Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

М. Ю. Лермонтов 10 страница




Наиболее полно социально‑аналитическое направление Одоевского проявилось в повестях «Княжна Мими» (1834) и «Княжна Зизи» (1839). Они не случайно названы именами персонажей «Горя от ума»: грибоедовская стихия, которая давала о себе знать еще в раннем творчестве Одоевского, проявилась здесь с наибольшей силой и отчетливостью. Вслед за Грибоедовым автор исследует механизм «домашней» жизни светского общества, его тайны, стремится «перевести на бумагу»[[514]] его разговорный язык. В «Княжне Мими», как и в «Горе от ума», ход событий определен сплетней, которая рождается и обретает гибельную силу на глазах у читателя. Ее создательница, старая дева княжна Мими – одновременно жертва своей среды и озлобленная носительница худших ее предрассудков. Не такова героиня второй повести, княжна Зизи. В малом, домашнем кругу она обнаруживает подлинный героизм. Подавив в своем сердце любовь к недостойному человеку, который пользовался ее чувством в низких своекорыстных целях, княжна находит в себе силы вступить с ним в открытую борьбу и нарушает тем самым неписаные законы, ограничивающие сферу деятельности светской девушки. Но и оклеветанная молвой, утратив надежду на личное счастье, она сохраняет сердечную чистоту и душевное благородство.

В повестях Одоевского о художниках Гоголь уловил особый интерес к «психологическим явлениям, непостижимым в человеке».[[515]] Одоевского, у которого раннее увлечение натурфилософией вылилось с годами в устойчивое внимание к развитию естественных наук, наряду с уже познанным и объясненным на протяжении всей жизни притягивала сфера еще не познанного и не объясненного. Вера писателя в возможности человеческого познания выразилась, в частности, в предположении, что мир детских фантастических представлений, народные легенды и суеверия, алхимические и кабалистические умствования средних веков таят в себе элементы поэтической мудрости и инстинктуального знания, которые еще предстоит перевести на язык современной мысли. Это определило природу ряда фантастических повестей Одоевского («Игоша», 1833; «Сильфида», 1837; «Саламандра», 1841): в каждой из них автор предпринимает опыт художественной дешифровки «древних и новых преданий», нередко останавливаясь на границе между научной и мистической их интерпретацией.

С начала творческой деятельности Одоевского его произведения постоянно стягивались в сознании автора в форму циклов, осуществленных и неосуществленных. Таковы «Дом сумасшедших», «Пестрые сказки», «Повести о том, как опасно человеку водиться со стихийными духами», «Записки доктора», «Записки гробовщика» и т. д. Проекты и практические опыты циклизации подготовили Одоевского к его итоговому грандиозному замыслу – «Русские ночи» (1836–1844). Сюда вошли наиболее масштабные по мысли произведения 1830‑х гг., обрамленные культурно‑историческими и философско‑эстетическими диалогами. Своеобразный памятник друзьям‑любомудрам, воссоздающий атмосферу их собраний, «Русские ночи» явились энциклопедией идей русского романтизма. Страстная критика буржуазной прозы жизни, борьба против философских и экономических теорий, разобщающих людей, сочетаются здесь с мыслью о необходимости привить западной цивилизации «свежие, могучие соки славянского Востока».[[516]]

 

 

В повествовательной прозе 1830‑х гг. господствуют различные течения романтизма. Но в эти же годы появляются «Петербургские повести» Гоголя и «Капитанская дочка» Пушкина. Реалистические тенденции отчетливо дают о себе знать то в бытовых повестях Погодина, то в «Пестрых сказках» Одоевского, то в мемуарной и очерковой прозе. В таких повестях Одоевского как «Княжна Мими» и «Княжна Зизи» конфликты жизни действительной приобретают значение сюжетообразующего начала. То же можно сказать о «Трех повестях» (1835) Н. Ф. Павлова («Именины», «Аукцион», «Ятаган»), воспринятых современниками как заметное общественно‑литературное явление.

«Недавно я с истинным наслаждением прочитал три повести Павлова, особенно последнюю, – писал Ф. И. Тютчев в начале 1836 г. – Кроме художественного таланта, достигающего тут редкой зрелости, я был особенно поражен возмужалостью, совершеннолетием русской мысли. Она сразу направилась к самой сердцевине общества: мысль свободная схватилась прямо с роковыми общественными вопросами».[[517]] Примечательно самое построение первой книжки Павлова. Она открывается повестью «Именины». Тема художника – одна из центральных в литературе романтизма – предстает здесь в ином аспекте, чем у Полевого или Одоевского. От судеб искусства, от проблем внутренней жизни творческой личности Павлов обращается к вопросу о крепостной интеллигенции, волновавшему русскую литературу еще в XVIII в. Герой «Именин» – крепостной музыкант. Личная зависимость становится для него источником страданий и унижения, преграждает путь к личному счастью. Сказавшись «не помнящим родства», он в солдатчине ищет освобождения от барской прихоти, «до исступления» радуется новому своему жребию, надеясь выслужиться в офицеры и обрести гражданские права. В ином обличье предстает солдатчина Бронину – герою завершающей сборник повести «Ятаган». Разжалованный за дуэль в солдаты, он разом лишается всех человеческих прав и оказывается беззащитным перед местью полковника – своего неудачливого соперника в любви. Не в силах пережить бесчестие, которое делает для него невозможным возврат к прежней жизни, Бронин убивает своего истязателя и умирает сам, пройдя «сквозь зеленую улицу». Герои «Именин» и «Ятагана» страдают и гибнут во имя подлинного чувства; в средней повести цикла, носящей символическое название «Аукцион», любовь отступает перед расчетом и игрой самолюбий.

«Три повести», затронувшие институт крепостного права и армейские порядки, вызвали резкое неудовольствие Николая I и великого князя Михаила Павловича. При жизни Павлова цензура упорно запрещала переиздание книжки, которое смогло осуществиться лишь после Октябрьской революции.

«Новые повести» Павлова (1839) – «Маскарад», «Демон», «Миллион» – не имели успеха первого его сборника. Тема, которая завладевает здесь Павловым, – тема «жадного века», когда расчет и подозрение определяют не только публичную жизнь, но отравляют самые сокровенные человеческие чувства. Как жертвы «жадного века» предстают и аристократ Левин, и безвестный чиновник, доходящий до мысли продать свою жену, и молодой богач, который не находит «спасенья от фабричных наклонностей человеческого рода».[[518]]

 

 

Романы Нарежного строились по старой, восходящей к XVIII в. схеме авантюрно‑дидактического романа, где множество бытовых картин, вставных новелл и эпизодов искусно нанизывалось на нить похождений главного героя. В условиях конца 1820‑х гг. эту форму окончательно дискредитировал Ф. Булгарин своим «нравственно‑сатирическим романом» «Иван Выжигин» (1829).

В западноевропейском плутовском романе XVII–XVIII вв., общий рисунок которого повторен в «Выжигине», герой был наделен незаурядным умом и бившей ключом внутренней активностью. Выбиться из низов он смог лишь превосходя ловкостью и сметкой всех, с кем сталкивала его судьба, он должен был видеть насквозь своих хозяев, чтобы обращать их слабости против них же самих. Люди и обстоятельства, встречающиеся на пути «плута», здесь – не внешняя декорация, но предмет критического анализа для героя романа и автора.

Иначе у Булгарина: его Выжигин пассивен, не он подчиняет себе обстоятельства, а обстоятельства влекут его за собой. Традиционная схема плутовского романа превратилась вследствие этого в свою противоположность. Реальные общественные силы не становятся у Булгарина предметом анализа. Исходя из своего консервативно‑верноподданического представления о добре и зле, романист сталкивает героя с условными персонификациями пороков и добродетелей. Они расставлены в романе подобно фигурам на шахматной доске, численно уравновешивают друг друга и приводятся в движение в нужную автору минуту.

Выжигин попадает в разные уголки России, сталкивается с представителями разных сословий, с людьми противоположных характеров и убеждений. И все же при этом он ни на минуту не становится самостоятельной личностью. В назидание «благомыслящим россиянам»[[519]] Выжигин освобожден от выбора во всем, что касается его поступков или образа мыслей. Романист заранее сделал за него этот выбор, и герой послушен своему создателю.

Неудивительно, что «Иван Выжигин» заслужил благосклонное внимание III отделения и был рекомендован Бенкендорфом для чтения находившемуся в крепости А. О. Корниловичу. Пушкин, напротив, резко отрицательно отнесся к первому роману Булгарина, к последовавшему за ним «Петру Ивановичу Выжигину» (1831) и всей порожденной ими нравственно‑сатирической романистике, которые были для него равно неприемлемы в общественном и литературном отношении.

Обновление жанра романа требовало иных сюжетообразующих принципов. Будущее принадлежало повествованию, где действие было бы сосредоточено вокруг определенного общественного (или нравственно‑психологического) конфликта, отражавшего одну из существенных сторон бытия современного человека. С преобразованием сюжета не могли остаться прежними и герои. Герой, пассивно «отливавшийся» в формы, уготованные обстоятельствами, отжил свое и должен был уступить место другому – мыслящему н чувствующему. Эти принципы получили уже воплощение в пушкинском романе в стихах; задача времени состояла в том, чтобы перенести их в прозу. Вот почему для различных опытов русского романа в 1830‑е гг. исходным пунктом явились не столько традиции прозы Нарежного, сколько достижения повести, повествовательных циклов, а также романтической поэмы.

Показательно, что первое прозаическое произведение 1830‑х гг., которое порывает с нравственно‑сатирической традицией и в то же время приближается по жанру к роману, автор называет то романом, то повестью. Речь идет о «Киргиз‑кайсаке» (1830) В. А. Ушакова. Это история молодого офицера, которому богатство, образованность, связи обеспечивают видное место в столичном светском обществе. Неожиданно обнаруживается тайна его происхождения: юноша оказывается сыном уральского казака и простой киргизки. Сословная спесь отца возлюбленной Славина, княжны Любской делает невозможным его счастье.

Другим, гораздо более значительным опытом романа, в котором автор стремится сообщить действию единство и драматическую напряженность, явилась «Монастырка» А. Погорельского (1830–1833). Вслед за Нарежным Погорельский обратился к провинциальному украинскому быту, но взглянул на него с другой стороны. Героиня романа Анюта, образованная девушка, воспитанная в Петербурге, по возвращении на родину сталкивается с дикой и невежественной средой поместного дворянства и одерживает над ней нравственную победу. Во второй половине романа автор отдает дань традиции авантюрного повествования, расцвечивая его романтическими эффектами.

В виде семейной хроники построен роман Д. Н. Бегичева «Семейство Холмских» (1832). «И внимательным отношением… к „домашней“ жизни русского дворянства, и поэтизацией повседневных эпизодов поместного быта… и интересом автора к нравственным проблемам»[[520]] «Семейство Холмских» предвосхищает С. Т. Аксакова и Л. Н. Толстого. В романе Бегичева уловима связь не столько с повестью, сколько с мемуарами, семейными записками и другими внелитературными жанрами. К форме «записок», но уже как к литературному жанру прибегает А. П. Степанов в романе «Постоялый двор» (1835), насыщенном вульгарно‑романтическими штампами, за которыми ощущаются реальные жизненные наблюдения автора над нравами современного ему дворянства и губернских властей.

 

 

Гораздо большими успехами ознаменовано было в 1830‑е гг. развитие исторического романа, первым законченным образцом которого явился «Юрий Милославский» (1829) М. Н. Загоскина (1789–1852).

Главные сюжетные мотивы «Юрия Милославского» во многом традиционны для европейского исторического романа, сложившегося под влиянием В. Скотта. Современник Французской революции и наполеоновских войн, В. Скотт питал преимущественный интерес к кризисным эпохам европейской истории. Его центральный герой – обычно молодой дворянин – силой случайных обстоятельств поставлен между враждующими лагерями. Это позволяет герою (до определенного момента, решающего его судьбу) оставаться наблюдателем, трезво видящим достоинства и недостатки борющихся сторон. И когда необычные, не укладывающиеся в рамки традиции обстоятельства требуют, чтобы он окончательно определил свою позицию, он должен, опираясь на родовые нормы долга и чести и корректируя их своим личным жизненным опытом, принять решение, заключающее в себе исторический синтез нового и старого. Таким образом, в романах Скотта история входит в быт и этику рядового, зачастую невольного участника исторических событий.

В «Юрии Милославском» Загоскин, следуя примеру пушкинского «Бориса Годунова», обратился к одной из критических эпох русской истории – Смутному времени. «Внешние враги, внутренние раздоры, смуты бояр, а более всего совершенное безначалие»[[521]] привели польское войско в Москву, а москвичей – к присяге польскому королевичу. Сама история властно поставила вопрос, от ответа на который зависело будущее страны и народа. Этот вопрос и решают по‑своему герои романа. Перед читателем проходит вереница людей, по‑разному относящихся к событиям, – боярин Кручина‑Шалонский, передавшийся полякам, нижегородцы (в том числе Минин), решительно готовящиеся к отпору врагу, казак Кирша, служивший в войске Жолкевского и перешедший раз и навсегда в ряды православного воинства. Если все эти персонажи приходят на страницы романа, уже определив свою жизненную позицию, то главный герой Загоскина совершает свой выбор на глазах у читателя. Сталкиваясь в ходе событий с разными людьми и обстоятельствами, юноша Милославский должен самоопределиться, разобраться в сложном сплетении исторических сил, выработать свой взгляд на происходящее и найти в нем свое место.

Но уже в «Юрии Милославском» проявился консерватизм Загоскина. Его герой на пути внутренней эволюции не столько обретал новые ценности, сколько возвращался к традиционным, старозаветным нормам мысли и действия. Во втором романе Загоскина («Рославлев», 1831) эта тенденция обнажена. В предисловии к нему автор писал: «Предполагая сочинить эти два романа, я имел в виду описать русских в две достопамятные исторические эпохи, сходные меж собою, но разделенные двумя столетиями; я желал доказать, что хотя наружные формы и физиономия русской нации совершенно изменились, но не изменились вместе с ними: наша непоколебимая верность к престолу, привязанность к вере предков и любовь к родимой стороне».[[522]] Подъем национального самосознания в дни народной войны 1812 г. предстает у Загоскина в казенно‑патриотическом освещении. Всякое отклонение личности от исконного безоговорочно осуждается автором. Героиня романа, мечтательная и беспокойная Полина, выходит замуж за пленного француза и гибнет жертвой своего заблуждения. Предметом утверждения у Загоскина оказывается не ищущая натура, подобная пушкинской Татьяне, а простота и бесхитростность Ольги, которая, не размышляя, движется по проторенной колее. Это побудило Пушкина в повести «Рославлев» дать принципиально отличный вариант разработки того же «истинного происшествия». Свою мыслящую Полину Пушкин наделил героической натурой. Ее истинная национальная гордость противостоит «патриотическому хвастовству» московского общества.

Последующие исторические романы («Аскольдова могила», 1833, и др.) и повести («Кузьма Рощин», 1836) Загоскина все более сливались с ширившимся на протяжении 1830‑х гг. потоком развлекательной исторической беллетристики.

При всех недостатках романов Загоскина они (особенно «Юрий Милославский») внесли в русскую историческую прозу новую стилистическую струю. Загоскин сформировался вне карамзинской традиции, свой творческий путь он начал как комедиограф, близкий к А. А. Шаховскому и его кругу. Отсюда драматическое начало его романов, живость его простонародных диалогов, «добродушная веселость в изображении характеров», отмеченные Пушкиным (11, 92). Они осложняются фразеологическим влиянием официально‑патриотической публицистики, особенно ощутимым в речах высоких персонажей.

«Юрий Милославский» явился предвестием целой вереницы русских исторических романов. Следом за ним появились «Димитрий Самозванец» (1830) и «Мазепа» (1833–1834) Булгарина, «Клятва при гробе господнем» Н. А. Полевого (1832), «Стрельцы» К. П. Масальского (1832), «Последний Новик» И. И. Лажечникова (1831–1833), «Кащей Бессмертный» А. Ф. Вельтмана (1833) и др. Каждый из романистов предлагал свою, отличную от Загоскина интерпретацию жанра. У Булгарина в центре лица не вымышленные, а исторические – Самозванец и Мазепа. Их характеры и жизненные события трактованы мелодраматически, авторская же дидактика совпадает с официозной идеологией. Полевой отверг роман как повествование о судьбе личности. По образцу «исторических сцен» Вите и Мериме он стремился в «Клятве при гробе господнем» создать «историю в лицах», «русскую быль» о «частной жизни народа» в XV в.[[523]] Для Масальского борьба вокруг проблемы престолонаследия в годы, предшествовавшие установлению единодержавия Петра I, послужила поводом для политических аллюзий – прозрачной параллели между стрелецким бунтом и выступлением декабристов. Наиболее одаренный из исторических романистов 1830‑х гг. – И. И. Лажечников пытался в новой исторической обстановке оживить героико‑романтическую, патриотическую традицию литературы, родственной декабризму.

Оба первых романа Загоскина посвящены моментам общенационального подъема, вызванного вражеским нашествием. Это не случайно. Стремясь утвердить мысль об историческом единстве нации, романист сознательно выбирает такие эпохи, когда внешняя опасность вызывает сплочение внутренних сил и главным источником идеологических противоречий становится разное отношение к неприятелю. При этом, как мы только что видели, по мысли Загоскина, основные свойства русских оставались неизменными от 1612 до 1812 г. В этом отчетливо сказался антиисторизм писателя: он сознательно закрывает глаза на изменения в жизни страны и даже роль петровской эпохи сводит лишь к смене «наружных форм» этой жизни. Лажечникова, напротив, интересует борьба прогресса и реакции. Различные ее проявления он обнаруживает в каждой из главных эпох русской истории. Такова тема, объединяющая романы «Последний новик» (1831–1833), «Ледяной дом» (1835) и «Басурман» (1838). Действие первого из них приурочено к эпохе петровских преобразований; второго – ко времени самого коварного и жестокого из временщиков XVIII в., Бирона; в «Басурмане» перед нами Русь конца XV в., Иван III, строительство московского Кремля как символ нового централизованного единодержавного государства.

Существенно не только единство основной темы всех трех романов, но и принципов ее разработки. В отличие от Пушкина и Гоголя и подобно повествователям‑декабристам, Лажечников избирает для своих произведений исторические моменты, когда действует «несколько пылких самоотверженных голов, а не народ, одушевленный сознанием своего человеческого достоинства».[[524]] Соответственно любимый герой Лажечникова – не вальтер‑скоттовский «средний» человек, стихийно захваченный событиями, а романтический избранник. Это может быть лицо вымышленное или историческое, но в любом случае наделенное сложным внутренним миром и исключительной, трагической судьбой.

Последний новик – Владимир, незаконный сын царевны Софьи и князя Василия Голицына. С детства он обречен на роль антагониста Петра. После покушения на жизнь молодого царя Владимир бежит на чужбину, где в нем вспыхивает тоска по родине. Со временем герой осознает историческое значение петровских реформ и полагает целью жизни искупить свою вину перед Россией и отомстить тем, кто воспитал в нем ненависть к новым порядкам. Отвергнутый родной страной, он тайно служит ей, способствуя, подобно провидению, победам русских войск в Лифляндии, заслуживает прощение Петра и скрывается в монастыре, где умирает в безвестности. Рядом с Владимиром – созданием романтического воображения автора – в «Последнем новике» выведены в идеально преображенном виде лица исторические: лифляндец Паткуль – поборник освобождения своей земли от власти шведов, Кете Рабе – будущая жена Петра I. Центральный персонаж «Ледяного дома» – кабинет‑министр Анны Иоанновны, глава русской партии при ее дворе. Образ его героизирован в духе посвященной ему думы Рылеева: «истинный сын отечества», Волынский борется против его «утеснителей».[[525]] В «Басурмане» выведены представители западного Возрождения – архитектор Аристотель Фиоравенти и врач Антон Эренштейн, привлеченные в далекую Московию надеждой найти применение своим гуманистическим устремлениям. Им близки по духу умный и дальновидный дьяк‑еретик Федор Курицын и автор «Хождения за три моря» Афанасий Никитин, в которых романист воплотил свое представление о ростках новой русской культуры, тянущихся навстречу европейскому Возрождению.

В прологе к «Басурману» Лажечников так сформулировал свое понимание задач исторического романиста: «Он должен следовать более поэзии истории, нежели хронологии ее. Его дело не быть рабом чисел: он должен быть только верен характеру эпохи и двигателя ее, которых взялся изобразить. Не его дело перебирать всю меледу, пересчитывать труженически все звенья в цепи этой эпохи и жизни этого двигатели: на то есть историки и биографы. Миссия исторического романиста – выбрать из них самые блестящие, самые занимательные события, которые вяжутся с главным лицом его рассказа, и совокупить их в один поэтический момент своего романа. Нужно ли говорить, что этот момент должен быть проникнут идеей?..».[[526]] Программа, очерченная в этих словах, – программа романиста‑романтика. Здесь и заложены основания удач Лажечникова, и предначертаны границы его историзма.

Изучая источники, Лажечников прежде всего вырабатывал «идею» как исторической эпохи в целом, так и отдельных характеров и эпизодов. В соответствии с этой «идеей» он строил исторические образы и картины, стремясь сообщить им максимальную емкость и поэтическую выразительность. На этом пути Лажечников совершает основные свои находки. Таковы в «Последнем новике» яркие сцены, рисующие быт и развлечения лифляндского дворянства, жизнь поморских раскольников, картины военного стана (впитавшие опыт походной жизни автора). В «Ледяном доме» живо схвачены мрачная атмосфера бироновского Петербурга, призрачность веселья при дворе Анны Иоанновны, символические маски шутов на фоне ужасов Тайной канцелярии. Несомненная удача автора «Басурмана» – образ Ивана III, тонкого дипломата и дальновидного политика, деспотически претворяющего в жизнь идею объединения Руси.

Нередко, создавая картину исторического события или формируя облик персонажа, Лажечников пользуется готовыми «стереотипами», сложившимися в устном предании или подсказанными романтической литературной традицией. «Чухонская девка» Ильза – олицетворение идеи мщения, Андрей Денисов – воплощение мрачных сил раскола, противостоящих преобразовательному гению Петра, Тредьяковский – маска педанта и низкого прихлебателя, присвоенная «великому труженику» полемической традицией, закрепленной в анекдотах. Такое подчинение образа готовому клише в ряде случаев сообщало ему особую романтическую действенность, так как оно позволяло читателю, воспитанному на романтических образцах, вступать в своеобразное сотворчество с автором, будило в его сознании ряд дополнительных мыслей и ассоциаций. Нередко, однако, заданность образа ведет у Лажечникова к смещению истинных пропорций и искажению духа исторической эпохи. Яркий пример тому – образы Волынского и Тредьяковского, вызвавшие упреки и возражения Пушкина: научный историзм автора «Капитанской дочки» в корне отличался от романтической живописи Лажечникова.

Наиболее законченным воплощением метода Лажечникова явился «Ледяной дом». Противник Бирона, превращенный в ледяную статую, – такова символическая завязка романа. При виде этой статуи у царицы, не знающей ее происхождения, рождается мысль о потешном ледяном дворце и шутовской свадьбе. Ледяной дом предстает под пером Лажечникова как олицетворение бироновщины, замораживающей и гнетущей все живое. Не случайно его открытие сопровождается вспышкой политической борьбы между патриотом Волынским и Бироном, а в его развалинах торжествует «беззаконная» любовь Волынского и Мариорицы. Подобно Бестужеву, Лажечников ставит своего героя между гражданским долгом и пылкой страстью. Торжество страсти губит Волынского, но его гибель представлена в романе как искупительная жертва в двойной борьбе: за свободу отечества и за личное нравственное очищение.

На границе между историческим и бытовым романом стоят романы И. Т. Калашникова (1797–1863) «Дочь купца Жолобова» (1831) и «Камчадалка» (1833), к которым примыкает его повесть «Изгнанники» (1834). В недавнем прошлом, которое служит предметом изображения Калашникова, его интересуют не важные, исторические моменты народной жизни (как Загоскина или Лажечникова), а быт и нравы его родной Сибири. В рамки авантюрно‑дидактического повествования автор вмещает анекдоты, предания, «истинные происшествия», проявляя прекрасное знание местной старины, природы, а также провинциальной администрации и ее злоупотреблений.

Оригинальный образец скептико‑иронического, сказочно‑авантюрного романа предложил А. Ф. Вельтман (1800–1870). Первое прозаическое произведение Вельтмана – «Странник» (1831–1832) – замыкает ряд иронических путешествий, цепь которых сопровождала сентиментальное путешествие от самого его возникновения. Автор предается здесь свободной игре воображения, мысленно путешествуя по географической карте Молдавии. После «Странника» Вельтман пишет ряд исторических романов: «Кощей Бессмертный», 1833; «Лунатик», 1834; «Светославич, вражий питомец», 1835, и др. В лучших из своих романов 1830‑х гг. Вельтман обращается к «баснословным» временам русской истории, живописание которых Карамзину представлялось почти невозможным за скудостью исторических данных. В глазах наделенного неисчерпаемым воображением автора «Кощея» и «Светославича» это отсутствие стесняющих полет фантазии исторических сведений оборачивалось, напротив, особой привлекательностью. Если временами через сказочные похождения его героев и просвечивают исторически достоверные события народной жизни, то все сложности, которые они вносят в судьбу вымышленных персонажей, разрешаются также чисто сказочным путем. Но, может быть, главная особенность художественной манеры Вельтмана – ирония, пронизывающая все элементы структуры его романов, от сюжета до увлеченных археологических описаний, в которых нарушение меры оборачивается комическим эффектом. Автор иронически играет устоявшимися приемами исторической беллетристики и – шире – романтического повествования вообще. Вызов пошлому здравому смыслу звучит и в причудливом построении его романов, и в образах героев – гротескных, странных, отклоняющихся от нормы. Позднее, в 1840‑е гг., Вельтман писал, что его интересовали по преимуществу «очерки и характеры неопределенных личностей, резко отделяющихся от общества своею нравственною и физическою наружностию, странностями и даже безобразием».[[527]] Эта черта, общая для исторических произведений Вельтмана и для его романов на современную тему («Сердце и думка», 1838; романы 1840‑х гг.), делает его одним из предшественников Достоевского.

Такова общая картина развития русской прозы 1830‑х гг., высшими достижениями которой явились произведения Пушкина и Гоголя. Несоизмеримые по художественно‑эстетическому уровню, по глубине и емкости отражения национальной жизни с прозой писателей «второго» ряда», они преломили многие из общих тенденций, характеризующих литературное развитие эпохи. С другой стороны, почти каждый из прозаиков 1830‑х гг. затронул в своих произведениях такие аспекты действительности, развил такие элементы повествовательного искусства, которые, будучи в свое время восприняты как нечто случайное и второстепенное, получили развитие в творчестве мастеров русского реализма второй половины XIX в. – Островского, Тургенева, Л. Толстого, Достоевского, Лескова.

 

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 288; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.036 сек.