Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Пьер Нора 2 страница




Дан приказ вспомнить себя, но это мне надлежит вспомнить се6я,и это я тот, кто меня вспоминает. Историческая метаморфоза памяти оплачивается определенной трансформацией индивидуальной психологии. Оба явления настолько тесно взаимосвязаны между собой, что трудно не заметить их полного хронологического совпадения. Не в конце ли прошлого века, когда начали особенно сильно ощущаться толчки, разрушительные для
33

традиционного равновесия, и прежде всего, распад деревенского мира, память выходит в центр философских размышлений благодаря Бергсону, в центр психологии личности благодаря Фрейду, в центр литературной автобиографии благодаря Прусту? Взлом того, что было для нас образом самой памяти, воплощенном в земле, и внезапное начало памяти в сердце индивидуальных идентичностей являются как бы двумя сторонами одного перелома, началом процесса, вызвавшего сегодняшний взрыв. Разве не к Фрейду и Прусту восходят два интимных и вместе с тем универсальных места памяти, каковыми являются первобытная трапеза и знаменитая «петит Мадлен»? Решительное смещение того, что передает память: вместо исторического — психологическое, вместо социального — индивидуальное, вместо всеобщего — субъективное, вместо повторения — ремеморация. Оно возвещает новый режим памяти в качестве абсолютно частного дела. Интегральная психологизация современной памяти ввела совершенно новую экономию идентичности моего Я, механизмов памяти и отношений с прошлым.

В связи с этим можно сказать с определенностью, что над индивидом и только над ним постоянно и безраздельно довлеет принуждение памяти, как если бы ее возможное возрождение зависело от личного отношения к своему прошлому. Отчуждение частной памяти из общей памяти придает закону воспоминания интенсивность внутреннего принуждения. Оно возлагает на каждого обязанность помнить себя и превращает обнаружение принадлежности в принцип и секрет идентичности. Эта принадлежность, в свою очередь, полностью завладевает им. Когда память больше не находится повсюду, она исчезает как бы в никуда, как если бы ее не решилось поддержать, приняв это решение в одиночестве, индивидуальное сознание.Чем меньше память переживается коллективно, тем больше она нуждается в специальных людях, которые сами превращают себя в людей-память. Это как внут-
34


ренний голос, который говорит корсиканцу: «Ты должен быть корсиканцем!» и «Нужно быть бретонцем!» бретонцу, Чтобы понять силу этого зова, пожалуй, нужно обратиться к еврейской памяти, которая так активизируется сегодня среди стольких евреев, не исповедующих иудаизм. Еврейским в этой традиции, у которой не было другой истории, кроме своей собственной памяти, является необходимость помнить о бытии, но это неотступное воспоминание, однажды интериоризированное, востребует вас полностью. Память о чем? В известном смысле, память о памяти. Психологизация памяти всех и каждого создала чувство, что от уплаты невозможного долга в конечном счете зависит спасение.

 


Память-архив, память-долг; необходим третий признак, чтобы закончить эту картину метаморфоз: память-дистанция.


Потому что наше отношение к прошлому, по крайней мере такое, которое раскрывается в наиболее важных исторических произведениях, совершенно другое, чем ожидается от памяти. Уже не ретроспективная протяженность, но освещение прерывности. Раньше истинное восприятие прошлого историей-памятью состояло в констатации того, что на самом деле прошлое не прошло. Его могло оживить усилие ремеморации, а само настоящее становилось своего рода повторенным, актуализированным, призванным прошлым, присутствующим благодаря такому сращению и такой укорененности. Безусловно, для возникновения чувства прошлого должна была возникнуть трещина между настоящим и прошлым, чтобы появилось «до» и «после». Но это в гораздо меньшей степени означало разграничение, переживаемое как радикальное отличие, чем интервал, переживаемый как установление преемственности. Две великих модели интеллигибельности истории — прогресс и декаданс — во всяком случае с начала Нового времени точно
35

выражают этот культ непрерывности, достоверность знания о том, кому и чему мы обязаны тем, чем мы являемся. Отсюда — важность идеи происхождения, этой профанированной версии мифологического повествования, которая позволила сохранить обществу, идущему дорогой национальной секуляризации, смысл и потребность в сакральном. Чем более великим было происхождение, тем больше оно возвеличивало нас. Ибо мы восхваляем себя, восхваляя прошлое. Это соотношение распалось. Таким же образом, как будущее, зримое, предсказуемое, управляемое, имеющее определенные границы, проекция настоящего, превратилось в невидимое, непредсказуемое, неподвластное, мы симметрично перешли от идеи видимого прошлого к идее невидимого прошлого, от прошлого устойчивого к прошлому, которое мы переживаем как разрыв, от истории, искавшей себя в непрерывности памяти, к памяти, спроецировавшей себя на прерывность истории. Больше говорят не об «истоках», а о «рождении». Прошлое дано нам как радикально иное, оно — это тот мир, от которого мы отрезаны навсегда. И в выявлении всей протяженности, которая нас отделяет от прошлого, наша память обретает свою истинность, но именно эта операция ее тут же подавляет.

Поэтому не нужно считать, что чувство прерывности удовлетворяется размытостью и текучестью ночи. Парадоксальным образом дистанция побуждает к сближению, которое ее устраняет и сообщает ей свою вибрацию. Никогда желание почувствовать тяжесть земли на сапогах, руку дьявола в тысячном году и зловоние городов XVIII в. не было столь сильно. Но искусственно вызванная галлюцинация о прошлом, безусловно, невозможна вне режима прерывности. Вся динамика наших отношений с прошлым заключена в тонкой игре недосягаемого и уничтоженного. В самом первом смысле слова речь идет о репрезентации, радикально отличной от того, что искала древняя идея воскрешения. На самом деле воскрешение, каким бы
36


всеобъемлющим ни было это понятие, предполагало иерархию искусного воспоминания, точно распределяющего тень и свет, чтобы упорядочить перспективу прошлого под взглядом телеологически помысленного настоящего. Утрата единого экспликативного принципа низвергла нас во взорвавшуюся вселенную и одновременно возвела всякий объект, каким бы низменным, невозможным и недоступным он ни был, в ранг исторической мистерии. В прошлом мы знали, чьи мы были сыновья. Сегодня мы знаем, что мы дети ничьи и всего мира. Ничего не ведая о том, из чего будет сконструировано прошлое, неуверенное беспокойство превращает все в след, в возможный признак, в намек истории, которой мы заражаем невинность вещей. Наше восприятие прошлого — это страстное овладение тем, что не принадлежит нам больше. Оно требует точного приспособления для достижения утраченной цели. Репрезентация исключает фреску, фрагмент, целостную картину: она действует через точное освещение, через увеличение числа избранных деталей. Память является интенсивно ретинной и сильнейшим образом телевизуальной. Как не увидеть связь между, например, знаменитым «возвращением повествования» (проявляющимся в самых современных способах писать историю) и всесильностью образа и кино в современной культуре? Повествование, на самом деле совершенно отличное от традиционного повествования с его замкнутостью на себе самом и с его прерывистым ритмом. Как не связать скрупулезное отношение к архивному документу, когда подносишь к глазам листы подлинного документа, или обостренную чувствительность к устному слову, когда цитируешь действующих в них героев, заставляя слышать их голоса,— с аутентичностью непосредственного, к которой мы, впрочем, были приучены? Как не увидеть в этом вкусе к повседневности прошлого единственный для нас способ восстановить медлительность дней и запахи вещей? И в этих биографиях анонимов как не увидеть
37

способ дать нам понять, что массы состоят не из масс? Как не прочесть в этих посланиях прошлого, данных нам микроисторическими исследованиями, стремление приравнять историю, которую мы восстанавливаем, к истории, которую мы переживаем сами? Это можно было бы назвать памятью-зеркалом, если бы зеркала отражали не наш собственный образ, а нечто другое, потому что то, что мы стремимся обнаружить,— это отличие, а в облике этого отличия — внезапный отблеск неуловимой идентичности. Это уже не происхождение, а дешифровка того, что мы есть, в свете того, чем мы не являемся больше.

Такова алхимия сущности, которая, странным образом, внесла свой вклад в превращение занятий историей, решительный прорыв которой к будущему должен был бы раскрепостить нас, в хранилище секретов настоящего. Впрочем, история повинна в этом меньше, чем историк, трудами которого завершается травмирующая операция. Странна его судьба. В прошлом его роль была проста, и он точно знал свое место в обществе: быть гласом прошлого и тем, кто может тайно посещать будущее. В этом качестве его личность значила меньше, чем его роль: от него не требовалось большего, чем быть эрудированной прозрачностью, орудием передачи, тире — по возможности незаметным — между грубой материальностью документов и следом, запечатленным в памяти. В конечном итоге это — отсутствие, одержимое объективностью. Из взрыва истории-памяти возникает новый персонаж, готовый признать, в отличие от своих предшественников, тесную, интимную и личную связь между ним и его предметом изучения. Даже более того: готовый открыто провозгласить эту связь, углубить ее, превратить ее из препятствия в рычаг своего познания. Потому что сам этот предмет всем в себе обязан субъективности историка, является его творением и его созданием. Именно он и есть инструмент метаболизма, дающий жизнь и смысл тому, что без него само по себе не имело бы ни смысла, ни жизни.
38


Вообразим общество, полностью захваченное чувством своей историчности: оно оказалось бы не способно порождать историков. Живя целиком под знаком будущего, это общество довольствовалось бы процессом автоматической регистрации самого себя и удовлетворялось бы счетными машинами, оставляя задачу понять себя неопределенному будущему. Напротив, наше общество, определенно вырванное из собственной памяти размахом своих изменений, но тем более одержимое идеей понять себя исторически, обречено превращать историка во все более и более центральный персонаж. Потому что в нем воплощается то, от чего наше общество хотело бы, но не может избавиться: историк — это тот, кто мешает истории быть только историей.


И таким же образом, каким благодаря панорамной дистанции мы получаем крупный план, каким ценой определенной странности получаем искусственную сверхправдивость прошлого, изменение способа восприятия маниакально возвращает историка к традиционным сюжетам, от которых он давно отвернулся, к орудиям нашей национальной памяти. Возвращение к порогу родного дома, старому заброшенному и неузнаваемому жилищу. С той же знакомой старинной мебелью, но при другом освещении. В ту же мастерскую, но для другой работы. В ту же пьесу, но в другой роли. Историография, неизбежно вступившая в свою эпистемологическую пору, с определенностью завершает эру идентичности. Память неотвратимо схвачена историей. Больше нет человека-памяти, но в самой его личности — место памяти.


III. Места памяти, другая история


Места памяти принадлежат двум царствам, что придает им и интерес, и сложность одновременно: простые и Двусмысленные, естественные и искусственные, немедленно открывающиеся самому непосредственному чувственному опыту и в то же время пригодные для самого абстрактного анализа.

На самом деле они являются местами в трех смыслах слова— материальном, символическом и функциональном,— но в очень разной степени. Даже место, внешне совершенно материальное, как, например, архивное хранилище, не является местом памяти, если воображение не наделит его символической аурой. Даже чисто функциональное место, такое как школьный учебник, завещание или ассоциация ветеранов, становится членом этой категории только на основании того, что оно является объектом ритуала. Минута молчания, кажущаяся крайним примером символического значения, есть как бы материальное разделение временного единства, и она же периодически служит концентрированным призывом воспоминания. Три аспекта всегда сосуществуют. Можно ли назвать местом памяти столь абстрактное понятие, как поколение? Оно материально по своему демографическому содержанию, функционально в соответствии с нашей гипотезой, поскольку оно осуществляет одновременно кристаллизацию воспоминания и его передачу. Но оно и символично по определению, поскольку, благодаря событию или опыту, пережитому небольшим числом лиц, оно характеризует большинство, которое в нем не участвовало.

Игра памяти и истории формирует места памяти, взаимодействие этих двух факторов приводит к их определению друг через друга. Прежде всего необходимо желание помнить. Если отказаться от этого приоритета как принципа, можно быстро перейти от узкого определения, самого богатого по своему потенциалу, к определению возможному, но рыхлому, однако способному включить в категорию все объекты, достойные воспоминания. Это немного напоминает правила старой доброй исторической критики, которая мудро различала «прямые источники», т. е. те, которые общество сознательно
40


оставило для своего воспроизведения — например, закон, произведениеискусства, и неопределенную массу «косвенных источников», т. е. все свидетельства, которые оставила эпоха задумываясь об их будущем использовании историками. Если отсутствует эта интенция памяти, то места памяти являются местами истории.

Напротив, очевидно, что если бы история, время, изменения не принимали в этом участия, следовало бы ограничиться простым историческим исследованием мемориалов. Итак, места, но места смешанные, гибриды и мутанты, интимно связанные с жизнью и смертью, со временем и вечностью, в спирали коллективного и индивидуального, прозаического и сакрального, неизменного и подвижного. По ленте Мебиуса они вращаются вокруг самих себя. Потому что если правда, что фундаментальное право мест памяти на существование состоит в остановке времени, в блокировании работы забытья, в фиксировании настоящего порядка вещей, в обессмерчивании смерти, в материализации нематериального (золото есть единственная память денег) для того, чтобы заключить максимум смысла в минимум знаков, тогда очевидно, что именно делает их крайне привлекательным понятием — тот факт, что места памяти не существуют вне их метаморфоз, вне бесконечного нагромождения и непредсказуемого переплетения их значений.

Возьмем два примера. Вот возможное место памяти — революционный календарь, поскольку в качестве календаря он должен был создать априорные кадры всей возможной памяти, а в качестве революционного календаря по своей рубрикации и по своей символике он, по смелому выражению его главного организатора, предполагал «открыть новую книгу истории», чтобы, по словам одного из его авторов, «вернуть французам самих себя». Ради этого -- остановить историю в час Революции, закрепив на будущее в воображении революционной эпохи месяцы, дни, века и годы. Их названия достаточно красноречивы. Тем не менее то, что, на наш взгляд, превращает
41

революционный календарь в место памяти — это как раз его неспособность стать тем, чем его хотели видеть его создатели. Если бы мы жили сегодня по его ритмам и он бы стал для нас столь же привычен, как грегорианский календарь, он утратил бы свою специфику в качестве места памяти. Он бы стал основанием нашего мемориального пейзажа и мог бы служить только для упорядочения всех других возможных мест памяти. Но вот что спасает его от полной неудачи: благодаря ему возникают ключевые даты, события, навсегда связанные с ним Вандемьер, Термидор, Брюмер. Так мотивы мест памяти кружатся вокруг самих себя, множась в кривых зеркалах, являющихся их истиной. Никакому месту памяти не избежать этих непреложных арабесок.

Возьмем теперь знаменитый случай: «Путешествие по Франции двух детей». Это место памяти опять же бесспорное, поскольку оно, так же как и «Малый Лависс», сформировало память миллионов юных французов в те времена, когда министр народного образования мог заявить, взглянув в 8.05 на свои карманные часы: «Сейчас все наши дети переходят через Альпы». Это место памяти также потому, что это перечень того необходимого, что следует знать о Франции, идентификационное повествование и путешествие-инициация. Но вот когда все усложняется: внимательное чтение вскоре показывает, что во время своего выхода в свет в 1877 г. «Путешествие...» создает клише о той Франции, которой уже больше нет, что начиная с 16 мая того года, ставшего свидетелем укрепления республики, оно черпает свою привлекательность в утонченном очаровании прошлого. Книга для детей, которая, как это часто случается, отразила память взрослых, чем отчасти и был вызван ее успех. Такова верхняя точка памяти, а нижняя? Накануне войны, 35 лет спустя после его опубликования, это произведение, все еще сохранявшее свою власть, безусловно, уже читалось как воспоминание, как ностальгическая
42


традиция. Вот доказательство: несмотря на его переработку и переиздание,старое издание, кажется, раскупалось лучше, чем новое. Затем книга появлялась все реже, и кроме как в маргинальных группах и окраинных провинциях, ее больше не используют, ее забывают. «Путешествие...» постепенно становится редкостью, сокровищем чердака или документом для историков. Книга покидает коллективную память, чтобы войти в память историческую, а затем и в память педагогическую. В 1977 г., в год ее столетия, когда «Конь гордыни» выходит тиражом в миллион экземпляров и когда Франция Жискара Д'Эстена, индустриальная, но уже затронутая экономическим кризисом, начинает открывать свою устную память и свои крестьянские корни,— вот когда «Путешествие...» снова переиздается и снова включается в коллективную память, но уже в другую, чтобы пережить новые забвения и новые реинкарнации. Что послужило свидетельством известности мест памяти — их изначальная интенция или бесконечное возвращение циклов памяти? Очевидно, и то и другое: все места памяти — это отдельные предметы, отсылающие к памяти как к целому.

 

Таков принцип двойной принадлежности, который при неисчислимой множественности мест позволяет существовать их иерархии, их ограниченному полю, репертуару их гамм.


Если пристально вглядеться в большие категории объектов, которые принадлежат к виду «места памяти»,— во все то, что относится к культу мертвых, что принадлежало наследию, что управляет присутствием прошлого в настоящем, — то станет ясно, что некоторые из них, невошедшие в него из-за узкого определения, могут претендовать на то, чтобы быть включенными в него, и что, напротив, многие, и даже большинство из тех, которые могли бы быть включены в него в принципе, должны на самом деле быть исключены.
43

То, что превращает некоторые доисторические, географические или археологические памятники в места памяти, иногда даже в самые значительные из них, является именно тем, что должно было бы помешать им стать таковыми,— полное отсутствие желания помнить, компенсируемое чудовищным бременем, наложенным на них временем, наукой, мечтой и памятью людей. Напротив, никакой другой участок границы не имеет того же статуса, что Рейн, или, например, Финистер, этот «предел земли», которому знаменитые страницы Мишле сообщили благородство. Все конституции, все дипломатические договоры — это места памяти, но Конституция 1793 г. обладает другим статусом, чем основополагающее место памяти,— Конституция 1791 г., с ее Декларацией прав человека. И Нимвегенский мир не обладает тем же статусом, что расположенные на двух противоположных концах истории Европы Верденский договор и Ялтинская конференция.


В их смешении память диктует, а история записывает. Вот почему два домена достойны того, чтобы остановиться на них особо: исторические события и книги по истории. Не будучи смесью памяти и истории, но являясь инструментами памяти в истории, они позволяют четко определить пределы исследования. Разве всякий великий исторический труд и всякий исторический жанр не являются по определению местами памяти? Всякое великое событие и само понятие события — не являются ли и они по определению местами памяти? Оба вопроса требуют точного ответа.


Только те книги по истории являются местами памяти, основу которых составляет переработка памяти, или те, что представляют собой педагогические бревиарии. Великие моменты фиксации новой исторической памяти во Франции не так уж многочисленны. В XIII в. — это «Великие французские хроники», сконденсировавшие династическую память и создавшие модель историографической работы на многие века. В XVI в., в эпоху Религиозных
44


войн, это так называемая школа «совершенной истории» (histoire parfaite), которая разрушила легенду о троянском происхождении монархии и восстановила галльскую древность. «Изучение Франции» Этьена Паскье (1599) представляет собой, уже своим современным названием, эмблематическую иллюстрацию этого. Историография конца Реставрации создает современную концепцию истории: «Письма об истории Франции» Огюстена Тьерри (1820) являют собой первый толчок в этом направлении, и их полная публикация в 1827 г. практически с точностью до нескольких месяцев совпадает с появлением по-настоящему первой работы такого рода, принадлежащей перу выдающегося дебютанта Мишле,— «Новой истории в кратком изложении», и с началом чтения Гизо курса «История цивилизации Европы и Франции». Наконец, это национальная позитивистская история, манифест которой — «Исторический журнал» (1876), а памятник — «История Франции» Лависса в 27 томах. То же относится и к мемуарам, которые, хотя бы только в силу своего имени, могли стать местами памяти. Это же относится и к автобиографиям, и к частным дневникам. «Записки с того света», «Жизнь Анри Брюлара» или «Дневник Амьели» являются местами памяти не потому, что они самые лучшие и значительные, но потому, что они усложняют простое упражнение памяти игрой вопрошания самой памяти. Это касается и мемуаров государственных людей. От Люли и до де Голля, от «Завещания» Ришелье и до «Записки со Святой Елены» и «Дневника» Пуанкаре, независимо от неравнозначной ценности этих текстов, жанр сохраняет свои постоянные законы и свою специфику: он подразумевает знание других мемуаров, раздвоение человека на человека пера и человека действия, идентификацию индивидуального дискурса с дискурсом коллективным и включение личных интересов в круг интересов государства: таковы мотивы, принуждающие рассматривать в панораме национальной памяти как места памяти.
45

А «великие события»? Из них только два типа входят в места памяти, что никак не зависит от их величия. С одной стороны, события иногда безвестные, едва замеченные в тот момент, когда они происходили, но которым будущее ретроспективно пожаловало величие истоков, торжественность разрывов, открывающих новые эпохи. И с другой стороны, события, в ходе которых до известной степени ничего не происходит, но которые мгновенно обретают глубоко символический смысл и становятся в самый миг их развития своей собственной досрочной коммеморацией. История современности благодаря средствам массовой информации каждый день множит такие мертворожденные попытки. С одной стороны, например, избрание Гуго Капета королем — случай без блеска, но десять веков продолжения рода, прервавшегося на эшафоте, придают этому событию вес, которого оно не имело изначально. С другой стороны — Ретондский вагон, Монтуарское рукопожатие или борьба за Елисейские поля во время Освобождения. Событие-основание или событие-спектакль. Но ни в коем случае не событие само по себе: допустить такое толкование понятия мест памяти означало бы отрицать всякую его специфику. Напротив, исключение такого толкования ограничивает понятие: память «вцепляется» в места, как история — в события.

Ничто, напротив, не мешает вообразить внутри поля всевозможные градации и всевозможные очевидные классификации. Начиная с мест самых естественных, данных в конкретном опыте, таких как кладбища, музеи и годовщины, до мест, наиболее изощренно интеллектуально сконструированных, которые тоже ничто не может помешать использовать: не только уже упоминавшееся «поколение», линьяж, «район-память», но также «разделы» («partages»), на которых основано все восприятие французского пространства, или картины-пейзажи («paysage comme peitnure»), мгновенно понятные, если вспомнить Коро или «Сент-Виктуар» Сезанна. Если сделать акцент
46


на материальном аспекте мест памяти, они расположатся сами собой в соответствии с широкой градацией. Вот, например переносные места памяти, но отнюдь не самые незначительные. Народ-память преподносит главный пример этого в виде «Законов таблиц». Вот топографические места полностью зависящие от их точной локализации и от их укорененности в почву. Но это также и все туристические места, и Национальная библиотека, столь же связанная с дворцом Мазарини, как Национальный архив — с дворцом Субизов. Вот места монументальные, которые не спутаешь с местами архитектурными. Первые, статуи или надгробные памятники, получают свое значение от их внутренней сущности. Даже несмотря на то, что их локализация далеко не безразлична, любая другая локализация могла бы найти себе оправдание, не оспаривая их значения, что не применимо к ансамблям, построенным временем, черпающим свою неповторимость в сложных соотношениях своих элементов. Таковы зеркала мира или эпохи — Шартрский собор или Версальский дворец.

Не обратиться ли теперь к функциональному домену мест памяти? Тогда раскроется веер мест, начиная от посвященных исключительно поддержанию непередаваемого опыта и исчезающих вместе с теми, кто его пережил, таких как ассоциации ветеранов, и кончая теми тоже преходящими местами, право на существование которых обусловлено педагогическими нуждами, такими как учебники, словари, хрестоматии или «поучительные книги», которые в классическую эпоху главы семейств писали в назидание своим потомкам. Обратить ли больше внимапия на символическую составляющую? В этом случае можно противопоставить, например, места доминирующие и места доминируемые. Первые, поразительные и триумфальные, значительные и обычно подавляющие,будь то в силу национального или административного авторитета, но всегда стоящие на возвышении, обычно о6дают холодом и торжественностью официальных цере-
47

моний. Туда приходят против воли. Вторые — это места-убежища, святилища спонтанной преданности и безмолвных паломничеств. Это живое сердце памяти. С одной стороны, Сакре-Кер, с другой — популярное паломничество в Лурд; с одной стороны — национальные похороны Поля Валери, с другой — захоронение Жан-Поль Сартра; с одной стороны — траурная церемония в Нотр-Дам в связи со смертью де Голля, с другой — кладбище Коломбо.

Можно до бесконечности оттачивать классификации: противопоставлять места публичные и частные, места памяти в чистом виде, полностью исчерпываемые их коммеморативной функцией,— такие, как надгробные речи, Дуомон или Стена коммунаров, и те, чье измерение памяти — лишь одно из многих в фасциях их символических значений — национальный флаг, праздник, паломничество и т. д. Интерес этого наброска типологии состоит не в его точности или всеохватности и даже не в богатстве вызываемых им ассоциаций, но в том факте, что такая типология возможна. Она показывает, что невидимая нить связывает объекты, не очевидно взаимосвязанные между собой, и что объединение под общей рубрикой кладбища Пер-Лашез и «Общей статистики Франции» — это не сюрреалистическая встреча зонтика с утюгом; что существует выраженная сеть этих разных идентичностей, бессознательная организация коллективной памяти, которой мы позволяем осознать самое себя.-Места памяти — это наш момент национальной истории.

 

Простая, но определяющая черта ставит места памяти абсолютно вне всех тех типов историописания, старых и новых, к которым мы привыкли. Все исторические и научные подходы к памяти, будь их предметом память нации или социальных ментальностей, имели дело с realia, с самими вещами, предельно живую реальность которых они стремились познать. В отличие от всех исторических объектов, места памяти не имеют референции в реальности.
48


Или, скорее, они сами являются своей собственной референцией, знаками, которые не отсылают ни к чему, кроме самих себя, знаками в чистом виде. Это не значит, что у них нет содержания, физического существования и истории, совсем напротив. Но местами памяти их делает как раз то, благодаря чему они ускользают от истории. Templum: разрыв в неопределенности профанного — пространства или времени, пространства и времени,— круга, внутри которого все имеет смысл, все означает, все символизирует. С этой точки зрения, место памяти — это двойное место. Избыточное место, закрытое в себе самом, замкнутое в своей идентичности и собранное своим именем, но постоянно открытое расширению своих значений.

Это и создает их историю — и самую банальную, и менее ординарную, от очевидных сюжетов с самым классическим материалом, от лежащих под руками источников и самых неизощренных методов исследования. Можно подумать, что это возвращение к позавчерашнему дню исторической науки, но эта история исходит из совсем другого источника. Ее предметы постижимы только в их непосредственной эмпиричности, но суть не в этом, она не может выразить себя в категориях традиционной истории. Историческая критика целиком обернулась критической историей, а не только инструментом ее работы, возрождающейся из самой себя, чтобы жить во второй степени (au second degré). Это история абсолютно трансферная (которая, как война, есть искусство исполнения), сотканная из хрупкой удачи отношений между восстановленным в памяти предметом и целостной увлеченностью чсторика своим сюжетом. История, опирающаяся в коиечном счете только на то, что она способна мобилизована редкую, неосязаемую, едва выразимую связь, живущую в нас благодаря неискоренимой, плотской привязаности к ее порой уже увядшим символам. Оживление истории в стиле Мишле, заставляющей думать
49

о пробуждении скорби любви, о чем так хорошо говорил Пруст,—это момент, когда спадают, наконец, оковы одержимости страстью, когда истинно печальным становится прекращение страдания от того, от чего страдал так долго, момент, понятный лишь благодаря доводам рассудка, но не безрассудности сердца.


Ссылка весьма литературная. Следует ли сожалеть об этом или, напротив, полностью ее оправдать? Оправдание ее опять же диктуется нашей эпохой. Память на самом деле всегда знала только две формы легитимизации: историческую и литературную. Они практикуются параллельно, но до сих пор по отдельности. Сегодня граница стерлась, и из почти одновременной смерти истории-памяти и памяти-фикции родился новый тип истории, легитимность и престиж которого базируется на новом отношении к прошлому и на другом прошлом. История — это то, как мы воображаем замену. Возрождение исторического романа, популярность персонифицированного документа, воскрешение исторической драмы, успех повествования устной истории — чем объяснить все это, если не перерождением слабеющей художественной прозы? (Интерес к местам памяти, в которых укрепился, сконденсировался и самовыразился исчерпанный капитал нашей коллективной памяти, восходит к этому чувству. История, глубина эпохи, оторванной от своих глубин, подлинный роман эпохи без подлинного романа. Память, передвинутая в центр истории,— это неопровержимая скорбь литературы.

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 391; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.03 сек.