КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Охота жить 1 страница
Одни
Шорник Антип Калачиков уважал в людях душевную чуткость и доброту. В минуты хорошего настроения, когда в доме устанавливался относительный мир, Антип ласково говорил жене: – Ты, Марфа, хоть и крупная баба, а бестолковенькая. – Эт почему же? – А потому… Тебе что требуется? Чтобы я день и ночь только шил и шил? А у меня тоже душа есть. Ей тоже попрыгать, побаловаться охота, душе-то. – Плевать мне на твою душу! – Эх-х… – Чего "эх"? Чего "эх"? – Так… Вспомнил твоего папашу-кулака, царство ему небесное. Марфа, грозная, большая Марфа, подбоченившись, строго смотрела сверху на Антипа. Сухой, маленький Антип стойко выдерживал ее взгляд, – Ты папашу моего не трожь!.. Понял? – Ага, понял,– кротко отвечал Антип. – То-то. – Шибко уж ты строгая, Марфынька. Нельзя так, милая: надсадишь сердечушко свое и помрешь. Марфа за сорок лет совместной жизни с Антипом так и не научилась понимать; когда он говорит серьезно, а когда шутит. – Вопчем, шей. – Шью, матушка, шью. В доме Калачиковых жил неистребимый крепкий запах выделанной кожи, вара и дегтя. Дом был большой, светлый. Когда-то он оглашался детским смехом; потом, позже, бывали здесь и свадьбы, бывали и скорбные ночные часы нехорошей тишины, когда зеркало завешено и слабый свет восковой свечи – бледный и немощный – чуть-чуть высвечивает глубокую тайну смерти. Много всякого было. Антип Калачиков со своей могучей половиной вывел к жизни двенадцать человек детей. А всего было восемнадцать. Облик дома менялся с годами, но всегда неизменно оставался рабочий уголок Антипа – справа от печки, за перегородкой. Там Антип шил сбруи, уздечки, седелки, делал хомуты. И там же, на стенке, висела его заветная балалайка. Это была страсть Антипа, это была его бессловесная глубокая любовь всей жизни – балалайка. Антип мог часами играть на ней, склонив набочок голову, и непонятно было: то ли она ему рассказывает что-то очень дорогое, давно забытое им, то ли он передает ей свои неторопливые стариковские думы. Он мог сидеть так целый день, и сидел бы, если бы не Марфа. Марфе действительно нужно было, чтобы он целыми днями только шил и шил: страсть как любила деньги, тряслась над копейкой. Она всю жизнь воевала с Антиповой балалайкой. Один раз дошло до того, что она в гневе кинула ее в огонь, в печку. Побледневший Антип смотрел, как она горит. Балалайка вспыхнула сразу, точно берестинка. Ее стало коробить… Трижды простонала она почти человеческим стоном – и умерла.
Антип пошел во двор, взял топор и изрубил на мелкие кусочки все заготовки хомутов, все сбруи, седла и уздечки. Рубил молча, аккуратно. На скамейке. Перетрусившая Марфа не сказала ни слова. После этого Антип пил неделю, не заявляясь домой. Потом пришел, повесил на стенку новую балалайку и сел за работу. Больше Марфа никогда не касалась балалайки. Но за Антипом следила внимательно: не засиживалась у соседей подолгу, вообще старалась не отлучаться из дому. Знала: только она за порог, Антип снимает балалайку и играет – не работает. Как-то раз осенним вечером сидели они – Антип в своем уголке, Марфа у стола с вязаньем. Молчали. Во дворе слякотно, дождик идет. В доме тепло, уютно. Антип молоточком заколачивает в хомут медные гвоздочки: тук-тук, тук-тук, тук-тук-тук… Отложила Марфа вязанье, о чем-то задумалась, глядя в окно. Тук-тук, тук-тук,– постукивает Антип. И еще тикают ходики, причем как-то так, что кажется, что они вот-вот остановятся. А они не останавливаются. В окна мягко и глуховато сыплет горстями дождь. – Чего пригорюнилась, Марфынька? – спросил Антип.– Все думаешь, как деньжат побольше скопить?
Марфа молчит, смотрит задумчиво в окно. Антип глянул на нее. – Помирать скоро будем, так что думай не думай. Думай не думай – сто рублей не деньги.– Антип любил поговорить, когда работал.– Я вот всю жизнь думал и выдумал себе геморрой. Работал! А спроси: чего хорошего видел? Да ничего. Люди хоть сражались, восстания разные поднимали, в гражданской участвовали, в Отечественной… Хоть уж погибали, так героически. А тут – как сел с тринадцати годков, так и сижу – скоро семисят будет. Вот какой терпеливый! Теперь: за что я, спрашивается, работал? Насчет денег никогда не жадничал, мне плевать на них. В большие люди тоже не вышел. И специальность моя скоро отойдет даже: не нужны будут шорники. Для чего же, спрашивается, мне жизнь была дадена? – Для детей,– серьезно сказала Марфа. Антип не ждал, что она поддержит разговор. Обычно она обрывала его болтовню каким-нибудь обидным замечанием. – Для детей? – Антип оживился.– С одной стороны, правильно, конечно, а с другой – нет, неправильно. – С какой стороны неправильно? – С той, что не только для детей надо жить. Надо и самим для себя немножко. – А чего бы ты для себя-то делал? Антип не сразу нашелся, что ответить на это. – Как это "чего"? Нашел бы чего… Я, может, в музыканты бы двинул. Приезжал ведь тогда человек из города, говорил, что я самородок. А самородок – это кусок золота, это редкость, я так понимаю. Сейчас я кто? Обыкновенный шорник, а был бы, может… – Перестань уж!.. – Марфа махнула рукой. – Завел – противно слушать. – Значит, не понимаешь,– вздохнул Антип. Некоторое время молчали. Марфа вдруг всплакнула. Вытерла платочком слезы и сказала: – Разлетелись наши детушки по всему белу свету. – Что же им, около тебя сидеть всю жизнь? – заметил Антип. – Хватит стучать-то! – сказала вдруг Марфа.– Давай посидим, поговорим про детей. Антип усмехнулся, отложил молоток. – Сдаешь, Марфа,– весело сказал он.– А хочешь, я тебе сыграю, развею тоску твою? – Сыграй,– разрешила Марфа. Антип вымыл руки, лицо, причесался. – Дай новую рубашенцию. Марфа достала из ящика новую рубаху. Антип надел ее, подпоясался ремешком. Снял со стены балалайку, сел в красный угол, посмотрел на Марфу.
– Начинаем наш концерт! – Ты не дурачься только,– посоветовала Марфа. – Сейчас вспомним всю нашу молодость,– хвастливо сказал Антип, настраивая балалайку.– Помнишь, как тогда на лужках хороводы водили? – Помню, чего же мне не помнить? Я как-нибудь помоложе тебя. – На сколько? На три недели с гаком? – Не на три недели, а на два года. Я тогда еще совсем молоденькая была, а ты уж выкобенивался. Антип миролюбиво засмеялся: – Я мировой все-таки парень был! Помнишь, как ты за мной приударяла? – Кто? Я, что ли? Господи!.. А на кого это тятя-покойничек кобелей спускал? Штанину-то кто у нас в ограде оставил? – Штанина, допустим, была моя… Антип подкрутил последний кулочок, склонил маленькую голову на плечо, ударил по струнам… Заиграл, И в теплую пустоту и сумрак избы полилась тихая светлая музыка далеких дней молодости. И припомнились другие вечера, и хорошо и грустно сделалось, и подумалось о чем-то главном в жизни, но так, что не скажешь, что же есть это главное.
Не шей ты мне, Ма-амынька, Красный сарафа-ан,
запел тихонечко Антип и кивнул Марфе. Та поддержала:
Не входи, родимая, Попусту В изъян…
Пели ни так чтобы очень стройно, но обоим сделалось удивительно хорошо. Вставали в глазах забытые картины, То степь открывалась за родным селом, то берег реки, то шепотливая тополиная рощица припоминалась, темная и немножко жуткая… И было что-то сладко волнующее во всем этом. Не стало осени, одиночества, не стало денег, хомутов… Потом Антип заиграл веселую. И пошел по избе мелким бесом, игриво виляя костлявыми бедрами.
Ох, там, ри-та-там, Ритатушеньки мои! Походите, погуляйте, Па-ба-луй-тися!
Он стал подпрыгивать. Марфа засмеялась, потом всплакнула, но тут же вытерла слезы и опять засмеялась. – Хоть бы уж не выдрючивался, господи!.. Ведь смотреть не на что, а туда же. Антип сиял. Маленькие умные глазки его светились озорным блеском.
Ох, Марфа моя, Ох, Марфынька, Укоряешь ты меня за напраслинку!
– А помнишь, Антип, как ты меня в город на ярманку возил? Антип кивнул головой.
Ох, помню, моя, Помню, Марфынька! Ох, хаханечки, ха-ха, Чечевика с викою!
– Дурак же ты, Антип! – ласково сказала Марфа,– Плетешь черт те чего.
Ох, Марфушечка моя, Радость всенародная…
Марфа так и покатилась: – Ну, не дурак ли ты, Антип!
Ох, там, ри-та-там, Ритатушеньки мои!
– Сядь, споем какую-нибудь,– сказала Марфа, вытирая слезы. Антип слегка запыхался. Улыбаясь, смотрел на Марфу. – А? А ты говоришь: Антип у тебя плохой! – Не плохой, а придурковатый,– поправила Марфа. – Значит, не понимаешь,– сказал Антип, нисколько не обидевшись за такое уточнение. Сел.– Мы могли бы с тобой знаешь как прожить! Душа в душу. Но тебя замучили окаянные деньги. Не сердись, конечно. – Не деньги меня замучили, а нету их, вот что мучает-то. – Хватило бы… брось, пожалуйста. Но не будем. Какую желаете, мадемуазельфрау? – Про Володю-молодца. – Она тяжелая, ну ее! – Ничего. Я поплачу хоть маленько,
Ох, не вейти-ися, чайки, над морем,
– запел Антип.
Вам некуда, бедненьким, сесть. Слетайте в Сибирь, край далекий, Снесите печальну-я весть.
Антип пел задушевно, задумчиво. Точно рассказывал.
Ох, в двенадцать часов темной но-очий Убили Володю-молодца-а. Наутро отец с младшим сыном…
Марфа захлюпала. – Антип, а Антип!., Прости ты меня, если я чем-нибудь тебя обижаю,проговорила она сквозь слезы. – Ерунда,– сказал Антип.– Ты меня тоже прости, если я виноватый. – Играть тебе не даю… – Ерунда,– опять сказал Антип.– Мне дай волю – я день и ночь согласен играть. Так тоже нельзя. Я понимаю. – Хочешь, чекушечку тебе возьмем? – Можно,– согласился Антип, Марфа вытерла слезы, встала. – Иди пока в магазин, а я ужин соберу. Антип надел брезент и стоял посреди избы, ждал, когда Марфа достанет из глубины огромного сундука, из-под тряпья разного, деньги. Стоял и смотрел на ее широкую спину. – Вот еще какое дело,– небрежно начал он,– она уж старенькая стала… надо бы новую. А в магазин вчера только привезли. Хорошие! Давай заодно куплю. – Кого? – Марфина спина перестала двигаться. – Балалайку-то. Марфа опять задвигалась. Достала деньги, села на сундук и стала медленно и трудно отсчитывать. Шевелила губами и хмурилась. – Она у тебя играет еще,– сказала она. – Там треснула досточка одна… дребезжит. – А ты заклей. Возьми да варом аккуратненько. – Разве можно инструмент варом? Ты что, бог с тобой! Марфа замолчала. Снова стала считать деньги. Вид у нее был строгий и озабоченный. – На, – она протянула Антипу деньги. В глаза ему не смотрела. – На четвертинку только? – У Антипа отвисла нижняя губа. – Да-а… – Ничего, она еще у тебя поиграет. Вон как хорошо сегодня играла! – Эх, Марфа!.. – Антип тяжело вздохнул. – Что "эх"? Что "эх"? – Так… проехало. – Антип повернулся и пошел к двери. – А сколько она стоит-то? – спросила вдруг Марфа сурово. – Да она стоит-то копейки! – Антип остановился у порога. – Рублей шесть по новым ценам. – На,– Марфа сердито протянула ему шесть рублей, Антип подошел к жене скорым шагом, взял деньги и молча вышел: разговаривать или медлить было опасно – Марфа легко могла раздумать.
Поляна на взгорке, на поляне – избушка. Избушка – так себе, амбар, рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге?.. Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни – собьют камелек, и трубу на крышу выведут, и нары сколотят – живи не хочу! Зайдешь в такую избушку зимой – жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак, в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма. Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек… Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, тихое блаженство, радость. "А-а!..– хочется сказать.– Вот так-то". Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего – скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги – к камельку. И дремота охватит – сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо. В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и – думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Шел рядом и молчал как дурак… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает – хорошо! Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается. …Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку. В избушке было жарко. А на улице – морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге – промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом – знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства. …Сидел Никитич, курил. Прошаркали на улице лыжи, потом – стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи – к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой. – Есть кто-нибудь? Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания – не умеет человек сам с собой разговаривать. "Не охотник",– понял Никитич, охотник не станет спрашивать – зайдет, и все. – Есть! Тот, за дверью, отстегнул лыжи, приставил их к стене, скрипнул ступенькой крыльца… Дверь приоткрылась, и в белом облаке пара Никитич едва разглядел высокого парня в подпоясанной стеганке, в ватных штанах, в старой солдатской шапке. – Кто тут? – Человек,– Никитич пожег лучину, поднял над головой. Некоторое время молча смотрели друг на друга. – Один, что ли? – Один. Парень прошел к камельку, снял рукавицы, взял их под мышку, протянул руки к плите. – Мороз, черт его… – Мороз.– Тут только заметил Никитич, что парень без ружья. Нет, не охотник. Не похож. Ни лицом, ни одежкой.– Март – он ишо свое возьмет. – Какой март? Апрель ведь. – Это по-новому. А по-старому – март. У нас говорят: марток – надевай двое порток. Легко одетый.– Что ружья нет, старик промолчал. – Ничего,– сказал парень.– Один здесь? – Один. Ты уж спрашивал. Парень ничего не сказал на это. – Садись. Чайку щас поставим. – Отогреюсь малость…– Выговор у парня нездешний, расейский. Старика разбирало любопытство, но вековой обычай – не лезть сразу с расспросами – был сильнее любопытства, Парень отогрел руки, закурил папироску. – Хорошо у тебя. Тепло. Когда он прикуривал, Никитич лучше разглядел его – красивое бледное лицо с пушистыми ресницами. С жадностью затянулся, приоткрыл рот – сверкнули два передних золотых зуба. Оброс. Бородка аккуратная, чуть кучерявится на скулах… Исхудал… Перехватил взгляд старика, приподнял догорающую спичку, внимательно посмотрел на него. Бросил спичку. Взгляд Никитичу запомнился: прямой, смелый… И какой-то "стылый" так – определил Никитич. И подумал некстати: "Девки таких любят". – Садись, чего стоять-то? Парень улыбнулся: – Так не говорят, отец. Говорят – присаживайся. – Ну, присаживайся. А пошто не говорят? У нас говорят. – Присесть можно. Никто не придет еще? – Теперь кто? Поздно. А придет, места хватит.– Никитич подвинулся на пеньке, парень присел рядом, опять протянул руки к огню. Руки – не рабочие. Но парень, видно, здоровый. И улыбка его понравилась Никитичу – не "охальная", простецкая, сдержанная. Да еще эти зубы золотые… Красивый парень. Сбрей ему сейчас бородку, надень костюмчик – учитель, Никитич очень любил учителей. – Иолог какой-нибудь? – спросил он. – Кто? – не понял парень. – Ну… эти, по тайге-то ищут… – А-а… Да. – Как же без ружьишка-то? Рыск. – Отстал от своих,– неохотно сказал парень.– Деревня твоя далеко? – Верст полтораста. Парень кивнул головой, прикрыл глаза, некоторое время сидел так, наслаждаясь теплом, потом встряхнулся, вздохнул: – Устал, – Долго один-то идешь? – Долго. У тебя выпить нету? – Найдется. Парень оживился: – Хорошо! А то аж душа трясется. Замерзнуть к черту можно. Апрель называется… Никитич вышел на улицу, принес мешочек с салом. Засветил фонарь под потолком. – Вас бы хошь учили маленько, как быть в тайге одному… А то посылают, а вы откуда знаете! Я вон лонйсь нашел одного – вытаял весной. Молодой тоже. Тоже с бородкой. В одеяло завернулся – и все, и окочурился.Никитич нарезал сало на краешке нар.– А меня пусти одного, я всю зиму проживу, не охну. Только бы заряды были. Да спички. – В избушку-то все равно лезешь. – Дак а раз она есть, чего же мне на снегу-то валяться? Я не лиходей себе. Парень распоясался, снял фуфайку… Прошелся по избушке. Широкоплечий, статный. Отогрелся, взгляд потеплел – рад, видно, до смерти, что набрел на тепло, нашел живую душу. Еще закурил одну. Папиросами хорошо пахло. Никитич любил поговорить с городскими людьми. Он презирал их за беспомощность в тайге; случалось, подрабатывал, провожая какую-нибудь поисковую партию, в душе подсмеивался над ними, но любил слушать их разговоры и охотно сам беседовал. Его умиляло, что они разговаривают с ним ласково, снисходительно похохатывают, а сами – оставь их одних – пропадут, как сосунки слепые. Еще интересней, когда в партии – две-три девки. Терпят, не жалуются. И все вроде они такие же, и никак не хотят, чтоб им помогали. Спят все в куче. И ничего – не безобразничают. Доводись до деревенских – греха не оберешься. А эти – ничего. А ведь бывают – одно загляденье: штаны узкие наденет, кофту какую-нибудь тесную, косынкой от мошки закутается, вся кругленькая – кукла и кукла, а ребята – ничего, как так и надо. – Кого ищете-то? – Где? – Ну, ходите-то. Парень усмехнулся себе: – Долю. – Доля… Она, брат, как налим, склизкая: вроде ухватил ее, вроде – вот она, в руках, а не тут-то было.– Никитич настроился было поговорить, как обычно с городскими – позаковырестей, когда внимательно слушают и переглядываются меж собой, а какой-нибудь возьмет да еще в тетрадку карандашиком чего-нибудь запишет. А Никитич может рассуждать таким манером хоть всю ночь – только развесь уши. Свои бы, деревенские, боталом обозвали, а эти слушают. Приятно. И сам иногда подумает о себе: складно выходит, язви тя. Такие турусы разведет, что тебе поп раньше. И лесины-то у него с душой: не тронь ее, не секи топором зазря, а то засохнет, и сам засохнешь – тоска навалится, и засохнешь, и не догадаешься, отчего тоска такая. Или вот: понаедут из города с ружьями и давай направо-налево: трах-бах! – кого попало: самку – самку, самца – самца, лишь бы убить. За такие дела надо руки выдергивать. Убил ты ее, медведицу, а у ей двое маленьких. Подохнут. То ты одну шкуру добыл, а подожди маленько-три будет. Бестолковое дело – душу на зверье тешить.– Вот те и доля,– продолжал Никитич, Только парню не хотелось слушать. Подошел к окну, долго всматривался в темень. Сказал, как очнулся; – Все равно весна скоро. – Придет, никуда не денется. Садись, Закусим чем бог послал. Натаяли в котелке снегу, разбавили спирт, выпили. Закусили мерзлым салом. Совсем на душе хорошо сделалось, Никитич подкинул в камелек. А парня опять потянуло к окну. Отогрел дыханием кружок на стекле и все смотрел и смотрел в ночь, – Кого ты щас там увидишь? – удивился Никитич. Ему хотелось поговорить. – Воля,– сказал парень, И вздохнул. Но не грустно вздохнул. И про волю сказал – крепко, зло и напористо, Откачнулся от окна. – Дай еще выпить, отец.– Расстегнул ворот черной сатиновой рубахи, гулко хлопнул себя по груди широкой ладонью, погладил.– Душа просит. – Поел бы, а то с голодухи-то развезет. – Не развезет. Меня не развезет,– И ласково и крепко приобнял старика за шею. И пропел:
А в камере смертной, Сырой и холодной, Седой появился старик…
И улыбнулся ласково. Глаза у парня горели ясным, радостным блеском. – Выпьем, добрый человек. – Наскучал один-то,– Никитич тоже улыбнулся. Парень все больше и больше нравился ему. Молодой, сильный, красивый. А мог пропасть,– Так, парень, пропасть можно. Без ружьишка в тайге – поганое дело. – Не пропадем, отец. Еще поживем! И опять сказал это крепко, и на миг глаза его заглянули куда-то далеко-далеко и опять "остыли"… И непонятно было, о чем он подумал, как будто что-то вспомнил, Но вспоминать ему это "что-то" не хотелось. Запрокинул стакан, одним глотком осушил до дна. Крякнул. Крутнул головой. Пожевал сала. Закурил. Встал – не сиделось. Прошелся широким шагом по избушке, остановился посредине, подбоченился и опять куда-то далеко засмотрелся. – Охота жить, отец, – Жить всем охота. Мне, думаешь, неохота? А мне уж скоро… – Охота жить! – упрямо, с веселой злостью повторил большой красивый парень, не слушая старика.– Ты ее не знаешь, жизнь. Она…– Подумал, стиснул зубы: – Она – дорогуша. Милая! Роднуля моя. Захмелевший Никитич хихикнул: – Ты про жись, как все одно про бабу. – Бабы – дешевки.– Парня накаляло какое-то упрямое, дерзкое, радостное чувство. Он не слушал старика, говорил сам, а тому хотелось его слушать. Властная сила парня стала и его подмывать. – Бабы, они… конечно. Но без них тоже… – Возьмем мы ее, дорогушу,– парень выкинул вперед руки, сжал кулаки,возьмем, милую, за горлышко… Помнишь Колю-профессора? Забыла? – Парень с кем-то разговаривал и очень удивился, что его "забыли". – Колю-то!.. А Коля помнит тебя. Коля тебя не забыл.– Он не то радовался, не то собирался кому-то зло мстить.– А я – вот он. Прошу, мадам, на пару ласковых, Я не обижу. Но ты мне отдашь все. Все! Возьму!.. – Правда, што ли, баба так раскипятила? – спросил удивленный Никитич. Парень тряхнул головой: – Эту бабу зовут – воля. Ты тоже не знаешь ее, отец, Ты – зверь, тебе здесь хорошо. Но ты не знаешь, как горят огни в большом городе. Они манят. Там милые, хорошие люди, у них тепло, мягко, играет музыка. Они вежливые и очень боятся смерти. А я иду по городу, и он весь мой. Почему же они там, а я здесь? Понимаешь? – Не навечно же ты здесь… – Не понимаешь.– Парень говорил серьезно, строго.– Я должен быть там, потому что я никого не боюсь. Я не боюсь смерти. Значит, жизнь – моя. Старик качнул головой: – Не пойму, паря, к чему ты? Парень подошел к нарам, налил в стаканы. Он как будто сразу устал. – Из тюрьмы бегу, отец,– сказал без всякого выражения.– Давай? Никитич машинально звякнул своим стаканом о стакан парня. Парень выпил. Посмотрел на старика… Тот все еще держал стакан в руке. Глядел снизу на парня, – Что? – Как же это? – Пей,– велел парень. Хотел еще закурить, но пачка оказалась пустой.Дай твоего. – У меня листовуха. – Черт с ней. Закурили. Парень присел на чурбак, ближе к огню. Долго молчали. – Поймают вить,– сказал Никитич. Ему не то что жаль стало парня, а он представил вдруг, как ведут его, крупного, красивого, под ружьем. И жаль стало его молодость, и красоту, и силу. Сцапают – и все, все псу под хвост: никому от его красоты ни жарко ни холодно. Зачем же она была? – Зря,сказал он трезво. – Чего? – Бежишь-то. Теперь не ранешное время – поймают. Парень промолчал. Задумчиво смотрел на огонь. Склонился. Подкинул в камелек полено. – Надо бы досидеть… Зря. – Перестань! – резко оборвал парень. Он тоже как-то странно отрезвел.– У меня своя башка на плечах. – Это знамо дело,– согласился Никитич.– Далеко идти-то? – Помолчи пока. "Мать с отцом есть, наверно,– подумал Никитич, глядя в затылок парню.Придет-обрадует, сукин сын". Минут пять молчали. Старик выколотил золу из трубочки и набил снова. Парень все смотрел на огонь, – Деревня твоя – райцентр или нет? – спросил он, не оборачиваясь. – Какой райцентр! До району от нас еще девяносто верст. Пропадешь ты. Зимнее дело – по тайге… – Дня три поживу у тебя – наберусь силенок,– не попросил, просто сказал. – Живи, мне што. Много, видно, оставалось – не утерпел? – Много. – А за што давали? – Такие вопросы никому никогда не задавай, отец. Никитич попыхтел угасающей трубочкой, раскурил, затянулся и закашлялся. Сказал, кашляя: – Мне што!.. Жалко только. Поймают… – Бог не выдаст – свинья не съест. Дешево меня не возьмешь, Давай спать. – Ложись. Я подожду, пока дровишки прогорят,– трубу закрыть. А то замерзнем к утру. Парень расстелил на нарах фуфайку, поискал глазами, что положить под голову. Увидел на стене ружье Никитича. Подошел, снял, осмотрел, повесил. – Старенькое. – Ничо, служит пока. Вон там в углу кошма лежит, ты ее под себя, а куфайку-то под голову сверни. А ноги вот сюда протяни, к камельку. К утру все одно выстынет. Парень расстелил кошму, вытянулся, шумно вздохнул. – Маленький Ташкент,– к чему-то сказал он.– Не боишься меня, отец? – Тебя-то,– изумился старик.– А чего тебя бояться? – Ну… я ж лагерник. Может, за убийство сидел. – За убивство тебя бог накажет, не люди. От людей можно побегать, а от его не уйдешь. – Ты верующий, что ли? Кержак, наверно? – Кержак!.. Стал бы кержак с тобой водку пить. – Это верно. А насчет боженек ты мне мозги не… Меня тошнит от них.Парень говорил с ленцой, чуть осевшим голосом.– Если бы я встретил где-нибудь этого вашего Христа, я бы ему с ходу кишки выпустил. – За што? – За што? За то, что сказки рассказывал, врал. Добрых людей нет! А он – добренький, терпеть учил. Паскуда! – Голос парня снова стал обретать недавнюю крепость и злость. Только веселости в голосе уже не было.Кто добрый? Я? Ты? – Я, к примеру, за свою жись никому никакого худа не сделал… – А зверей бьешь! Разве он учил? – Сравнил хрен с пальцем. То – человек, а то – зверь, – Живое существо – сами же трепетесь, сволочи. Лицо парня Никитич не видел, но оно стояло у него в глазах – бледное, с бородкой; дико и нелепо звучал в теплой тишине избушки свирепый голос безнадежно избитого судьбой человека с таким хорошим, с таким прекрасным лицом. – Ты чего рассерчал-то на меня? – Не врите! Не обманывайте людей, святоши. Учили вас терпеть? Терпите! А то не успеет помолиться и тут же штаны спускает – за бабу хляет, гадина. Я бы сейчас нового Христа выдумал: чтоб он по морде учил бить. Врешь? Получай, сука, погань! – Не поганься,– строго сказал Никитич.– Пустили тебя, как доброго человека, а ты лаяться начал. Обиделся – посадили! Значит, было за што. Кто тебе виноват?! – М-м.– Парень скрипнул зубами. Промолчал. – Я не поп, и здесь тебе не церква, чтобы злобой своей харкать. Здесь – тайга: все одинаковые. Помни это. А то и до воли своей не добежишь – сломишь голову. Знаешь, говорят: молодец – против овец, а спроть молодца – сам овца. Найдется и на тебя лихой человек. Обидишь вот так вот – ни за што ни про што, он тебе покажет, где волю искать. – Не сердись, отец,– примирительно сказал парень.– Ненавижу, когда жить учат, Душа кипит! Суют в нос слякоть всякую, глистов: вот хорошие, вот как жить надо. Ненавижу! – почти крикнул.– Не буду так жить. Врут! Мертвечиной пахнет! Чистых, умытых покойничков мы все жалеем, все любим, а ты живых полюби, грязных. Нету на земле святых! Я их не видел. Зачем их выдумывать?! – парень привстал на локоть; смутно – пятном – белело в сумраке, в углу, его лицо, зло и жутковато сверкали глаза. – Поостынешь маленько, поймешь: не было ба добрых людей, жись ба давно остановилась. Сожрали бы друг друга или перерезались. Это никакой меня не Христос учил, сам так щитаю. А святых – это верно: нету. Я сам вроде ничо, никто не скажет: плохой или злой там. А молодой был… Недалеко тут кержацкий скит стоял, за согрой, семья жила: старик со старухой да дочь ихная годов двадцати пяти, Они, может, не такие уж старые были, старики-то, а мне казалось тогда – старые. Они цотом ушли куда-то. Ну, дак вот: была у их дочь. Все божественные, спасу нет: от людей ушли, от греха, дескать, подальше. А я эту дочь-ту заманил раз в березник и… это… ла-ла с ей. Хорошая девка была, здоровая. До ребенка дело дошло. А уж я женатый был…
Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 375; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |