобы понять поразительный эффект этого поворота курса, надо вспомнить традиционно напряжённые отношения между этими странами, явно безнадёжно нарушенные разнообразными обидами. Если не считать моральных вердиктов, пожалуй, ни одно другое положение Версальского договора не воспринималось в Германии с такой горечью, как утраты областей, перешедших к новому польскому государству, создание коридора, который отделил Восточную Пруссию от остальной страны или возникновение свободного города Данцига: это являлось причиной непосредственной ссоры между обоими народами и очагом постоянной опасности, мало что оскорбляло так, как акты самоуправства Польши на границе и правонарушения с её стороны в ранние годы Веймарской республики, поскольку это не только показывало рейху его слабость, но и задевало традиционное сознание немцев как господ над вассальными славянскими народами. Поэтому каждый предполагал, что стремление Гитлера к политике ревизий обратится первым делом против Польши, которая, будучи союзником Франции, к тому же подпитывала немецкий комплекс окружения недругами. Веймарская внешняя политика, включая Густава Штреземана, всякий раз упорно сопротивлялась любым намерениям закрепить гарантиями польские территориальные владения. Теперь Гитлер без долгих раздумий отбросил в сторону эти чувства, которые владели прежде всего дружественно настроенными к России дипломатическими, военными, а также традиционными прусскими кругами. Такую же решимость продемонстрировал на другой стороне маршал Пилсудский, который ввиду нервозной и половинчатой политики Франции опрокинул прежнюю концепцию союзов Польши и, что примечательно, связывал свои надежды с тем, что Гитлер как южный немец, католик и «габсбуржец», далёк от той политической традиции, которой опасалась Польша. Широко распространённое неверное представление о Гитлере как об эмоциональном политике, который был марионеткой своих капризов и маний, с редкой силой опровергается как раз этим примером. Конечно, он разделял национальную ненависть к Польше, но его политику это не затрагивало. Хотя в концепции великой экспансии на Восток вопрос о роли соседней страны странным образом оказался открытым, можно все же предположить, что в оперировавших целыми континентами видениях Гитлера для независимого маленького польского государства места не было: уже в апреле 1933 года Гитлер дал понять Франсуа‑Понсе, что никто не может ожидать от Германии сохранения нынешнего состояния на восточной границе, и примерно в то же время министр иностранных дел фон Нойрат назвал взаимопонимание с Польшей «невозможным и нежелательным», чтобы «не исчезла заинтересованность мира к ревизии германо‑польской границы». Но пока Польша была самостоятельной, сильной в военном плане и защищённой союзами, Гитлер исходил из ситуации, которую он не мог изменить, и пытался, не поддаваясь эмоциям, повернуть её в свою пользу. «Немцы и поляки – заявил он в своём отчётном докладе перед рейхстагом 30 января 1934 года, – должны будут обоюдно смириться с фактом их существования. Поэтому целесообразно так оформить то состояние, которое невозможно было устранить на протяжении прошедшей тысячи лет и которое не будет устранено тысячу лет спустя, чтобы обе нации могли извлечь из него максимальную пользу».[507]

Выгода, которую получил Гитлер от этого договора, была действительно огромной. Хотя пакт в самой Германии был и оставался малопопулярным, Гитлер мог предъявить его миру все вновь и вновь как убедительное свидетельство своей воли к взаимопониманию даже с извечными противниками, и на самом деле, как сэр Эрик Фиппс отмечал в своём докладе в Лондон вскоре после этого события, германский канцлер доказал, что он настоящий государственный деятель, принеся известную долю своей популярности в жертву внешнеполитическому здравому смыслу[508]. Одновременно Гитлеру удалось дискредитировать систему Лиги наций, которой все прошлые годы не посчастливилось решить опасную и таившую в себе большой заряд напряжённости проблему германо‑польского соседства, в результате чего, как убедительно жаловался Гитлер, раздражение, казалось, приняло «характер обоюдного наследственного политического порока». Без видимых усилий, в ходе нескольких двусторонних переговоров он теперь устранил эту проблему.

Наконец, договор доказывал также и хрупкость барьеров, возведённых вокруг Германии. «В лице Польши падёт один из сильнейших столпов Версальского мира», – сформулировал генерал фон Сект в своё время одну из внешнеполитических максим Веймарской республики, явно при этом имея ввиду устранение соседнего государства при помощи военной акции[509]; теперь Гитлер продемонстрировал, что при наличии воображения политическими средствами можно добиться гораздо большего эффекта. Союз освобождал Германию не только от угрозы войны на два фронта – со стороны Польши и Франции, но и безвозвратно выламывал крупный блок из системы коллективного обеспечения мира. Женевский эксперимент, по сути дела, уже в тот момент потерпел крушение, Гитлер перечеркнул его «с первого же захода», прежде всего надо отметить, что он заставил играть роль нарушителя спокойствия Францию, о чью мощь и неуступчивость набила себе шишки веймарская внешняя политика. Отныне он мог пустить в ход ту политику двусторонних переговоров, союзов и интриг, без которой не могло быть его внешнеполитической стратегии; его шанс на успех состоял в том, что ему противостоял не сплочённый фронт, а всего лишь изолированные друг от друга противники. Вновь началась игра, которую он так виртуозно инсценировал и довёл до успешного финала на внутриполитической сцене. Игроки противоположной стороны уже поджимали. Первым был, уже в феврале 1934 года, британский лорд‑хранитель печати Антони Иден.

 

К числу наиболее эффективных приёмов воздействия на ход переговоров относилось то чувство изумления, которое вызывал сам Гитлер своим поведением. Он вступил на пост без какого‑либо опыта ведения правительственных дел, не был депутатом, не знал ни дипломатического этикета, ни официального стиля и, очевидно, не имел никаких представлений о мире. Как в своё время Гугенберг, Шляйхер, Папен и масса других деятелей, Идеи, Саймон, Франсуа‑Понсе или Муссолини также полагали, что имеют дело с капризным, ограниченным партийным вождём, обладающим, правда, некоторым демагогическим талантом. Человек заурядной внешности, который явно должен был создавать запоминающийся образ при помощи усиков, чёлки и мундира и производил в гражданской одежде впечатление скорее имитации того деятеля, за которого он себя выдавал, был некоторое время излюбленным предметом насмешек в Европе, где он фигурировал как своего рода «Ганди в прусских сапогах» или слабоумный Чарли Чаплин на слишком высоком для него канцлерском троне: во всяком случае, как в высшей степени «экзотическое» явление – так иронично писал один британский наблюдатель, как один из тех «чокнутых мулл», которые в своей полной причуд частной жизни не курят, не пьют, придерживаются вегетарианства, не ездят на лошадях и осуждают охоту».[510]

Тем больше бывали поражены партнёры Гитлера по переговорам и посетители при личной встрече с ним. В течение многих лет он всякий раз приводил их в замешательство рассчитанным до тонкостей поведением государственного деятеля – это амплуа давалось ему легко – и добивался тем самым часто решающего психологического перевеса на переговорах. Иден был удивлён «светскими, почти элегантными» манерами Гитлера, он был изумлён, встретив владеющего собой и приветливого человека, «который с пониманием прислушивался ко всем возражениям и отнюдь не был мелодраматическим актёром на проходных ролях», каким его представляли: Гитлер разбирался в том, что говорил, вспоминает Иден, его тогдашнее безграничное удивление ещё чувствуется в замечании, что немецкий канцлер полностью владел предметом переговоров и ни разу, даже по частным вопросам, не был вынужден советоваться со своими экспертами. Сэр Джон Саймон сказал как‑то позже фон Нойрату, что Гитлер был в беседе «превосходен и очень убедителен», что его прежнее представление о нём было совершенно неверным. Гитлер поражал своей находчивостью. На многозначительный намёк британского министра иностранных дел, что англичанам нравится, когда договоры соблюдают, он изобразил полное иронии удивление и ответил: «Так было не всегда. В 1813 году договоры запрещали немцам иметь армию. Но я что‑то не припомню, чтобы Веллингтон сказал при Ватерлоо Блюхеру: „Ваша армия незаконна, извольте удалиться с поля битвы!“ Когда он встречался в июне 1934 года с Муссолини, он умело сочетал, по свидетельству одного из дипломатов, „достоинство с приветливостью и открытостью“ и произвёл „сильное впечатление“ на поначалу скептически настроенных итальянцев; Арнольда Тойнби поразил экскурс относительно роли Германии как стража на востоке Европы, который, по его воспоминаниям, отличался необыкновенной логикой и ясностью: Гитлер неизменно демонстрировал собранность, подготовленность, нередко – любезность и умел, как отметил после одной встречи Франсуа‑Понсе, создать видимость „самой полной откровенности“.[511]

Большое число иностранных посетителей в свою очередь значительно отразилось на престиже Гитлера. Подобно немцам, которые приходили посмотреть и подивиться на него как на цирковой номер, они теснились растущей толпой, расширяя ауру величия и восхищения, которая окружала его.

Они с жадностью ловили его слова о том, как жаждет народ порядка и работы, о его воле к миру, которую он любил связывать со своим личным опытом фронтовика, слова, которые демонстрировали понимание его повышенного чувства чести. Уже в то время стало обычным делом не в последнюю очередь в самой Германии проводить различие между фанатичным партийным политиком прошлого и осознавшим свою ответственность реалистом настоящего; и впервые с кайзеровских времён у большинства опять было чувство, что оно может идентифицировать себя с собственным государством, не испытывая сожаления, озабоченности и тем более стыда.

С этими успехами фигура вождя и спасителя стала беспрецедентной силой оглушительной, пронизанной метафизическими тонами пропаганды. На утренней манифестации 1 мая Геббельс затягивал свою речь до тех пор, пока борющееся с облаками солнце не пробилось сквозь них лучами – и тут в сияющем свете перед массами появился Гитлер: только такая тщательно обдуманная символика придавала образу вождя ранг сверхъестественного принципа. Вплоть до уровня мельчайших ячеек общества все социальные отношения группировались вокруг этого типа: ректор считался «вождём университета», предприниматель – «вождём предприятия», наряду с этим существовало огромное количество партийных вождей: в 1935 году – около 300 тысяч, в 1937 году уже свыше 700 тысяч, а во время войны со всеми побочными подразделениями и подчинёнными организациями почти два миллиона. В Гитлере все эти всеохватные отношения «вождь‑ведомые», в которые был встроен каждый человек, находили своё псевдорелигиозное и возвышенное надо всем земным завершение, один экзальтированный член церковного совета из Тюрингии заверил даже: «В образе Адольфа Гитлера к нам пришёл Христос»[512]. Личность и судьба великого, одинокого, избранного мужа, который поборол беду и взял её тяготы на себя, стали предметом многочисленных стихов или драм о вожде. В пьесе Рихарда Ойрингера «Немецкие страсти господни», которая была с большим успехом поставлена летом 1935 года и превозносилась как образец национал‑социалистической драматургии, он явился как воскресший Неизвестный солдат, с терновым венком из колючей проволоки на главе, в мир спекулянтов, акционеров, интеллектуалов и пролетариев, представителей «ноябрьского государства», потому что ему, как было там сказано на фоне постоянных ассоциаций с христианскими мотивами, стало «жалко народ». Когда бешеная толпа хочет исхлестать и распять его, он останавливает её, явив чудо, и ведёт нацию к «винтовке и станку», примиряет живых с павшими на войне в народном сообществе «третьего рейха», а затем его раны «засияли лучезарным светом», и он вознёсся на небо со словами: «Свершилось!» В указании режиссуре говорится: «С небес звучит, как в храме, орган, выражающий печаль расставания. По ритму и гармоническому ладу созвучие с маршевой песней».[513]




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 335; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.029 сек.