Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Любовница французского лейтенанта 18 страница




 

«Жизнь сельскохозяйственного рабочего в XIX веке во многом отличалась от теперешней. В частности, в Дорсете среди крестьян считалось совершенно нормальным, если беременность предшествовала официальному браку, и последний зачастую заключался, когда положение невесты уже явно бросалось в глаза.

Это объяснялось тем, что труд батраков оплачивался крайне низко, и нужно было заблаговременно обеспечить семье лишнюю пару рабочих рук».[230]

 

Эта цитата подвела нас вплотную к человеку, чья великая тень непосредственным образом связана с местом и временем моего повествования. Если вспомнить, что Гарди первым среди английских романистов попытался сорвать викторианскую печать с запретной шкатулки Пандоры,[231]заключавшей в себе тайны секса, нельзя не согласиться, что сам он поступал странно и непоследовательно (чтобы не сказать парадоксально), фанатически оберегая аналогичную печать на шкатулке с тайнами собственной интимной жизни и жизни своих родителей. Разумеется, это было — и остается — его неотъемлемым правом. Однако история литературы знает не так уж много тайн, которые сохранялись бы столь старательно, как эта: ее разгадка стала известна лишь в пятидесятые годы нашего столетия. И в личной трагедии Гарди, и в жизни викторианской сельской Англии, представление о которой я попытался дать в этой главе, кроется ответ на знаменитый укоризненный вопрос, заданный романисту Эдмундом Госсе: «Чем прогневало Провидение мистера Гарди? Отчего он восстает против Творца и грозит ему кулаком из плодородных долин Уэссекса?» С тем же основанием критик мог бы спросить, отчего потомки царя Атрея[232]грозили небу кулаками из Микен.

Вот что писал в том же 1867 году достопочтенный Джеймс Фрэзер:[233]«Можно ли говорить о какой бы то ни было скромности или соблюдении приличий, если в одной небольшой комнате проживают в самом непосредственном и самом безнравственном соседстве — поскольку все спят на полу вперемешку и в крайней тесноте — отец, мать, молодые парни, мальчики-подростки, взрослые девушки и девочки — два, а иногда и три поколения одной семьи, если все гигиенические процедуры и все естественные отправления, все одевания, раздевания, рождения и смерти совершаются каждым на глазах у всех остальных; если самый воздух пронизан порочностью и человеческая природа низведена до уровня самого гнусного свинства… Кровосмесительная связь — отнюдь не редкость. Мы возмущаемся, что женщины не сохраняют девственность до брака; жалуемся на распущенное поведение и непристойные речи девушек, работающих в поле; говорим, что слишком легко они расстаются со своей девичьей честью и что слишком редко приходится слышать, чтобы за них вступился отец или брат, кипя стыдом и негодованием… В невыносимых условиях жизни коренится все это зло; в них причина всех этих безобразий…»[234]

Здесь не место заниматься детальным расследованием тайны,[235]витавшей над Эгдонской пустошью.[236]Точно известно лишь то, что в 1867 году Гарди, которому было тогда двадцать семь лет, вернулся в Дорсет из Лондона, где занимался изучением архитектуры, и страстно влюбился в свою шестнадцатилетнюю кузину Трифену. Была объявлена их помолвка. Спустя пять лет, без какого-либо объяснения причин, помолвка была расторгнута. Окончательно это не подтверждено, но теперь существует вполне достоверная версия относительно причины разрыва — по-видимому, Гарди неожиданно был поставлен в известность о том, что тщательнейшим образом скрывалось в семье: Трифена приходилась ему вовсе не кузиной — она была незаконной дочерью его сводной сестры, в свое время также рожденной вне брака. Намеки на эту грустную тайну без счета рассыпаны по стихотворениям Гарди — таким, как «У калитки», «Не повернула головы…», «Ее бессмертие»,[237]и многим другим; кроме того, неоспоримо доказано, что в его роду по материнской линии было несколько незаконнорожденных детей. Гарди и сам появился на свет до срока — от алтаря до крестин прошло всего пять месяцев. Ханжи утверждали, что он якобы сам расторг помолвку с Трифеной по причине социального неравенства — он, поместный дворянин, не мог унизиться до брака с простой провинциалкой. Действительно, когда он наконец женился — это было в 1874 году, — то катастрофически бесчувственная Лавиния Гиффорд, которую он взял в жены, занимала более высокое, чем он сам, социальное положение. Но Трифену никак нельзя было назвать простой провинциалкой: она была девушка весьма незаурядная; в двадцать лет она стала начальницей бесплатной государственной школы в Плимуте, окончив перед тем столичный учительский колледж, где по успехам в науках была пятой среди выпускниц. Трудно не согласиться с мнением, что разлучить их могла только какая-то страшная семейная тайна. Страшная — но, разумеется, и благотворная, поскольку ей мы обязаны многими творениями Гарди, всю жизнь служившего — не в пример другим великим английским поэтам — одной и только одной музе. Это в первую очередь его лучшие любовные элегии. Это такие его героини, как Сью Брайдхед и Тэсс[238]— по духу верные копии Трифены. А «Джуд Незаметный» даже был косвенно посвящен Трифене — в авторском предисловии, где Гарди, правда не называя ее по имени, писал: «Его общий план был набросан еще в 1890 году… некоторые обстоятельства были подсказаны смертью одной женщины…» Трифена, к тому времени давно замужем за другим, скончалась в 1890 году.

В этом напряженном, динамическом конфликте — между страстью и самоотречением, неумирающей памятью и постоянным подавлением, лирическим смирением и трагическим долгом, между низменной правдой жизни и порожденной ею высокой поэзией — кроется неиссякаемый источник энергии и одновременно разгадка тайны величайшего писателя эпохи; конфликт этот отражает и противоречивую суть самой эпохи. Я нарочно отвлекся так далеко в сторону, чтобы напомнить вам об этом.

А теперь пора спуститься с высот к нашим баранам. Вы уже догадались, почему Сэм и Мэри выбрали для своего свидания амбар; и поскольку они встречались там не в первый раз, вы, может быть, поймете, отчего Мэри так безутешно плакала… и почему она знала о грехе немножко больше, чем можно было бы предположить, глядя на ее простодушное девятнадцатилетнее личико… и чем мы могли бы заподозрить, доведись нам случайно — несколько месяцев спустя, проездом через Дорчестер — взглянуть в лицо другой, вполне реальной девушке, более образованной и еще более юной, чем наша Мэри. Теперь уже навечно окутанная тайной, она стоит рядом с бледным молодым архитектором, возвратившимся из столицы после томительного пятилетнего отсутствия, рядом с человеком, которому суждено стать («…а огонь пожирал ее волосы, губы и грудь»[239]) олицетворением величайшей загадки его эпохи.

 

 

 

И на челе воспламененном

Означен дерзкий путь — вперед:

Грядущим днем она живет,

Ее желанью подчиненным.

 

А. Теннисон. In Memoriam (1850)

 

Сто лет тому назад Эксетер отстоял от столицы гораздо дальше, чем сегодня, и посему нечестивые удовольствия, за которыми нынче вся Британия устремляется в Лондон, он должен был обеспечивать себе сам. Было бы преувеличением сказать, что в 1867 году в этом городе существовал официальный квартал домов под красным фонарем, но район с весьма определенной темной репутацией там был. Он располагался в безопасном отдалении от центра и от дезинфицирующего воздействия главного Эксетерского собора и занимал ту часть города, которая спускалась к реке, бывшей в свое время — покуда Эксетер еще сохранял значение как порт (в описываемом нами году это время казалось уже безвозвратно ушедшим в прошлое) — средоточием городской жизни. Район этот представлял собою лабиринт узких улочек, частично еще застроенных домами в тюдоровском позднеготическом стиле, дурно освещенных, зловонных, перенаселенных. Там в изобилии имелись публичные дома и другие увеселительные заведения, а также кабаки и пивные; но в еще большем изобилии имелись падшие женщины — юные и постарше, матери-одиночки и содержанки — целое население, по причине клаустрофобии бежавшее из деревушек и мелких городов Девоншира и нашедшее приют в этой сомнительной части Эксетера. Там можно было скрыться без следа — в меблированных комнатах или в дешевых номерах, вроде той таверны в Уэймуте, о которой вспоминала Сара; кто угодно мог найти там безопасное прибежище, спасаясь от суровой волны моральной нетерпимости, захлестнувшей в те годы всю Англию. Тут Эксетер не составлял исключения — все тогдашние крупные провинциальные города вынуждены были изыскивать пристанище для злополучной армии женщин, пострадавших в битве за всемирную мужскую непорочность.

На одной из окраинных улиц этой части города можно было сто лет назад увидеть длинный ряд кирпичных домов в георгианском стиле.[240]Несомненно, что во времена застройки из них открывался живописный вид на берега реки. Но вид этот теперь заслоняли выросшие вдоль берега складские помещения, да и сами дома давно уже утратили уверенность в своей былой красоте. Краска с деревянных балок облупилась, на черепичных крышах зияли пустоты, парадные двери покосились и растрескались. Два-три дома в этом ряду сохранялись по-прежнему в частном владении; однако наиболее заметная группа из пяти зданий, прекрасные старинные фасады которых были однообразно (и безобразно) выкрашены в унылый коричневый цвет, возвещала миру — посредством длинной деревянной вывески, укрепленной над парадным входом центрального из домов, — что здесь помещается гостиница, если точно следовать вывеске — «Семейный отель Эндикоттов». Владела и управляла им (о чем прохожие могли узнать из той же вывески) миссис Марта Эндикотт, дама, примечательная главным образом тем, что к своим гостям она относилась с чисто олимпийским равнодушием. Как истая уроженка Девоншира, она проявляла интерес не к клиенту как таковому, а только к деньгам, которые можно с него получить. Принимая будущих постояльцев в своем кабинетике, сообщавшемся с вестибюлем, она быстро оценивала их финансовые возможности и соответственно делила их на категории: этот потянет не больше чем на десять шиллингов, тот на двенадцать, а этот на все пятнадцать и так далее (имелась в виду недельная плата за номер). Тот, кто привык к современным гостиницам и знает, что там в пятнадцать шиллингов обходится любой звонок обслуживающему персоналу, не должен спешить с выводом, что отель миссис Эндикотт был из дешевых: в то время обычная арендная плата в сельской местности составляла всего шиллинг, самое большое два в неделю, в пределах Эксетера можно было снять вполне приличный домик шиллингов за шесть-семь, а поскольку миссис Эндикотт брала за самую дешевую комнату целых десять, получалось, что «семейный отель» — правда, без всяких видимых оснований, если не считать корыстолюбия владелицы, — принадлежит к весьма высокому разряду.

Сумерки; начинает темнеть. Фонарщик, орудуя своим длинным шестом, уже зажег два газовых фонаря на мостовой против гостиницы, и они освещают неоштукатуренные стены складских строений. В нескольких гостиничных номерах тоже горит свет; на первом этаже он поярче, выше более тусклый, ибо проводить газовое освещение на верхний этаж здесь, как и в большинстве викторианских домов, почитается ненужным расточительством, и наверху довольствуются по старинке керосиновыми лампами. В одном из окон первого этажа, сбоку от парадного входа, можно разглядеть саму миссис Эндикотт, восседающую за столом у очага, в котором тлеет уголь, и как всегда погруженную в свою Библию, то бишь в бухгалтерскую книгу; а если мы переведем взгляд по диагонали вверх, то через крайнее правое окно на верхнем этаже, еще не освещенное и с незадернутыми бордовыми занавесями, успеем увидеть типичный образец того, что у миссис Эндикотт идет по двенадцать шиллингов шесть пенсов — здесь я имею в виду только сам номер, а отнюдь не занимающую его особу.

Номер состоит из двух комнат — небольшой гостиной и совсем крошечной спальни: когда-то это была одна просторная комната, которую позднейшим владельцам вздумалось разгородить. Стены оклеены коричневатыми обоями с невыразительным цветочным узором. На полу в первой комнате лежит старый, потертый ковер; имеется также круглый стол на трех ножках, накрытый темно-зеленой репсовой скатертью, на углах которой сохранились следы чьих-то старательных попыток научиться вышивать; два громоздких кресла, украшенные не в меру затейливой резьбой и обитые ветхим красновато-коричневым бархатом; потемневший от времени комод красного дерева. На стене висит выцветшая олеография с портретом Чарльза Уэсли и еще одна картинка — весьма слабая акварель, изображающая Эксетерский собор и неохотно принятая в счет частичной уплаты за жилье, несколько лет назад, от некоей дамы в стесненных обстоятельствах.

Если упомянуть еще приспособления для топки, сложенные кучкой на полу перед решеткой очага, в котором сонно-рубиновым светом мерцают почти прогоревшие угли, то получится полный реестр обстановки. Комнату спасала лишь одна-единственная деталь: мраморная каминная облицовка, к счастью сохранившаяся в своем первозданном, георгианском виде; рельеф над камином изображал двух грациозных нимф — в руках каждая держала рог изобилия, полный цветов. Может быть, скульптор с самого начала придал их классическим чертам слегка удивленное выражение; во всяком случае, сейчас они глядели удивленно, и это вполне понятно: за какие-нибудь сто лет у них на глазах национальная культура разительно переменилась к худшему. Они явились на свет в приятной, изящно обставленной комнате, в стенах, обшитых сосновыми панелями; а теперь вынуждены были прозябать в какой-то убогой, мрачной дыре.

Я думаю, что если бы нимфы могли, они вздохнули бы с облегчением, когда дверь отворилась и на пороге показалась отсутствовавшая до сих пор постоялица. Это странного покроя пальто, этот черный капор, темно-синее платье с белым воротничком… но вот Сара уже поспешно, порывисто входит в комнату.

Это не первое ее появление в «семейном отеле». Она поселилась здесь несколько дней назад. Почему именно здесь? Очень просто. Название этой гостиницы часто упоминалось — и составляло предмет постоянных шуток — в кругу ее соучениц по пансиону в Эксетере: слово «семейный» они относили к самому семейству Эндикоттов и утверждали, будто бы это семейство так непомерно расплодилось, что разместить его можно только в специальном «семейном отеле».

В Эксетере Сара вышла у «Корабля», главной городской гостиницы — это была конечная станция дорчестерских дилижансов. Сундук ее прибыл туда же днем раньше. Носильщик спросил, куда ей доставить вещи. На секунду она смешалась. И тут в голову ей пришла полузабытая школьная шутка. Сказав носильщику адрес, по выражению его лица она, наверно, догадалась, что назвала не самое респектабельное место в Эксетере. Но он без лишних слов взвалил на плечи ее сундучок, и она последовала за ним через город в ту его часть, которую я описал выше. Вид отеля ее немного обескуражил — насколько ей помнилось (правда, она видела его только раз), он выглядел благороднее, внушительнее, гостеприимнее… Но беднякам выбирать не приходится. Ее отчасти утешило то, что никто не стал любопытствовать, отчего она путешествует одна. Уплатила она за неделю вперед, и это, судя по всему, оказалось достаточной рекомендацией. Она хотела было снять самый дешевый номер, но узнав, что за десять шиллингов сдается только одна комната, а за лишние полкроны — полторы, выбрала второй вариант.

Итак, она поспешно вошла и закрыла дверь. Чиркнула спичка; загорелся фитиль керосиновой лампы; и сквозь матовое стекло, которым Сара накрыла лампу, по комнате разлился мягкий свет. Сара скинула капор и тряхнула головой, привычным движением распустив волосы. Потом подняла и пристроила на столе корзинку, которую принесла с собой, — по-видимому, ей так не терпелось рассмотреть свои покупки, что она не стала даже снимать пальто. Бережно, один за другим она начала вынимать из корзинки разные кульки и пакетики и раскладывать их на зеленой скатерти; потом составила корзинку на пол и принялась разворачивать свертки.

Прежде всего она освободила от бумаги стаффордширский фаянсовый чайник,[241]украшенный веселенькой цветной картинкой — домик у речки и влюбленная парочка (на парочку она очень внимательно посмотрела); за ним на столе появилась тоже фаянсовая пивная кружка традиционной модели — в форме головы веселого пьянчуги в лихо заломленной треуголке: и это было не викторианское, то есть не аляповатое и уродливое изделие, а настоящая старинная вещь, изящной и тонкой работы; в росписи преобладали сиреневый и палевый тона; весельчак улыбался от души и сиял всеми своими морщинками под нежно-голубой глазурью (специалисты по истории фарфора наверняка узнали бы тут руку Ральфа Ли[242]). За кружку и чайник вместе Сара отдала девять пенсов в лавочке, торговавшей подержанным фарфором. Кружка была с трещиной — и с тех пор еще больше потрескалась, что я авторитетно могу подтвердить: я сам купил ее пару лет назад, заплатив значительно дороже, чем Сара, которой она обошлась всего в три пенса… Меня, в отличие от Сары, пленила работа Ральфа Ли. Ее пленила улыбка.

Саре — как мы теперь наконец-то видим — было не чуждо эстетическое чутье; а может быть, это была просто эмоциональная реакция на ту безвкусную обстановку, в которой она очутилась. Она не знала, когда и кем создана приглянувшаяся ей вещь, но смутно чувствовала, что она уже давно служит людям, что к ней прикасались руки многих владельцев… и что теперь она принадлежит ей. Ей одной! Все еще в пальто, она поставила кружку на каминную полку и долго не сводила с нее глаз, как ребенок, который не может налюбоваться желанной игрушкой, боясь поверить, что ее не отберут.

Звук шагов в коридоре вывел ее из задумчивости. Она кинула на дверь тревожный, выжидательный взгляд. Шаги проследовали дальше. Тогда Сара сняла пальто и поворошила в камине угли, которые лениво стали разгораться; на выступ над огнем она пристроила закопченный жестяной чайник. Обратившись снова к своим покупкам, она отложила в сторону бумажные фунтики с чаем и сахаром; рядом с чайником для заварки поставила металлический бидончик с молоком. Три оставшихся свертка она унесла в спальню, всю меблировку которой составляли кровать, мраморный умывальник, небольшое зеркало и лоскуток ковра.

Но Сара не замечала ничего вокруг, упиваясь своими приобретениями. В первом свертке была ночная сорочка, которую она, даже не прикинув к себе, оставила на кровати — так спешила она развернуть второй сверток. Там оказалась шаль — темно-зеленая мериносовая шаль с изумрудно-зеленой шелковой бахромой. Эту шаль она долго не могла выпустить из рук и стояла как в трансе — и немудрено: вещь была действительно дорогая — на нее одну Сара потратила гораздо больше, чем на остальные свои покупки вместе взятые. Наконец она задумчиво поднесла шаль к лицу и прижалась щекой к мягкой и тонкой ткани, глядя на кровать, где лежала ночная сорочка; потом вдруг позволила себе — а вернее сказать, это я в первый раз позволил ей — чисто женский жест: приложила к зеленой шали прядь своих рыжевато-каштановых волос и полюбовалась полученным эффектом; еще мгновенье — и она встряхнула шаль, сложила ее по диагонали и накинула на плечи. Некоторое время она постояла, глядя на себя в зеркало; потом снова подошла к кровати и старательно обернула шалью верх ночной сорочки.

Последним она открыла самый маленький сверток: это оказался всего-навсего скатанный трубочкой бинт, который она, кинув еще один удовлетворенный взгляд на зелено-белую композицию на кровати, унесла в первую комнату и спрятала в выдвижной ящик комода — как раз в ту минуту, когда задребезжала крышка закипающего чайника.

В кошельке, который оставил ей Чарльз, было десять соверенов, и одного этого — не говоря уже о том, с чем еще связывался у нее этот подарок, — хватило, чтобы решительно изменить отношение Сары к окружающему миру. Сосчитав раз, она ежевечерне пересчитывала эти золотые монеты: не как скупец, а как человек, который без конца ходит смотреть один и тот же фильм — ради сюжета, пускай до мелочей знакомого, или ради каких-то особенно любимых кадров.

В течение нескольких дней после приезда в Эксетер она почти ничего не тратила, разве что какую-то мелочь на еду, да и то использовала собственные скудные сбережения; но зато она жадно рассматривала все, что продавалось: платья, стулья, столы, съестные припасы, вина — десятки вещей, которые в Лайме казались ей одушевленно-враждебными; там они смеялись, издевались над ней, точь-в-точь как сами двуличные жители Лайма, — они отводили глаза, стоило ей поравняться с ними, и глумились ей вслед, когда она проходила. Вот почему она так долго не решалась купить фарфоровый чайник. Можно ведь обойтись и одним жестяным; а бедность приучила ее обходиться без стольких вещей, так успешно вытравила из нее жажду приобретения чего бы то ни было, что она, как матрос, долгое время сидевший на одном сухаре в день, отвыкла наедаться досыта. Это ничуть не омрачало ее настроения — напротив: она блаженствовала, наслаждаясь первыми за свою взрослую жизнь каникулами.

Она заварила чай. На блестящей поверхности чайника плясали крохотные золотистые отражения языков пламени. Сара сидела неподвижно; казалось, она чего-то ждала. Из камина доносилось легкое потрескиванье; пламя бросало тени на освещенный потолок. Может быть, подумаете вы, необычное для нее спокойствие, уравновешенность, довольство судьбой объясняются тем, что она получила какие-нибудь вести от Чарльза или известия о нем? Нет, она не получала ничего. И пока она смотрит в огонь, я не стану гадать, чем заняты ее мысли, — как не стал гадать об этом в тот раз, когда она плакала в свою последнюю ночь в Мальборо-хаусе. Но вот она поднялась, подошла к комоду, достала из верхнего ящика чайную ложку и чашку без блюдечка, налила себе чаю и развернула последний пакет. В нем оказался пирог с мясной начинкой. Она уселась за стол и принялась ужинать; и ела она — не скрою — с большим аппетитом.

 

 

Респектабельность простерла свой свинцовый плащ над всей страной… и в гонках побеждает тот, кто преданнее других поклоняется этой всемогущей богине — и только ей одной.

Лесли Стивен. Кембриджские заметки (1865)

 

Буржуазия… под страхом гибели заставляет все нации принять буржуазный способ производства, заставляет их вводить у себя так называемую цивилизацию, т. е. становиться буржуа. Словом, она создает себе мир по своему образу и подобию.

К. Маркс и Ф. Энгельс. Манифест Коммунистической партии (1848) [243]

 

Вторая официальная беседа Чарльза с отцом Эрнестины оказалась гораздо менее приятной, чем первая, хотя отнюдь не по вине мистера Фримена. Несмотря на то, что втайне он презирал всех аристократов без разбора, почитая их трутнями, во многих внешних своих обычаях он был изрядный сноб. Казаться джентльменом во всех отношениях давно уже стало для него делом жизни, не менее важным, чем его реальное — и процветающее — дело. Разумом он верил, что он и есть истинный джентльмен; и только подсознательное, навязчивое стремление при любых обстоятельствах выглядеть джентльменом заставляет нас предположить, что в глубине его души еще гнездились на сей счет некоторые сомнения.

Положение рекрутов, из которых формировались новые боевые части средней и крупной буржуазии, вообще было чревато изрядными трудностями. Чувствуя себя в социальном отношении бесправными новобранцами, они знали, что в своем прежнем кругу, в мире коммерции, продолжают занимать командные посты. Одни при этом прибегали к своего рода защитной окраске и (по примеру мистера Джоррокса[244]) усердно разыгрывали из себя поместных дворян, приобретая одновременно их имения, привычки и пороки. Другие — как мистер Фримен — пытались перекроить на свой лад само понятие «поместный дворянин». Мистер Фримен тоже построил себе солидный загородный дом среди живописных сосновых лесов графства Саррей, но проживали там по большей части его жена и дочь. Сам же он представлял собою прототип нынешнего богатого дельца, имеющего контору в столице, но жить предпочитающего вдали от городской суеты. Правда, за город он выезжал не регулярно, а обычно лишь на субботу и воскресенье, да и то чаще в летнее время. И если его современный двойник заполняет досуг гольфом, разведением роз либо алкоголем и адюльтерами, то мистер Фримен в свободное время предавался исключительно положительности.

По существу, «Прибыль и Положительность» (в такой именно последовательности) он мог бы сделать своим жизненным девизом. Он сумел извлечь немалую выгоду из социально-экономических перемен, происходивших в Англии в пятидесятые и шестидесятые годы, когда акцент с производства переместился на потребление и лавка стала главнее фабрики. Первая же мощная волна, вознесшая на своем гребне Потребителя, Покупателя, Клиента, отразилась на его бухгалтерии самым благотворным образом; и в порядке компенсации за столь неожиданное обогащение — а также в подражание пуританским предкам, которые псовой охоте предпочитали охоту за грешными душами, — мистер Фримен в своей частной жизни постановил быть примером истинно христианского благочестия. Если в наши дни промышленные магнаты нередко коллекционируют живопись, прикрывая выгодное помещение капитала благопристойным налетом филантропии, то мистер Фримен жертвовал немалые средства в пользу Общества содействия христианскому образованию[245]и тому подобных воинствующих благотворительных организаций. Служившие у него ученики, помощники приказчиков и прочие жили — по нынешним меркам — в ужасающих условиях и немилосердно эксплуатировались; однако по меркам 1867 года мануфактурный и галантерейный магазин Фримена был на редкость прогрессивным, даже можно сказать — образцовым предприятием. Признательность рабочей силы должна была обеспечить ему пропуск в Царствие Небесное, а его наследникам — немалые барыши.

Мистер Фримен был человек степенный, похожий на директора школы; его серьезные серые глаза смотрели проницательно и откровенно оценивающе, так что любой человек, на которого обращался этот взгляд, поневоле чувствовал себя залежалым товаром третьего сорта. Сообщение Чарльза он, однако, выслушал с непроницаемым видом и только степенно кивнул, когда тот кончил говорить. Засим последовала пауза. Беседа происходила в кабинете мистера Фримена, в его лондонском доме близ Гайд-парка. Кабинет этот не содержал ни малейшего намека на род занятий хозяина. Вдоль стен тянулись книжные полки, уставленные солидного вида томами; имелся также бюст Марка Аврелия[246](а может быть, лорда Пальмерстона,[247]принимающего ванну[248]) и две-три внушительных размеров гравюры, изображавшие — с первого взгляда определить было трудно — то ли праздничные шествия, то ли батальные сцены; во всяком случае, видно было, что сюжеты старинные, весьма далекие от современного окружения, и представляют человечество на ранних этапах его развития.

Мистер Фримен откашлялся, сосредоточенно рассматривая крышку своего письменного стола, обтянутую красной, тисненной золотом кожей; казалось, что приговор у него уже на языке, но почему-то он решил его отсрочить.

— М-да, новость неожиданная. Весьма неожиданная.

Снова наступило молчание, во время которого Чарльз, несмотря на досаду, почувствовал известный комизм ситуации. Он понимал, что порции высокопарных отеческих нравоучений не избежать. Но поскольку он сам навлек это на себя, ему оставалось лишь кротко переждать наступившую — и поглотившую туманную реплику мистера Фримена — томительную паузу. По правде говоря, невысказанная реакция мистера Фримена была больше реакцией бизнесмена, чем джентльмена: в голове у него мгновенно пронеслось, что визит Чарльза имеет тайную цель — добиться, чтобы он дал за дочерью побольше денег. Само по себе это его не пугало, однако тотчас же в его мозгу зародилось ужасное подозрение: что, если Чарльз заранее знал о дядюшкиной предполагаемой женитьбе — и утаил это? Мистер Фримен очень не любил оказываться в дураках при заключении какой бы то ни было сделки, а тут как-никак речь шла о предмете, которым он дорожил превыше всего.

Наконец Чарльз отважился нарушить молчание.

— Вряд ли я должен добавлять, что решение моего дядюшки было полной неожиданностью и для меня самого.

— Да, да, разумеется.

— Но я счел своим долгом немедленно поставить вас в известность — и потому я здесь.

— Весьма разумное решение. А что Эрнестина? Она уже знает?

— Ее я известил в первую очередь. Ваша дочь, естественно, находится под влиянием чувств, которые — я почитаю это за честь — которые она испытывает ко мне… — Чарльз помедлил и сунул руку в карман. — Я привез вам письмо от нее. — Он встал и положил конверт на стол; мистер Фримен устремил на письмо свой обычный сосредоточенно-оценивающий взгляд, но мысли его были, по всей видимости, заняты чем-то другим.

— У вас остается вполне достаточный независимый доход, не так ли?

— Да, не скрою, нищета мне не угрожает.

— И притом не имеется полной гарантии, что вашему дядюшке посчастливится обзавестись наследником?

— Совершенно справедливо.

— И, напротив того, есть уверенность, что брак с Эрнестиной весьма существенно упрочит ваше финансовое положение?

— Вы проявили истинную щедрость.

— Наконец, наступит и такой день, когда я отойду в мир иной.

— Право же, я…

Джентльмен одержал верх над бизнесменом. Мистер Фримен поднялся.

— Полно, мой милый Чарльз; нам незачем кривить душой друг перед другом. Я позволю себе быть с вами откровенным. Больше всего меня заботит счастье моей дочери. Но не мне вам объяснять, что брак с нею и в финансовом отношении весьма выгоден для ее избранника. Когда вы обратились ко мне за разрешением просить ее руки, я, давая вам свое согласие, руководствовался в немалой степени и тем, что заключаемый союз будет основан на взаимном уважении и взаимной выгоде. Я верю вам, когда вы говорите, что перемены в вашем положении явились как гром среди ясного неба. Мне важно, чтобы никто — даже человек, незнакомый с вашими незыблемыми моральными устоями — не мог приписать вам какие-либо корыстные мотивы. Вот что сейчас важнее всего.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 311; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.057 сек.