Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Арийское миросозерцание 4 страница




Из предыдущего становится очевидным, до чего условна всякая критика, раз она касается организма; если я только что осуждал у индусов форму, то должен признать, что именно из «бесформенности» этой и возникает возможность образования некоторых понятий, некоторых намеков, некоторых сообщений от духа к духу, которых бесполезно было бы искать в другом месте. Эти вещи непередаваемы и не могут быть оторваны от своей сферы; они вызывают в нас такие мысли, до которых нам иначе никогда бы не додуматься: ибо у нас не оказалось бы материального посредника, если можно так выразиться.

Как бы то ни было, можно закончить наши замечания относительно формы следующим общим утверждением; глубочайший интерес к произведениям индоарийского гения в нас вызывает внутреннее ядро, из которого они исходят, а не та форма, в которой они нам предстают. И если мы ожидаем животворящего влияния Индии на духовную сторону нашей собственной жизни, то надежда эта, в главном, основывается только на этом ядре.

 

МЫШЛЕНИЕ И РЕЛИГИЯ

 

Довольно измерить всю глубину преобладания внутреннего момента в индоарийском мышлении, чтобы понять, сколь тесным родством это мышление связано с религией.

В самом деле: ставить индусскую философию, как «чистую, систематическую философию», в ряд с системами Аристотеля, Декарта или Канта было бы ребячеством; точно так же, как было бы легкомысленно ставить религию Вед на одной высоте с христианской. Но в одном отношении духовный уровень индоарийцев стоит недосягаемо выше нашего: именно, поскольку там философия была религией, а религия - философией. У нас мысль и чувство, вначале как пара близнецов мирно почивавшие в лоне человеческого сознания, достигнув зрелого возраста, отошли друг от друга, точно два совершенно чуждые существа: враждебно стоят они друг против друга. С этим должен согласиться всякий, сколько-нибудь одаренный и независимый ум. Если же они приходят в соприкосновение, как, например, в схоластике, или (на другом конце скалы) в позитивизме; то у каждого из них одно стремление: подчинить другого и заставить служить себе. «Разделение труда» - прекрасный и достохвальный жизненный принцип, но к сожалению вторгается прежде всего в самую глубь нашей собственной личности и насильственно разрывает ее пополам; и настолько, что эти половинки, хотя и стремятся потом друг к другу, как в рассказе у Аристофана, порою даже находят одна другую, но слиться воедино уже не могут никогда.

Этим единством обладал еще индусский философ, но греческий уже не обладал. Было бы печально, если бы высокое развитие отдельных проявлений нашей расщепленной деятельности лишило нас способности хоть издали восхищаться и ценить неподражаемую силу и красоту явления целостного и законченного в себе.

Эта слитность религии и философии сделала возможным нечто, чего в этом приходиться сознаваться с горечью - в нашей культуре почти нет: в Индии не нашлось бы ни одного человека столь низкого духовного уровня, чтоб он мог оказаться совершенно невосприимчивым к философии; и ни на какой высоте дерзновенный полет мысли исключительно одаренного не отнимал у него пламень «религиозности». Тайного учения в Индии не существовало; это утверждение, которое часто приходится слышать, покоится на недоразумении. Но разве глубочайшее познание не остается для всех нас и без того тайною? Разве не ясно для всякого, что различные способности разных людей составляют бесконечную лестницу ступеней, где открытое одному остается сокрытым от другого? Но это нечто совсем иное, чем тайны кабалистики. Индоарийское мышление и чувство, медленно и органически возникая в сердцах и умах целого народа религиозных мыслителей, выросло в такой изумительный пластический организм, что оно могло в одинаковой мере удовлетворять самым разнородным духовным запросам (тем запросам, которые исходили из среды избранного, чисто арийского народа): разнородным поскольку это касается относительных притязаний мышления и чувства (философия и религия), разнородным также по отношению к «личному уравнению» мышления (если позволительно так выразиться); потому что в Индии трансцендентальные идеалисты, идеалисты типа Беркли, реалисты, материалисты, философы-скептики все братски уживались между собою - уживаются еще и в наше время - и в пределах одних и тех же основных религиозных взглядов. «В стране этой во все времена царствовала абсолютная свобода мысли», говорит профессор Гарбе. И нужно заметить, что здесь речь идет не о той свободе, которую мирянин постепенно отвоевывает (как это происходит у нас) у противоборствующего духовенства. Но что эта «абсолютная свобода мысли» есть в то же время одна из органических составных частей индоарийской религии, из которой свобода эта рождается естественно, непротиворечиво, беспроблемно. Оттого-то религия и является там носительницей науки, которая без свободы мысли существовать не может. Все достижения индоарийцев, в области математики, филологии и т.п., неизменно связаны с их гносеолого-религиозными представлениями.

Ничего подобного мы не находим у себя. У нас всякая истинная наука и всякая истинная философия находятся в исконной борьбе с религией. Если же борьба иной раз временно и затихает, то здесь играет роль или практическая необходимость примениться к данным обстоятельствам на почве обоюдной систематической неустойчивости в мышлении и в поступках, или же сознательное и рассчитанное ханжество. Если в некоторых слоях нашего населения и сохранилась религия, то Богу ведомо, сколь безуспешно было бы искать там хоть каких-нибудь проблесков мысли; у философов же наших мы или совсем не находим религии, или только ее маску. О большинстве же наших образованных людей приходится сказать без преувеличения, что нет у них ни религии, ни философии: они подобны существам некогда крылатым, у которых оба крыла отрезаны.

Теперь мы осознали то свойство индоарийского мышления, которое носит в себе главные задатки будущего гуманитарного воздействия. И я надеюсь быть понятым, если скажу: величайшее непосредственное влияние его должно сказаться на той сущности нашей, из которой и исходит все миросозерцание. То есть все то, что заключают в себе понятия религии и философии; здесь сущность должна оказать действие на сущность, пробуждая нас от летаргического сна к новой жизни. То средостение, которое наши учителя церкви с таким искусством воздвигли между религией и научно-правдивым мышлением - неправое дело; это официальное признание лжи. Ложь эта, отравляющая существование и общества и отдельных лиц, ввергнет нас рано или поздно в состояние полнейшего варварства, потому что она неизбежно будет содействовать победе дурных и глупых среди нас (ибо они лишь одни искренни, а оттого и сильны); проистекает же эта ложь исключительно из того, что мы, индоевропейцы, принадлежа к самому религиозному племени земного шара, унизились настолько, что положили в основу своей «религии» иудейскую историю, а как венец этой мнимой «религии» приняли сиро-египетскую магию. Выходит так, как будто оба разбойника, распятые по левую и правую сторону Спасителя, помилованные и снятые со своих крестов - тут-то и стали глумиться над божественным образом Иисуса Христа.

Правда, мы долгим, кровавым боем отвоевали себе свободу мыслить, начиная от Скота Эригены и до нашего времени, в которое профессора философии все еще постоянно должны быть на чеку и подчиняться почти неодолимому принуждению лгать. Но «без веры нет мышления», учит нас глубокомыслие индоарийца, и вот свет нашего подлинного собственного миросозерцания продолжает гореть под сосудом. Оно не может принять этой чуждой, сиро-семитической веры, с которою не мирится наше мышление, а провозгласить другую веру не дерзает; и кроме того, оно не может выступить здесь в качестве «философии», а должно было бы проявить себя скорее в качестве «религии». Но тому, что есть религия, придется сперва поучиться у индоарийцев, потому что мы это забыли.

Ни у одного индоевропейского племени религия никогда не была историчной, и вовсе не по той единственной причине, что всякая история - довольно вспомнить иудейскую! - ничтожна до смешного перед лицом космического целого. Но на том более глубоком основании, что ни одна вещь не может быть объяснена указанием ее причины. Зевс - владыка мира, но не его создатель; точно так же ни один мифологический образ арийцев никогда не олицетворял собою создателя из ничего, а, в крайнем случае, лишь устроителя, укрепителя, хранителя; что совершенно совпадает с требованием Канта: «Зодчий вселенной, не создатель вселенной». Материалистическое представление о создании из ничего - это симптом полной органической неспособности к метафизическому мышлению; это святотатство навязывать его нам, как основу всякой религии. Предмет этот не может быть здесь изложен более подробно. Я возьму лишь самую глубокую, существенную и сжатую мысль, ту, которая лежит в основе всего остального.

Известен давнишний спор между приверженцами бытия и приверженцами становления; для нас это воплотилось, главным образом, в представлениях элеатов и Гераклита. Тот, кто замечает только становление - прирожденный материалист, а тот, кто ощущает одно бытие - односторонний идеалист. Наше германское миросозерцание, которое нашло пока самое подлинное выражение свое в Эммануиле Канте, признает одинаковое правомочие за тем и другим, но в то же время и разделяет их. Есть механически объяснимый мир становления, и есть механически необъяснимый мир бытия. Если человек организует первый мир - то получает религию. Истинная наука не должна никогда переходить за пределы области становления и доискиваться последних основ бытия, или же ей неизбежно грозит «помрачение духа», как говорит индусский мыслитель; в этом случае она уже пренебрегает точным опытным познаванием и через это уничтожает сама себя. Пытаясь затем совершенно произвольными, ложными выводами механически истолковывать немеханическое, наука эта тем самым стирает нерушимые грани и своим неправомерным догматизмом подготовляет гладкий путь тем самым попам, которые осмысливают механическое не механически. С другой стороны, истинная религия (по крайне мере у нас, индоевропейцев) может и должна иметь соотношение только с бытием, и никогда не со становлением. Индоарийцы знали это настолько хорошо, что, начиная с гимнов Ригведы и до комментариев Шанкары включительно, т.е. на протяжении целых тысячелетий, они не допускали никаких вопросов о сотворении мира и вообще о каких бы то ни было первопричинах; в крайнем случае они терпели подобные вещи лишь как сознательную игру воображения поэтическими символами. «Происхождение мира необъяснимо даже для владык богов», говорит Шанкара. Как только религия захватывает область становления, другими словами, как только она становится историчной - как в иудейско-христианских церквах - она разрушает науку, а вместе с этим и сама теряет свое собственное, несравненное значение. «Кто вечное представляет себе становящимся, тот впадает в бесконечный регресс», говорит браман Гаудапада. Бесконечный регресс! Какая глубина в этом слове, вскрывающем раз навсегда несостоятельность всякой историчной религии.

В противовес этому, истинно религиозная точка зрения высказана с изумительною афористическою краткостью в Мритиу-лангала-Упанишаде: «Не во времени я, но сам я время». Религия у индусов никогда не служит попыткой объяснения внешних, временных вещей, но представляет символическое оформление внутреннего, немеханического, вневременного опыта. Она есть реальное внутреннее событие, известный душевный подъем; направление воли - познание, поскольку она есть непосредственное постижение трансцендентного, а вместе с тем и благодаря наличности этого опыта - полное преображение всего существа. Никогда индус не покушается доказывать существование Бога; и уже один из певцов Ригведы с трогательной вдумчивостью и в то же время как бы полуиронически вопрошает: «Кто тот Бог, к которому обращены взоры бойцов обеих враждующих сторон»? Здесь мы весьма далеки от того «Бога Саваофа», который создал весь Космос на радость и утешение евреям! То, что индусы почитают как божественное - «по ту сторону неба и в глубине сердца» (Мага-Нарайяна-Упанишада) - не имеет ничего, решительно ничего общего с Яхве книги Бытия и церковно-христианского учения. Тот именно Бог индоарийцев, «который никогда не может быть доказан» (как говорится в одной Упанишаде), ибо он познается не через внешний, а через внутренний опыт, и был в действительности Богом всех истинно религиозных германцев-христиан, во все времена, к какому бы исповеданию они ни были вынуждены принадлежать внешне. Это находит себе особенно яркое подтверждение у мистиков и философов, начиная от Эригены и Экхарта и кончая Бёме и Кантом.

Другое важное следствие этого единственного истинного - или по меньшей мере единственно «арийского» - понимания религии заключается в том, что основа нравственности зиждется здесь не на предстоящей награде или будущем возмездии, а на благоговейном отношении человека к самому себе (как того требовал Гете), к тому всеобъемлющему, что человек «таит в глубине сердца». Это означает освобождение от тех недостойных и безумных представлений о рае и аде, против которых уже несколько столетий раздаются громкие протесты со стороны таких благочестивых христианских священников, как Мейстер Экхарт или автор «Немецкой Теологии», протесты со всем пылом немецкого воодушевления. Религия есть настоящее - не прошедшее и не будущее.

Но в то же время - и этого нельзя обойти молчанием - Христос дал нам нечто, чего не могло дать все древнеарийское мышление вместе взятое. Правда, представление о Богочеловеке и свойственно - как было уже указано - арийцам (кстати сказать, всем индогерманцам, в той или иной форме), семитам же совершенно чуждо; но живой пример и спекулятивная идея разнятся меж собою, как день и ночь. Тем, что Христос гораздо ближе к природе, Он ближе к Богу: этим, я думаю, сказано главное. Даже отрицающий Церковь едва ли откажется назвать это явление, всегда говорящее о Боге только как об «Отце» - Сыном Божиим. В подлинном арийском мышлении заложены зачатки представления о природе, как о деле рук дьявола (довольно припомнить Заратустру и христианских гностиков); отсюда неизбежно вытекают пессимизм и аскетизм. Но пессимизм, если он служит не только углублению познания, а становится умонастроением, ведет к отречению от воли, что знаменует собою крушение человеческой жизни; в конце же концов он доводит до позора и рабства. Что мы и видим в нынешней Индии.

В противовес этому, Христос (в своем собственном, чисто человеческом учении, обратном тому, что из него сделала Церковь), возвещает нам свое «Да», радостное, беспредрассудочное и полное доверия; в этой жизни заключено Небо, как зарытый в поле клад. Эта простота превосходит всякое глубокомыслие. Поэтому, если я жду воздействия сущности на сущность, если жажду очистительного омовения в светлых струях неподдельного арийского мышления, то все-таки я очень далек от того, чтобы обменять то драгоценное, чем я уже владею, на то далекое, что одно никогда и не удовлетворит меня вполне. Мало того, я убежден, что школа индусского мышления способна положить начало более чистому, более свободному и возвышенному, а потому и более достойному отношению к Иисусу Христу.

Я должен кончить и буду счастлив, если мне удалось побудить кого-нибудь к изучению индоарийского мышления; это начинание в наше время стало возможным и. благодарным, вследствие подвигов немецких ученых; я буду доволен, если мне удалось убедить, что здесь заложен истинный гуманистический фермент, фермент, способный зажечь возмущение против недостойных оков духа, способный вызвать в современном человеке сознание своего достоинства, а тем самым - сознание своей свободы и своей ответственности.

 

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

 

Я знал одного набожного ребенка, который вместо «да придет царствие Твое» молился: «да придет царствие Твое вскоре». Действительно, тот кто в наше время оглянется вокруг и увидит то нелепое суеверие, которое вместе с тучным поповским великолепием процветает по всей Европе в гораздо более широких размерах, чем например во времена Гомера, и неоспоримее, чем сотню лет назад, - тот кто вспомнит, что подлинные древние арийцы (счастливые!) не имели вообще никаких церквей и никакого жреческого чиноначалия, и кто припомнит еще, что даже среди евреев, в давнишние времена, появлялись такие пророки как Второ-Исайя, который стремился к упразднению церквей и богослужебного культа, или Иеремия, который, став против храма, велегласно возглашал: «Не верьте тем, кто говорит: то дом Божий! Ибо они лгут», - кто вдумается в это, тому станет ясно, что царствие Божие уходит от нас все дальше. А между тем благое близко и как будто ждет только, чтобы мы захотели его. Как фантастическое видение влечет нас возможность слияния умственной и душевной глубины индоарийцев и их внутренней свободы - с пластическим чувством формы эллинов и с их умением ценить здоровое, прекрасное тело, как носителя внешней свободы. Видение это так соблазнительно, что вид его опьяняет нас, и мы, как тот ребенок, воображаем, что уже обладаем образом, вызванным только тоскою по далеком небе. Но нечто подобное мы себе должны представлять. Что касается недостижимости былых совершенств, то здесь уже нечего вводить себя в заблуждение, так же как и в смысле унизительной несостоятельности данного момента. И нам осталось бы одно беспросветное отчаяние, если бы где-то в глубине у нас не шевелилось сознание: ведь и в тебе заключены все элементы, которые могут привести к новому, свободному расцвету духа, подобному высшим моментам жизни минувших времен! Бессемерова сталь и электрический трамвай и эволюционные фантазии не могут вечно удовлетворять потомков арийцев и эллинов. Культура не имеет ничего общего ни с техникой, ни с нагромождением знаний; она есть внутреннее состояние души, известное направление мысли и воли. Надорванные души, лишенные целостной соразмерности воззрений и уверенной окрыленности образа мыслей всегда будут нищими в том, что единственно дает цену жизни. Но разве в наши дни, блуждая «в росистой ночи», мы не видели, как снова, в лице лучших людей Германии, блеснули «вершины человечества». Кто хоть один раз поднял взор свой к небу, тот уже познал надежду. И так как гений льет свой свет и на прошедшее и на будущее, собирая почти погасшие лучи с отдаленных вершин и воспламеняя их снова в фокусе своего духа, то я считаю себя вправе утверждать, что, по крайней мере, те из нас, которые не пренебрегли возможностью быть учениками настоящих учителей нашего поколения, очень «скоро» сживутся со своеобразием арийского миросозерцания и тогда почувствуют себя так, как будто вступили во владение своей собственностью, в которой им до этого времени неправомерно отказывали.

СЛАВОГЕРМАНЦЫ 1

 

Вопреки широко распространённому предрассудку, имеется достаточно много антропологических указаний на то, что Германец, вступая во всемирную историю, имел не только старшего брата на Западе 2, но и младшего, даже сильнее с ним схожего, на Востоке. Только из-за явной подмены понятий характерно "славянскими" считаются признаки - приземистая фигура, круглый череп, высокие скулы, тёмные волосы,— которые ни в коей мере не были присущи славянам при их вступлении в европейскую историю. Впрочем, и сегодня светловолосый тип преобладает на севере и востоке европейской России; также и поляки отличаются от южных славян цветом волос. В Боснии бросаются в глаза светлые волосы и необычно высокий рост мужчин; за многомесячное путешествие по этому краю я ни разу не встретился с так называемым "славянским", перетекающим в монгольский типом, ни разу не увидел "картофельной физиономии", характерной для чешскою крестьянина. Всё сказанное относится и к великолепному племени черногорцев. Однако восстановить черты изначально славянского типа крайне затруднительно ввиду того, что эта ветвь семьи германских народов была очень рано почти полностью поглощена другими племенами; даже значительно раньше и основательней, и к тому же загадочней, чем это произошло с кельтами. Но всё это не должно помешать нам узнавать - и признавать родственные черты, и пытаться выделить их из чужеродной массы.

Здесь, в который раз, нам может помочь только проникновение в глубину души. Если мне будет позволено выносить суждение на основании единственного славянского языка, который мне немного знаком — сербского, то и тогда, по моему убеждению, можно будет обнаружить глубоко укорененное родовое сходство поэтических задатков славянина, кельта и германца. Кельтскую и германскую лирико-эпическую поэзию напоминает нам совокупность тех мыслей и чувств — верность до смертного часа, геройский дух, присущий также и женщинам /и то почитание, которым они окружены/, пренебрежение земными благами в сравнении с личной честью — которые выражены в героическом цикле, примыкающем к грандиозному сражению на Коссовом поле/15 июня 1389 года/ 3. Несомненно, однако, что поэтические мотивы этого цикла берут начало в значительно более древнем периоде славянской истории. Мне случалось читать во всевозможных "историях литератур", что подобную поэзию и героические образы, подобные Марко Кралевичу, можно найти у всех народов, но это неверно — так утверждать может лишь тот, кто от избытка учености сделался слеп к тонким индивидуальным особенностям. Рама — герой совсем другого рода, чем Ахиллес, который, в свою очередь, не похож на Зигфрида; тогда как кельтский Тристан обнаруживает непосредственное родство с немецким Зигфридом, и главное, не только во внешних признаках рыцарского романа /битва с драконом и т.д./, которые могли бы быть позднейшими вставками, но, куда сильнее, в тех наиболее древних, народных вариантах, где Тристан ещё оставался пастухом, а Зигфрид ещё не стал рыцарем при бургундском дворе. Именно в этих вариантах мы находим — помимо необычайной силы, заговоренного оружия и прочих общепринятых атрибутов богатыря — те конкретные идеалы, которые лежат в основе поэтического творчества; именно в них, а не во внешних атрибутах, отражается своеобразие народной души. Таковы, в случае Тристана и Зигфрида: верность как основа понятия чести, высокое значение девственности, победа в поражении /другими словами, героическое полагается не во внешнем успехе, а во внутреннем процессе/. Подобные же черты отличают Зигфрида, Тристана, Парцифаля 4 не только от какого-нибудь семитического Самсона, чья сила заключена в волосах, но и от родственного им Ахиллеса — грекам был чужд идеал чистоты; верность составляет для них не принцип чести, но лишь принцип любви /Патрокл/; герои упорствует перед лицом смерти, но не в силах стать выше своей смерти, подобно героям германского эпоса. Напротив, в сербской поэзии, несмотря на все формальные различия, мы находим именно черты подлинного родства. Знаменательно уже одно то, что её героический цикл возникает в связи со страшным поражением - битвой на Коссовом поле, — уничтожившим независимость Сербии, а не в, связи с победой, хотя сербы одерживали достаточно побед и в царствование Стефана Душана 5 имели могущественное государство. Вне всякого сомнения, здесь налицо особое предрасположение, и мы можем с уверенностью сделать вывод, что изобилие поэтических мотивов, связанных с гибелью, смертью, разлукой влюблённых, не возникло впервые после злополучной битвы, под влиянием отупляющею правления магометан, но составляет изначальное наследство славянской души — подобно тому, как бедствие Нибелунгов. "венец всех страданий", а не "удача Нибелунгов", составляет немецкое наследство: подобно тому, как кельтские и франкские поэты оставили без внимания сотни прославленных победителей, чтобы посвятить себя какому-то побеждённому Роланду и выразить в его полуисторическом образе древние поэтические мотивы.

Вот что имеет решающее значение. Впрочем, решающим можно считать и то, как сербская поэзия изображает женщину — такую нежную, чистую и отважную, какую высокую роль она ей приписывает. Напротив, только специалистам дано судить о том, существует ли родство между двумя воронами, которые прилетают на исходе битвы при Коссово, чтобы известить сербский народ о его гибели - и воронами Вотана; идёт ли речь об общем индогерманском мотиве, пережитке природного мифа, заимствовании или случайном совпадении. К счастью, то, что решает — всегда и везде открыто для непредубежденного взора.

По-видимому, в русской поэзии немногое унаследовано от древности, кроме былин, сказок и песен: но и здесь нам открывается несомненное своеобразие германского духа в таких чертах, как меланхолия и внутреннее отношение к природе, особенно к животному миру /ср. Боденштедт "Поэтическая Украина"/ 6. Цель и размеры моего исследования не позволяют продолжить эти сопоставления: дело научной критики — доказать справедливость тою, что безошибочно открывается чувству каждого, кто не лишён поэтической восприимчивости. Я же должен упомянуть ещё одну манифестацию глубочайшей духовной сущности, в которой проявился германский элемент в славянах — религию.

Вся история славян, особенно в ранние эпохи, отмечена серьёзным и независимым отношением к религии. Замечательная черта их религиозности заключается в её насыщенности патриотическим чувством. Уже в IX-ом веке, прежде, чем раскол Востока и Запада стал окончательным, мы видим, что по догматическим вопросам болгарские славяне поддерживают одинаково дружественные отношения и с Римом, и с Константинополем; единственное, чего они требуют — это признания их церковной независимости. Рим им в этом отказывает, Византия же уступает, и так возникает в первой половине десятого века первая независимая по своему устройству христианская церковь. Необычайная важность этою события станет сейчас совершенно ясной. Болгарского царя Михаила не интересовали вероисповедные различия: как христианин он готов верить тому, что священники провозглашали в качестве христианской истины. Для него речь шла лишь об организации Церкви — он хотел, чтобы болгарская Церковь возглавлялась собственным, независимым болгарским патриархом, без вмешательства со стороны Рима и Византии. То, что может показаться чисто административным вопросом, в действительности является восстанием германского духа, духа свободной индивидуальности, против последнего воплощения рождённой из хаоса народной Империи — той Империи, которая представляла политические интересы антинационального, антииндивидуального, нивелирующего принципа... И когда с теми же процессами приходится сталкиваться повсюду в славянском мире, то уже нельзя отрицать их значения для суждений об изначальном характере славянских народов.

Едва, например, сербы образовали собственное государство, как они создали и автономную Церковь: могущественный царь Стефан Душан поддерживал своих патриархов против гегемонистических претензий византийской Церкви и добился правового признания с её стороны. Также и здесь речь идет не о догматических, вероисповедных вопросах, ибо в то время /в середине XIV-го века/ раскол Рима и Константинополя был уже свершившимся фактом, а сербы, как и по сей день, были фанатичными сторонниками греческого Православия. Но подобно тому, как болгары отвергли вмешательство Рима, так и сербы отвергли вмешательство Константинополя. Принцип был один: сохранение национальности.

Правда, русская Церковь обретала независимость значительно медленнее, в течение длительного времени после гибели Византийской империи: но как раз Россию можно назвать славянской страной в весьма условном, негерманском смысле — и, однако, на сегодняшний день, наряду с Англией, только она одна, среди великих наций Европы, имеет вполне национальную автокефальную Церковь 7.

Далее, особенно бросается в глаза, что среди всех христианских народов только славяне /за исключением подвергнувшихся немецкому влиянию чехов/ никогда не признавали богослужения на другом языке, кроме своего собственного! Уже великие "апостолы славян" Кирилл и Мефодий потерпели за это: преследуемые немецкими прелатами, которые держались "трех священных языков" /греческого, латинского, еврейского/, осужденные как еретики римским папой, они продолжали, тем не менее, настаивать на этом своём особенном праве. Также и те славяне, которые принадлежат к римско-католической Церкви, сохраняют богослужение на славянском языке - в последнее десятилетие 19-го века Риму так и не удалось отнять эту привилегию у жителей Далмации.

Такова, однако, только одна сторона славянской религиозности, может быть, самая внешняя; другая её сторона ещё более замечательна. Там в России, где подлинно славянский элемент особенно силен, /а именно, и Малороссии — родине прекраснейшего поэтического творчества/, обнаруживается и по сей день столь же интенсивная внутренняя религиозная жизнь - особенно посредством возникновения всё новых сект, как в Вюртемберге или Скандинавии. Сходство поистине замечательное: напротив, в, так называемых, латинских странах ничего подобного нет и в помине. В таких явлениях отражается глубочайшая духовная сущность. Дело в том, что в них находит воплощение то самобытное, что сохранилось в течение столетий, несмотря на все смешения крови. Уже невероятные усилия, которые потребовались, чтобы обратить славян в христианство, указывают на их глубокую религиозность: легче всего обратились итальянские и галльские народы; саксов понадобилось обращать силой меча; а чтобы заставить славян отказаться от веры отцов, понадобилось длительное время и нередко жестокое насилие /как трудно было обратить в христианство венедов и поляков, можно узнать из первого раздела шестого тома "Общей истории христианской религии и Церкви" Неандера/.

Печально известные гонения на язычников продолжались до века Гутгенберга. И снова особенно характерной представляется судьба славянскою населения Боснии и Герцеговины, ещё и сегодня сохранившего относительную чистоту крови. Уже издавна ведущая часть этого народа усвоила учение богумилов 8 /родственное учению катаров/: богумилы отбросили все иудейские элементы в христианстве и сохранили, наряду с Новым Заветом, только пророков и псалмы; они также не признавали никаких таинств и, прежде всего, никакого сословия священников. Подвергаясь непрестанному нападению, притеснению и подавлению одновременно с двух сторон - со стороны православных сербов и со стороны послушных любому указанию папы, венгров, — став жертвой как бы непрерывного двойного крестового похода, этот маленький народ в течение столетий твердо держался своей веры. Могилы богумильских героев ещё и сейчас можно найти на горных вершинах, куда их тела уносили из страха перед надругательством. Лишь магометанство покончило с этой сектой путём принудительного обращения в ислам.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 273; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.