Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Валерий Брюсов во главе Союза поэтов. Взаимоотношения 4 страница




О, если б прорасти глазами,

Как эти листья, в глубину.

С. Е с е н и н. Собр. соч., т. 2, стр. 86.

 

А у Грузинова:

Мои ли протекут глаза

Ручьев лесною голубизной?

И. Грузинов. Западня снов. Изд-во «Имажинисты», 1921.

 

Вообще-то имажинисты считали, что Иван умеет раз­бираться в стихах, прочили его в критики, теоретики има­жинизма. И в конце концов, он и пошел по этому пути.

— Шесть минут пятого! — заявил Грузинов. — Зрите­ли уже два раза похлопали и начинают топать ногами.

Время!

Есенин предложил мне вести протокол. Я взял лист бумаги.

Сперва говорили о сборниках стихов, кто в компании с кем будет печататься, а затем слово взял Есенин. Сло­жилось мнение, что Сергей выступает неважно, однако это относится к его речам в публичных аудиториях, и то не ко всем. На наших заседаниях он говорил очень тол­ково и, главное, добивался, чтоб его предложение было не только принято, но и выполнено. На этот раз Есенин спросил, кто из нас знаком с жизнью духовенства. Кусиков рассказал о том, как живут муллы. Грузинов описал, что вытворяют с крестьянками деревенские попы; я вспомнил, как жил с родителями на Солянке, в Малом Ивановском переулке, где был женский Ивановский мо­настырь, и как монашки отдавали своих новорожденных младенцев в находящийся на той же улице воспитатель­ный дом. Шершеневич сказал, что ему приходилось {52} наезжать в подмосковную дачную местность Салтыковку: там, в глубине леса, находился мужской монастырь. Ни девушки, ни женщины ни днем, ни ночью не ходили по этому лесу.

— Если бы у нас был свой Боккаччо, он написал бы «Монахерон»! — скаламбурил Шершеневич.

Мы засмеялись. Когда все, кто желал, высказали свое мнение, Есенин объяснил, что разврат в монастырях — не новость. Но дело в том, что теперь монастыри — мужские и женские — помогают контрреволюции. Он привел приме­ры. В заключение Сергей сказал, что ему наплевать на пижонов, которые, закупив на Сухаревке, а то и в «Стой­ле» продукты и вина, лезут к монашкам. Он, Есенин, счи­тает нужным ударить по Страстному монастырю, чтоб прекратить антисоветские выпады. После этого он под­робно изложил, как, по его мнению, надо действовать.

— Мог же Бурлюк своими скверными картинами украшать улицы Москвы? — закончил он. — А мы откро­ем людям глаза!

— Монастыри скоро закроют! — воскликнул Кусиков.

— Сандро уже написал декрет! — вставил фразу Ма­риенгоф.

До этой минуты молчавший Якулов спросил, слегка грассируя:

— Постановили. А кто художник?

— Дид-Ладо! — объявил Шершеневич решительно и пояснил, как быстро и здорово этот художник, кроме шаржей, рисует плакаты для клуба Союза поэтов.

Есенин и Мариенгоф давно знали Дид-Ладо и поддер­живали предложение Вадима. Зная Георгия Якулова, который, наверное, хотел поработать вместе со свои­ми учениками, Сергей добавил, что для такого дела боль­ше всего подходит плакатист, который будет работать один.

После этого обсудили, кто пойдет на площадь, что будет делать, и назначили день и час выполнения за­мысла.

Когда шли вдвоем из «Стойла» по Тверской, Грузинов изрек многозначительно:

— Начало литературного трюка неплохое! А вот какой будет у нас за это конец — бабушка на воде вилами писала!

И пожевал губами...

{53} Ярость против черного духовенства давно бушевала в сердце Есенина. Однажды он пришел в «Стойло» взвол­нованный и рассказал о том, как красноармейцы попроси­ли в каком-то мужском монастыре приюта для своих ра­неных и обмороженных товарищей. Монахи приняли их, потом выдали белогвардейцам да еще сами принимали участие в умерщвлении наших воинов.

— Вот они, новые Иуды! — воскликнул Есенин. Известно, что в своих стихах Сергей писал о том, что сам пережил, перестрадал. Думается, что этот рассказан­ный ему случай, подкрепленный теми сведениями, кото­рые он впоследствии почерпнул из газет о монахах Ново-Афонского монастыря, и послужил основой для его сти­хотворения «Русь бесприютная»:

Ирония судьбы!

Мы все отропщены.

Над старым твердо

Вставлен крепкий кол.

Но все ж у нас

Монашеские общины

С «аминем» ставят

Каждый протокол.

 

И говорят,

Забыв во днях опасных:

«Уж как мы их...

Не в пух, а прямо в прах...

Пятнадцать штук я сам

Зарезал красных,

Да столько ж каждый,

Всякий наш монах».

С. Е с е н и н. Собр. соч. т. 2, стр. 200.

 

Есенин пишет: «зарезал». А ведь это делали не в от­крытой битве, а в застенках...

В конце мая 1920 года после полуночи с черного хода «Стойла Пегаса» спустилась группа: впереди шагали Шер­шеневич, Есенин, Мариенгоф, за ним приглашенный для «прикрытия» Григорий Колобов — ответственный работ­ник Всероссийской эвакуационной комиссии и НКПС, об­ладающий длиннющим мандатом, где даже было сказано, что он «имеет право ареста». Рядом с ним — Николай {54} Эрдман. Следом шел в своей черной крылатке художник Дид-Ладо, держа в руках несколько толстых кистей. За ним Грузинов, Кусиков и я несли раскладную стремянку и ведро с краской. На Страстной площади мы увидели одинокую мерцающую лампадку перед божницей монас­тыря.

Шершеневич подошел к милиционеру, показал ему удостоверение и сказал, что художникам поручено напи­сать на стене монастыря антирелигиозные лозунги. Ми­лиционер при тусклом свете фонаря поглядел на удостове­рение и махнул рукой. Еще в первую и вторую годовщи­ны. Октября художники разрисовывали и Страстной мона­стырь, и деревянные ларьки Охотного ряда, и некоторые стены домов. Писали на них и лозунги: «Нетрудящийся да не ест!» или «Религия — опиум для народа!..»

Пока Вадим разговаривал с милиционером, Дид-Ладо, стоя на стремянке перед заранее намеченным местом сте­ны монастыря, быстро выводил огромные белые буквы сатирического, злого четверостишия, написанного Серге­ем. Все остальные участники похода встали полукругом возле стремянки, чтобы никто не мог подойти и прочи­тать, что пишут. Однако буквы были настолько крупные, что некоторые подогреваемые любопытством прохожие старались протиснуться сквозь наши ряды и прочесть надпись. Тогда Кусиков подошел к милиционеру и сказал, что могут толкнуть стремянку и художник полетит на тротуар, расшибет голову пли сломает ногу. Не сходя с поста, милиционер стал кричать назойливым москвичам:

— Проходите, граждане, не задерживайтесь!

Когда Дид-Ладо выводил под четверостишием имя и фамилию автора, раздался крик на бульваре: в то время ночью случались и грабежи и драки. Милиционер побе­жал на выручку, а Дид-Ладо слез со стремянки, вытер кисть и хотел подхватить ведро. В это время Колобов схватил другую кисть, окунул ее в ведро с краской и сбо­ку четверостишия вывел: «Мих. Молабух». Некоторые говорили, что его так прозвали; другие, — что он под та­ким псевдонимом напечатал где-то в провинциальной газете свои стихи.

Через несколько минут вся группа вошла с черного хода в «Стойло». Дид-Ладо уже поглощал один стакан кофе за другим, когда кто-то из официанток сказал, что пошел сильный дождь. Есенин заволновался: не смоет ли {55} со стены надпись? Дид-Ладо ответил: пусть поливают из брандспойта, все будет цело!

Рано утром я пошел на Страстную площадь, чтобы до­смотреть, уцелела ли надпись. Вся площадь была запру­жена народом, па темно-розовой стене монастыря ярко го­рели белые крупные буквы четверостишия:

 

Вот они толстые ляжки

Этой похабной стены.

Здесь по ночам монашки

Снимали с Христа штаны.

Сергей Есенин.

 

Ни у кого из москвичей и сомнений не было, что эти строки сочинены Есениным. К тому времени его «Инония» была не только много раз напечатана, но и прочитана им с неизменным успехом в различных аудиториях. А в поэме были такие строки:

 

Ныне же бури воловьим голосом

Я кричу, сняв с Христа штаны...

С Е с е н и н. Собр. соч., т. 2, стр. 39.

 

Эти три последних слова Сергей и положил в основу своего хлесткого четверостишия.

Милиционеры уговаривали горожан разойтись и отте­сняли их от монашек, которые, намылив мочалки, пыта­лись смыть строки. Некоторые в толпе ругали Есенина, но большинство записывали четверостишие Сергея и крича­ли монашкам, что на Страстном монастыре давно пора повесить красный фонарь. Кое-кто из милиционеров улы­бался и говорил монашкам, чтобы они поскорее покон­чили с надписью. Кто-то притащил колун, монашки стали им сдирать буквы,— темно-розовая краска сходила со стены, а белая буква словно въелась в кирпич...

Как-то я спросил Дид-Ладо, что он подмешал в бели­ла. Он засмеялся и сказал:

— Это секрет изобретателя!

Между тем толпа на площади, в конце Тверского бульвара, вокруг памятника Пушкина настолько разрос­лась, что преградила путь всякому движению. Приехали конные милиционеры, и только после этого народ стал расходиться.

Конечно, имажинисты думали, что четыре строчки на стене Страстного монастыря даром не пройдут.

{56} Священнослужители с амвонов поносили святотатца отрока Сер­гея Есенина, вокруг Страстного монастыря был совершен крестный ход, но никого из нас никуда не вызывали; Разумеется, о четверостишии Сергея узнали не только москвичи — весть об этом облетела многие города. Сам же Сергей чувствовал себя преотлично и, поблескивая глазами, говорил:

— Погодите! Дойдет до Клюева — разозлится. Весной 1925 года Есенин выступал в клубе поэтов, где присутствовали только члены союза. Он читал свои новые вещи: «Персидские мотивы», «Анну Онегину» и имел ошеломляющий успех. Ему задавали много вопросов. Од­на из поэтесс, прижимая руки к груди, сказала:

— Сергей Александрович! Вы же — классик. За­чем же писали страшное четверостишие на стене монас­тыря?

Есенин с улыбкой ответил:

— Год-то какой был. Монастыри ударились в контрреволюцию. Конечно, я озорничал. Зато Страстный монастырь притих...

Мне пришлось уехать из Москвы, о чем расскажу в следующей главе, а когда вернулся, Дид-Ладо сообщил о том, что он по просьбе Шершеневича и Мариенгофа на­писал картонный плакатик: «Я с имажинистами» — и ухи­трился повесить его на шею памятника Пушкину. Узнав об этом, Сергей рассердился и велел его сейчас же сорвать. Это и была первая черная кошка, которая пробежа­ла между Есениным и левым крылом имажинистов.

Когда я договаривался с Вадимом о художнике для обложки нашего совместного сборника «Красный алко­голь», он подтвердил всю историю с этим плакатиком. Только сказал, что его сорвал кто-то из проходящих по Тверскому бульвару.

В конце двадцатых годов в Страстном монастыре был открыт антирелигиозный музей. Перед входом, где раньше находилась божница, висели две иконы: на одной из них был изображен неведомый святой, а под ним был плакат: «На этой иконе нарисован купец Грязнев — ростовщик и развратник». На второй иконе красовалась пышная неиз­вестная святая, а под ней плакат пояснял: «Вы видите на этой иконе крепостницу и развратницу императрицу {57} Екатерину Вторую, над ней справа в облаках — не лики анге­лов, а лица ее многочисленных любовников».

Только подумать, что к этим иконам верующие люди прикладывались, молились па них!

Я вспоминаю: как-то ехал с Есениным па извозчике на Садово-Триумфальную к Якулову, затянувшему рабо­ту над рисунками для журнала «Гостиница для путешест­вующих в прекрасном». Когда сани поравнялись со Стра­стным монастырем, Сергей посмотрел на памятную стену и спросил:

— Как думаешь, не забудут, что я бросил бомбу в это монастырь?

Увы! Не только забыли о «бомбе», но и о самом Есени­не не вспоминали в течение тридцати лет после его смер­ти. Ни один критик, историк литературы, литературовед, литератор (не исключаю из этого числа самого себя!) на страницах нашей печати не забили тревогу о том, что мы непростительно предаем забвению неповторимое наслед­ство великого советского поэта!

 

Клуб Чрезвычайного отряда. «Песня о собаке».

Шефы М. И. Калинин и В. Д. Бонч-Бруевич. Демьян Бедный.

Концерт

Я упоминал о том, что работал в культурно-просветитель­ной комиссии Главного Воздушного Флота. Она помеща­лась в Петровском парке напротив бывшего особняка Манташева, где находился Главвоздухфлот. Во главе ко­миссии стоял литератор С. М. Богомазов, работали театральная секция, кружок по ликвидации безграмотности, литкружок и литчасть при театральной секции. Я на­учился говорить вступительное слово перед спектаклем или концертом, рассказывать в литкружке о творчестве писателя или поэта, организовывать тематические кон­церты и т. п. Эту работу я совмещал с занятиями на фа­культете общественных наук (бывший юридический) в Московском университете.

Меня вызвал член объединенного старостата факуль­тетов, ведающий нашими воинскими делами, и сказал, что мне дают серьезное поручение.

На следующей неделе я вошел в здание, ВЧК, в {58} кабинет комиссара Чрезвычайного комиссариата по охране центрального правительства Советской республики. Ко­миссар, или, как его именовали, чрезвычайный комиссар, был среднего роста, коренастый, узкоглазый, в военной гимнастерке и брюках навыпуск защитного цвета. Он напомнил о покушении на В. И. Ленина, убийствах М. С. Урицкого, В. Володарского, о раскрытии петроград­ской контрреволюционной организации «Национальный центр» и т. п. Вот почему при Чрезвычайном комиссариа­те был организован отряд особого назначения для охраны нашего правительства в Кремле.

На лето 1920 года члены правительства и Центрально­го Комитета РКП (б) собирались переехать со своими семьями в Тарасовку, где и должен был работать отряд. Отряду был необходим отличный клуб: концерты и спек­такли будут посещать не только бойцы и командиры, но и члены правительства. Мне предлагалось, что назы­вается, на ходу включиться в организацию этого клуба.

Весной я поселился в Тарасовке и наблюдая за ремон­том клуба. Собственно, это был дачный театр с открытой сценой и местами для зрителей. Я обратил внимание чрезвычайного комиссара на то, чтобы была, как следует отремонтирована крыша сцены и во время дождя не про­текала, иначе придется отвечать за промоченные декора­ции и бутафорию.

Однажды комиссар сказал, чтобы я после обеда зашел к группе перебравшихся в Тарасовку бойцов и что-нибудь почитал им. Я доложил об этом командиру отряда и зая­вил, что прочту конникам рассказ Куприна «Изумруд». Но он объяснил, что среди бойцов много охотников и луч­ше бы я достал книгу о собаках.

Придя в отряд, я прочел бойцам «Историю щенка Чинка» Э. Томпсона-Сэтона, она им понравилась. После чтения обещал подойти комиссар и выступить с сообще­нием о боях с интервентами, но опоздал. Бойцы попроси­ли, чтоб я прочел еще что-нибудь. Я вынул свой блокнот, где была записана «Песня о собаке» Есенина. Я уже слы­шал раза два, как он ее читал, и выполнил их просьбу. Последнюю строфу я знал наизусть:

 

И глухо воя от подачки,

Когда бросят ей камень в смех

Покатились глаза собачьи

Золотыми звездами в снег.

С. Есенин, Собр. соч., т. 1, стр. 187. {59}

 

Я смотрел на бойцов, уже побывавших на фронтах гражданской войны, — многие были ранены, контужены, оперированы, — они вытирали глаза, сморкались, кашля­ли. А потом забросали меня вопросами о Есенине...

Многих бойцов после медицинского переосвидетельст­вования не пустили на фронт. Одни остались в Чрезвы­чайном отряде, другие вступили в конную милицию. Не­которые из них заходили ко мне в Москве и были доволь­ны, когда я им давал сборники со стихами Есенина. Кста­ти, эти знакомства отчасти помогли мне в сороковых го­дах вплотную взяться за милицейскую тематику. (Повесть и сценарий «Дело № 306», «Волк» и др.)

Над клубом Чрезвычайного отряда шефствовали пред­седатель ВЦИК М. И. Калинин и управляющий делами Совнаркома В. Д. Бонч-Бруевич. Они узнали о моем вы­ступлении перед бойцами. Зайдя в клуб, чтобы посмотреть на ремонт, спросили о Есенине. Они были осведомлены об его четверостишии на стене Страстного монастыря.

— Грубовато! — заявил Владимир Дмитриевич, по­глаживая свою каштановую бороду. — Убеждать верую­щих надо потоньше.

— Да они сами знают, что вытворяли монашки в мо­настыре! — ответил я.

— Многие знали, — согласился Бонч-Бруевич. — Но жертвовали деньги на монастыри, и монастыри процве­тали. Нет! Нет, надо поубедительней!

Михаил Иванович поправил очки на носу, а за стекла­ми сверкнули лукавые глаза.

— И похладнокровней, — добавил он. — Похладнокровней! Зачем было лезть на стену?

В мае я шел по Тарасовке мимо станции, где в ожида­нии пригородного поезда на скамейках сидели несколько человек. Женщина в ситцевом платочке, выцветшем платье, порыжелых сапогах украдкой торговала великими ценностями того времени: пачками махорки и кусками га­зеты для «козьих ножек». По платформе неуверенной {60} походкой брел парень в неподпоясанной рубашке с по­вешенной на плечо гармошкой, которая до отказа распу­стила узорные мехи; позади шагала плечистая баба и ругала его за то, что он опять «нажрался ханжи».. На другой стороне платформы брел дородный босой старик с окладистой бородой, с длинными волосами, в холщовой пропотелой рубахе, в широких портах. Он нес на груди небольшой иконостас и собирал деньги на построение хра­ма божьего. В сшитом из зеленой драпировки с белыми цветами платье, в красной косыночке, бойкая остроносая девчонка, обмакнув кисть в ведерко с клейстером, помазала деревянный щит и наклеила на него сегодняшнюю «Правду». Там черными жирными буквами было напеча­тано о боях с белополяками.

Я перешел рельсы, двинулся по дорожке вдоль полот­на железной дороги. Только свернул на просеку, как мимо меня сломя голову промчался мальчишка лет семи-восьми, а за ним бежал длинноногий кондуктор, держа в руке веревку, на которой обычно сушат белье.

— Стой, Мишка! Все равно выдеру!

С другой стороны просеки наперерез кондуктору бро­сился высокий человек, и я сперва не узнал Демьяна Бедного. Он перепрыгнул кювет, вырос перед кондукто­ром и вырвал из его рук веревку. Тот закричал, что этот мальчишка — его сын — опрокинул и разбил настольную лампу, куда была налита бутылка керосина, и он, отец, хочет его наказать.

— Бить ребенка такой веревкой? — спросил Ефим Алексеевич с гневом.

— Вам что за дело? — заорал кондуктор. — Кто вы та­кой?

В эту секунду я уже добежал до места перепалки и, переводя дыхание, заявил:

— Это — Демьян Бедный!

Кондуктор понизил тон, говоря, что теперь он с семь­ей остался без света, а его пачки стеариновых свечей хватит ненадолго. Ефим Алексеевич сказал, что пришлет ему настольную лампу и бутылку керосина, но предупре­дил: если кондуктор будет бить сына, то прочтет о себе в газете.

Познакомился я с Демьяном Бедным в прошлом году в книжной лавке Дворца искусств, куда заходили многие писатели и поэты. Ефим Алексеевич, страстный {61} библиофил, покупал редкие старинные книги, и я по его просьбе звонил ему по телефону, когда в лавку поступало то, что его интересовало. Бывал я у него на квартире в Кремле, и он показывал мне уникальные книги своей великолеп­ной библиотеки. Заглядывал я к нему и на Рождественку. В 1932 году по радио много раз передавали мою радио­комедию «Король пианистов», положительно оцененную рецензентами. В следующем году Демьян Бедный писал для радио пьесу «Утиль-богатырь», и я ему консультиро­вал. Наши отношения были дружелюбными, и Ефим Алексеевич иногда рассказывал о своей горькой жизни.

Вот и сейчас, когда мы идем на дачу Наркомпрода, ко­торая высоко стоит па берегу Клязьмы, он говорит, что не может видеть, как бьют детей: его в детстве били роди­тели. Потом я понял, что в заступничестве за мальчика еще сыграла роль отцовская любовь, которую Демьян Бедный испытывал к своему единственному долгожданно­му сынишке Дмитрию.

На даче Наркомпрода Ефим Алексеевич пошел к сво­им знакомым и просил подождать его. Я увидел сидящего на террасе наркома Цюрупу. День стоял жаркий. Алек­сандр Дмитриевич был в белой русской рубашке с рас­стегнутым воротником, читал газету. Я поднялся на терра­су, представился ему, он протянул мне руку. Это был высокий широкоплечий мужчина с открытым спокойным лицом, серыми глазами, седоватыми, зачесанными назад легкими волосами. У него была добрая, приоткрывающая зубы улыбка, мягкий голос и сильные руки.

Я объяснил, что приглашаю для участия в концерте клуба артистов, за это им будет выдан небольшой паек. Артистка О. Л. Гзовская заявила, что тоскует по сыру, и просила положить хотя бы кило в паек.

Цюрупа улыбнулся и пообещал прислать сыр. Он спро­сил, не работаю ли я в какой-нибудь области искусства. Я ответил, что состою в группе поэтов-имажинистов. Александр Дмитриевич сказал, что Зинаида Николаевна Райх работает в секретариате Крупской и как-то заходи­ла к нему по делу вместе с Есениным. Поэт читал ему, Цюрупе, свои произведения.

— У Есенина в стихах своя тема, — заявил нарком. — Добротные слова. Музыка. Стихи похожи на песни. Я только посоветовал Есенину — пусть глубоко дышит се­годняшним днем, и это сразу почувствуется в его стихах...

{62} Мы возвращались вместе с Демьяном. Он объяснил, что живет недалеко от Тарасовки, в «Удельном лесу», в двухэтажной даче: внизу Демьян, жена, две дочери и сынишка. Наверху — Дзержинские с сыном Ясеком и няней.

Я заявил, что мне предстоит разговор с Феликсом Эдмундовичем по поводу утверждения программы концер­та. Демьян Бедный сказал, чтоб я поторопился: на днях Дзержинский уезжает на Украину.

Я должен сделать небольшое отступление и поблаго­дарить жену Ф. Э. Дзержинского Софью Сигизмундовну, ее невестку Любовь Федоровну, дочь В. Д. Бонч-Бруевича Елену Владимировну, сына А. Д. Цюрупы — Всеволода Александровича, дочь Демьяна Людмилу Ефимовну и сот­рудника милиции того района, где в то время находилась Тарасовка, — А. А. Богомолова. Их письменные и устные ответы помогли мне восстановить в памяти некоторые эпизоды и подробности тех далеких дней...

Утром чрезвычайный комиссар поехал со мной к Феликсу Эдмундовичу. И вот я в его кабинете. Вижу близко перед собой его большой лоб с залысинами, умные глаза, над ними густые черные брови, выбритые до синевы ще­ки, усы, бородку. Одет он в защитного цвета гимнастерку, с накладными карманами на груди, которая стянута чер­ным широким ремнем.

Он спрашивает меня о Всероссийском союзе поэтов, об имажинистах и о Есенине. Я отвечаю все, что знаю.

Во время этой беседы чувствую его доброе отношение к Сергею. Это можно было наблюдать и позднее. В 1925 году Есенину необходим был санаторий. Знаменательно, что, узнав об этом 25 октября того же года, именно Фе­ликс Эдмундович отдал распоряжение тов. Герсону позаботиться о поэте. (ЦПА ИМЛ, ф. 76,оп. 4, д. 571, л. 1.).

Я подал Дзержинскому намеченный для показа крас­ноармейцам список пьес, и он прочел его. Потом назвал две-три пьесы, которых в списке не было. И посоветовал мне в первую очередь организовать выступление какого-нибудь авторитетного деятеля со словом о В. И. Ленине. {63} Я назвал кандидатуру Петра Семеновича Когана, буду­щего президента ГАХН, который в тот год тоже жил с семьей в Тарасовке.

Показал Дзержинскому первую программу концерта, он одобрил ее. Тогда я сказал о пайках для артистов. Вернув мне программу, Дзержинский поднялся с места. Я встал.

— Вы разбираетесь в хозяйственных делах? — спро­сил он.

— Не особенно! — признался я.

— Пришлю человека, который будет выдавать пайки! Возвращаясь в Тарасовку, я думал о чем угодно, но только не о том, что Феликс Эдмундович спас меня от беды. Это я понял после двух-трех концертов: что стоило каптенармусу удержать из артистических пайков по полфунту? Кто бы из актеров стал проверять? Но если бы это открылось, ответил бы не только виновник, но и я, заведую­щий клубом. Присланный же Дзержинским человек был воплощением честности и аккуратности,

Начало успеху концерта положила В. В. Барсова, ко­торая была в ударе и бисировала шесть раз. И. М. Моск­вин перед выступлением заявил, что у него пошаливает горло, он прочтет только один рассказ. Но бисировал в третий раз и, раскланиваясь под аплодисменты, показы­вал на горло. М. М. Блюменталь-Тамарина и Б. С. Бори­сов сыграли сценку из пьесы Я. Гордина «За океаном». Артистов не отпускали до тех пор, пока не иссяк их ре­пертуар. Казалось, конца не будет выступлению Гзовской— Гайдарова. Однако Борисов, в заключение концер­та спевший «Птичий бал» и песни Беранже, особенно «Старый фрак», имел феноменальный успех.

Когда я поднес Гзовской завернутую в газету, присланную Цюрупой головку сыра, она в нетерпении разор­вала бумагу, понюхала его и зажмурила глаза.

— Боже! — проговорила она, вдохнув запах вторич­но. — О, боже! Я, кажется, мало выступала!..

 

{64}

«Мужиковствующие». Есенин рассуждает о «Моцарте и Сальери». «Университеты» Есенина. Надежда Плевицкая.

О графе Амори

 

Комиссар Чрезвычайного отряда отпустил меня по делам клуба на три дня в Москву. Естественно, я хотел пови­даться с Есениным и рассказать ему обо всем, что произо­шло в Тарасовке и было связано с его именем.

В первый же день я поспешил в Богословский переу­лок (ныне улица Москвина), но мне сказали, что он ушел с Мариенгофом в «Стойло». Действительно, я застал их за обедом. (Кстати, на столе стояла только бутылка ли­монной воды). Я подсел к их столику, мне также подали «дежурный» обед (такие обеды полагались работающим в «Стойле» членам «Ассоциации»). Я стал рассказывать, как читал «Песню о собаке» бойцам отряда, потом начал говорить о приходе на строительную площадку клуба М. И. Калинина и В. Д. Бонч-Бруевича. Смотрю, Сергей сделал большие глаза, и я невольно посмотрел туда, куда он взглянул. В «Стойло» входили друзья Есенина: П. Оре­шин, С. Клычков, А. Ганин. В это время Мариенгоф по­шел к буфетной стойке за новой бутылкой лимонной воды.

— Завтра в час дня приходи в наш магазин,— тихо проговорил Сергей и стал, улыбаясь, пожимать руки при­шедшим поэтам.

Поэты Ганин, Клычков, Орешин принадлежали к так называемым новокрестьянским поэтам, некоторые из них одно время выступали вместе с Есениным, были с ним в приятельских отношениях. По совести, теперь все они, как их назвал Маяковский, «мужиковствующие», завидовали Сергею: и тому, что он пишет прекрасные стихи, и что его слава все растет и растет, и что он живет без­бедно. Их довольно частые посещения «Стойла» имели несколько причин: во-первых, они пытались доказать Есенину, что ему не по пути с имажинистами, и предла­гали организовать новую поэтическую группу с крестьян­ским уклоном, во главе которой он встал бы сам. Это абсолютно не входило в намерение Сергея: он понимал, что перерос крестьянскую тематику и выходит на дорогу большой поэзии; во-вторых, эти три поэта всегда {65} приносили водку и приглашали Есенина выпить с ними: «Наше вино, твоя закуска!». Сергей, по существу добрый, отзыв­чивый человек, не мог отказать им.

От встреч с мужиковствующими его пытался отгово­рить Мариенгоф. Как-то Шершеневич, Грузинов, я го­ворили на ту же тему с «мужиковствующими», но они заявили, что мы боимся ухода Есенина из «Ордена има­жинистов», и продолжали свое. Им было известно, в ка­ких истинно дружеских отношениях состояли в ту пору (1920 год) Сергей и Мариенгоф, и они сочинили такое двустишие:

 

Есенин последний поэт деревни.

Мариенгоф первый московский дэнди.

 

Действительно, высокий красивый Анатолий любил хорошо одеваться, и в тот двадцатый год, например, шил костюм, шубу у дорогого, лучшего портного Москвы Деллоса, уговорив то же самое сделать Сергея. Они одевались в костюмы, шубы, пальто одного цвета материи и покроя.

У «мужиковствующих» неприязнь к Мариенгофу росла не по дням, а по часам. Как-то Дид-Ладо нарисовал карикатуры на Есенина, изобразив его лошадкой из Вятка, Шершеневича—орловским рысаком, Мариенгофа—поро­дистым конем—Гунтером. С этой поры «мужиковствую­щие» спрашивали:

— Ну, как поживает ваш Анатолий Гунтер? Конечно, в то время никто из имажинистов не предпо­лагал, какой подлый подвох последует с их стороны по от­ношению к Сергею. А пока что, по настоянию Есенина, вышло несколько сборников, где с участием его и Мариенгофа были напечатаны стихи «мужиковствующих» (Конница бурь. Сб. первой и второй. Изд-во МТАХС и ДИВ, 1920.).

Я выкроил время так, что ровно в час дня вошел в книжную лавку артели художников слова на Б. Никитской, дом № 15. Есенин разговаривал с Мариенгофом, ко­торый показывал ему какую-то книгу.

— Иди в салон, — сказал Сергей, — я сейчас! «Черт! — подумал я.— Он не хочет, чтобы даже Ана­толий слышал!» {66}

Я поднялся на второй этаж, где был салон—место приема поэтов, писателей, работников искусства, прихо­дящих в книжную лавку, чтобы поговорить, поспорить по поводу купленной книги или еще по какой-либо причине.

Когда Есенин пришел в салон, признаюсь, я без оби­няков спросил его, почему он делает тайну из того, что говорят о нем члены правительства и ЦК партии.

— Садись! — предложил он. И задал мне вопрос:— Ты в Союзе поэтов бываешь?

— Бываю. Верней, бывал. Сейчас редко захожу.

— Как относятся к тебе молодые поэты?

— Да по-разному. Дир Туманный — хорошо. Рюрик Рок все допытывается, как я попал в имажинисты. Я го­ворю: прочитали стихи — приняли.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 417; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.083 сек.