Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Эмори пишет стихотворение




У ОКНА

 

Когда он проснулся, телефон у его кровати в гостинице звонил не умолкая, и он вспомнил, что просил разбудить его в одиннадцать. На другой кровати храпел Слоун, одежда его была свалена в кучу на полу. Они молча оделись и позавтракали, потом вышли на воздух. Мысль у Эмори работала медленно, он все старался осознать случившееся и вытянуть из хаоса образов, заполнявших память, какие-то обрывки действительности. Если бы утро было холодным и пасмурным, он сразу ухватил бы прошедшее, но выдался один из тех редких для Нью-Йорка майских дней, когда воздух на Пятой авеню сладостен, как легкое вино. Сколько и что именно помнил Слоун – это Эмори не интересовало, судя по всему, Слоун не испытывал того нервного напряжения, которое не отпускало его самого, ходило у него в мозгу туда-сюда, как визжащая пила.

Потом на них накатился Бродвей, и от пестрого шума и накрашенных лиц Эмори стало дурно.

– Ради бога, пойдем обратно. Подальше от этого… этого места.

Слоун удивленно воззрился на него.

– Ты что?

– Эта улица, это же ужас! Пошли обратно на Пятую.

– Ты хочешь сказать, – повторил Слоун невозмутимо, – что у тебя было вчера несварение желудка и ты вел себя как маньяк, а посему ты уже и на Бродвей больше никогда не выйдешь?

Эмори тут же причислил его к толпе, – прежний Слоун с его легким характером и беспечным юмором стал всего лишь одним из порочных призраков, несшихся мимо в мутном потоке.

– Пойми ты! – выкрикнул он так громко, что кучка прохожих на углу оглянулась и проводила их глазами. – Это же грязь, и если ты этого не видишь, значит, ты и сам грязный.

– Ничего не поделаешь, – упрямо отозвался Слоун. – Да что с тобой стряслось? Совесть замучила? Хорош бы ты сейчас был, если б остался с нами до конца!

– Я ухожу, Фред, – медленно произнес Эмори. Ноги у него подкашивались, и он чувствовал, что если еще минуту пробудет на этой улице, то просто упадет и не встанет. – Ко второму завтраку приду в «Вандербильт». – Он быстро зашагал прочь и свернул на Пятую авеню. В гостинице ему стало легче, когда он вошел в парикмахерскую, решив сделать массаж головы, запах пудры и одеколона вызвал в памяти лукавую, двусмысленную улыбку Аксии, и он поспешил уйти. В дверях его номера внезапная тьма хлынула на него с двух сторон, как два рукава реки.

Он очнулся с четким ощущением, что прошло несколько часов. Рухнул ничком на кровать, объятый смертельным страхом, что сходит с ума. Ему нужны были люди, люди, кто-нибудь нормальный, глупый, хороший. Он не знал, сколько времени пролежал неподвижно. В висках явственно бились горячие жилки, ужас затвердел на нем, словно гипс. Он чувствовал, что снова выбирается наверх сквозь тонкую корку ужаса, и только теперь яснее различил сумеречные тени, едва не поглотившие его. Видимо, он опять заснул, – следующим, что сохранила память, было, что он уже расплатился по счету в гостинице и садится в такси. На улице лил дождь.

В поезде на Принстон не было знакомых лиц, только стайка совсем, видно, выдохшихся юнцов из Филадельфии. Оттого, что напротив него сидела накрашенная женщина, к горлу снова подступила тошнота, и он перешел в другой вагон, попытался прочесть статью в каком-то журнальчике. Поймав себя на том, что раз за разом перечитывает те же полстраницы, он отказался от этой попытки и устало припал горячим лбом к отсыревшему стеклу окна. В вагоне курили, было жарко и душно, словно здесь смешались запахи разноплеменного населения всего штата; он попробовал открыть окно, и его обдало холодом облако ворвавшегося снаружи тумана. Два часа пути тянулись как два дня, и он чуть не закричал от радости, когда за окнами поплыли башни Принстона и сквозь синий дождь замелькали желтые квадраты света.

Том стоял посреди комнаты, раскуривая потухшую сигару. Эмори показалось, что при виде его на лице Тома изобразилось облегчение.

– Дурацкий сон мне про тебя снился, – прозвучал сквозь сигарный дым надтреснутый голос. – Будто с тобой случилась какая-то беда.

– Не рассказывай! – громко вскрикнул Эмори. – Не говори ни слова. Я устал, совсем вымотался…

Том искоса взглянул на него, потом сел и раскрыл свою тетрадь с записями по итальянскому языку. Эмори скинул пальто и шляпу на пол, расстегнул воротничок и наугад взял с полки томик Уэллса. «Уэллс нормальный, – подумал он, – а если и он не поможет, буду читать Руперта Брука».

Прошло полчаса. За окном поднялся ветер, и Эмори вздрогнул, когда мокрые ветки задвигались и стали царапать ногтями по стеклам. Том весь ушел в работу, и в комнате стояла тишина – только чиркнет изредка спичка или скрипнет кожа, когда повернешься в кресле. А потом в один миг все изменилось. Эмори рывком выпрямился в кресле и застыл. Том смотрел на него в упор, недоуменно скривив губы.

– О господи! – воскликнул Эмори.

– Боже милостивый! – крикнул Том. – Оглянись. Эмори молниеносно сделал пол-оборота. И увидел только темное стекло окна.

– Все исчезло, – раздался после короткого молчания испуганный голос Тома. – На тебя что-то смотрело. Эмори, весь дрожа, снова опустился в кресло.

– Я должен тебе рассказать, – начал он. – Со мной произошла ужасная вещь. Кажется, я видел… видел дьявола… или что-то вроде. Ты какое лицо сейчас видел?.. Впрочем, нет, не говори!

И он все рассказал Тому. Когда он кончил, уже наступила полночь, и после этого, при полном освещении, два полусонных перепуганных мальчика читали друг другу вслух «Нового Макиавелли»[10], пока небо над Ундерспун-Холлом не посветлело, и за дверью с легким стуком упал свежий номер «Принстонской газеты», и птицы запели, встречая солнце, омытое вчерашним дождем.

 

Глава IV: НАРЦИСС НЕ У ДЕЛ

 

В переходный период Принстона, иными словами – за те два последних года, которые Эмори там провел, наблюдая, как университет меняется, раздается вширь и начинает оправдывать свою готическую красоту средствами более интересными, чем ночные процессии, в его поле зрения появилось несколько студентов, разбудораживших устоявшуюся университетскую жизнь до самых глубин. Одни из них поступали на первый курс одновременно с Эмори, другие были курсом моложе, и эти-то люди в начале его последнего учебного года, сидя за столиками в кафе «Нассау», стали в полный голос критиковать те самые установления, которые Эмори и многие, многие другие уже давно критиковали про себя. Прежде всего, как-то почти случайно, речь зашла о некоторых книгах, о том особом роде биографического романа, который Эмори окрестил «романом поисков». В таких книгах герой вступает в жизнь, вооруженный до зубов и с намерением использовать свое оружие как принято – чтобы продвинуться вперед без оглядки на других и на все, что его окружает, однако со временем убеждается, что этому оружию можно найти и более благородное применение. Среди таких книг были «Нет других богов», «Мрачная улица» и «Благородные искания»; последняя из них в начале четвертого курса особенно поразила воображение Бэрна Холидэя и навела его на мысль – а стоит ли довольствоваться столь высоким положением, как светило и властитель дум в своем клубе на Проспект-авеню? Положением этим он, кстати говоря, был целиком обязан университетской элите. Эмори до сих пор был знаком с ним очень поверхностно, только как с братом Керри, но на последнем курсе они стали друзьями.

– Слышал новость? – спросил как-то вечером Том, прибежавший под дождем домой с тем победоносным видом, какой у него всегда бывал после успешного словопрения.

– Нет. Кто-нибудь срезался? Или немцы пустили ко дну еще один пароход?

– Хуже. На третьем курсе примерно треть студентов выходит из состава клубов.

– Что?!

– Факт.

– Почему?

– Реформистские веяния и прочее в этом духе. Это все работа Бэрна Холидэя. Сейчас заседают президенты клубов – изыскивают пути для совместного противодействия.

– Но какие все-таки причины?

– Да разные: клубы, мол, наносят вред принстонской демократии, дорого стоят; подчеркивают сомнительные различия, отнимают время – все то же, что слышишь иногда от разочарованных второкурсников. И Вудро Вильсон, видите ли, считал, что их нужно упразднить, да мало ли что еще.

– И это не шутки?

– Отнюдь. Я думаю, что они одержат верх.

– Да расскажи ты толком.

– Так вот, – начал Том. – Видимо, идея эта зародилась одновременно в нескольких умах. Я недавно разговаривал с Бэрном, и он уверяет, что это логический вывод, к которому приходит всякий разумный человек, если даст себе труд подумать о социальной системе. У них состоялась какая-то дискуссия, и кто-то выдвинул предложение упразднить клубы. Все за это ухватились, потому что так или иначе сами об этом думали и недоставало только искры, чтобы разгорелся пожар.

– Здорово! Вот это будет спектакль! А как на это смотрят в «Шапке и Мантии»?

– С ума сходят, конечно. Спорят до хрипоты, ругаются, лезут в бутылку, кто пускает слезу, кто грозит кулаками. И так во всех клубах. Я везде побывал, убедился. Припрут к стенке какого-нибудь радикала и закидывают его вопросами.

– А радикалы как держатся?

– Да ничего, молодцом. Бэрн ведь первоклассный оратор, а уж искренен до того, что его ничем не проймешь. Слишком очевидно, что для него добиться поголовного ухода из клубов куда важнее, чем для нас – помешать этому. Вот и я – попробовал с ним поспорить, а сам чувствую, что это безнадежно, и в конце концов очень ловко занял некую нейтральную позицию. Бэрну, по-моему, даже показалось, что он меня убедил.

– Ты как сказал, на третьем курсе треть студентов решили уйти?

– Ну, уж четверть – во всяком случае.

– О господи, кто бы подумал, что такое возможно? В дверь энергично постучали, и появился сам Бэрн.

– Привет, Эмори. Привет, Том. Эмори поднялся с места.

– Добрый вечер, Бэрн. Прости, что убегаю, – я собрался к Ренвику.

Бэрн быстро обернулся к нему.

– Тебе, наверно, известно, о чем я хочу поговорить с Томом. Тут никаких секретов нет. Хорошо бы ты остался.

– Да я с удовольствием.

Эмори снова сел и, когда Бэрн, примостившись на столе, вступил в оживленный спор с Томом, пригляделся к этому революционеру внимательнее, чем когда-либо раньше. Бэрн, широколобый, с крепким подбородком и с такими же честными серыми глазами, как у Керри, производил впечатление человека прочного, надежного. Что он упрям, тоже было несомненно, но упрямство было не тупое, и, послушав его пять минут, Эмори понял, что в его увлеченности нет ничего от дилетантства.

Позже Эмори ощутил, какая сила исходит от Бэрна Холидэя, и это было совсем не похоже на то восхищение, которое некогда внушал ему Дик Хамберд. На этот раз все началось с чисто рассудочного интереса. Другие люди, становившиеся его героями, сразу покоряли его своей неповторимой индивидуальностью, а в Бэрне не было той непосредственной притягательности, перед которой он обычно не мог устоять. Но в тот вечер Эмори поразила предельная серьезность Бэрна – свойство, которое он привык связывать только с глупостью, и огромная увлеченность, разбудившая в его душе замолкшие было струны. Бэрн каким-то образом олицетворял ту далекую землю, к которой, как надеялся Эмори, его самого несло течение и которой уже пора, давно пора было показаться на горизонте. Том, Эмори и Алек зашли в тупик, никакие новые интересы их не объединяли: Том и Алек последнее время так же впустую заседали в своих комитетах и правлениях, как Эмори впустую бездельничал, а темы обычных обсуждений – колледж, характер современного, человека и тому подобное – были жеваны-пережеваны.

В тот вечер они обсуждали вопрос о клубах до полуночи и в общих чертах согласились с Бэрном. Тому и Эмори этот предмет представлялся не столь важным, как два-три года назад, но логика, с какой Бэрн обрушивался на социальную систему, так совпадала с их собственными соображениями, что они не столько спорили, сколько задавали вопросы и завидовали здравомыслию, позволявшему Бэрну так решительно ниспровергать любые традиции.

Потом Эмори увел разговор в новое русло и убедился, что Бэрн неплохо осведомлен и в других областях. Он давно интересовался экономикой и был близок к социализму. Занимали его ум и пацифистские идеи, и он прилежно читал журнал «Мэссис»[11] и Льва Толстого.

– А как с религией? – спросил его Эмори.

– Не знаю. Я еще многого для себя не решил. Я только что обнаружил, что наделен разумом, и начал читать.

– Что читать?

– Все. Приходится, конечно, выбирать, но главным образом такие книги, которые будят мысль. Сейчас я читаю четыре Евангелия и «Виды религиозного опыта».

– А что послужило толчком?

– Уэллс, пожалуй, и Толстой, и еще некий Эдвард Карпентер. Я уже больше года как начал читать – по разным линиям, по тем линиям, которые считаю важнейшими.

– И поэзию?

– Честно говоря, не то, что вы называете поэзией, и не по тем же причинам. Вы-то оба пишете, так что у вас, естественно, другое восприятие. Уитмен, вот кто меня интересует.

– Уитмен?

– Да. Он – ярко выраженный этический фактор.

– К стыду своему должен сказать, что ровным счетом ничего о нем не знаю. А ты, Том? Том смущенно кивнул.

– Так вот, – продолжал Бэрн, – у него есть вещи и скучноватые, но я беру его творчество в целом. Он грандиозен – как Толстой. Оба они смотрят фактам в лицо и, как это ни странно для таких разных людей, по существу выражают одно и то же.

– Тут я пасую, Бэрн, – сознался Эмори. – Я, конечно, читал «Анну Каренину» и «Крейцерову сонату», но вообще-то Толстой для меня – темный лес.

– Такого великого человека не было в мире уже много веков! – убежденно воскликнул Бэрн. – Вы когда-нибудь видели его портрет, видели эту косматую голову?

Они проговорили до трех часов ночи обо всем на свете, от биологии до организованной религии, и когда Эмори, совсем продрогший, забрался наконец в постель, голова у него гудела от мыслей и от досадного чувства, что кто-то другой отыскал дорогу, по которой он уже давно мог бы идти. Бэрн Холидэй так явно находился в процессе роста, а ведь Эмори воображал то же самое о себе. А чего он достиг? Пришел к циничному отрицанию всего, что попадалось ему на дороге, утверждая только неисправимость человека, да читал Шоу и Честертона, чтобы не скатиться в декадентство, – сейчас вся умственная работа, проделанная им за последние полтора года, вдруг показалась пошлой и никчемной, какой-то пародией на самоусовершенствование… и темным фоном для всего этого служило таинственное происшествие, случившееся с ним прошлой весной, – оно до сих пор заполняло его ночи тоскливым ужасом и лишило его способности молиться. Он даже не был католиком, а между тем только католичество было для него хотя бы призраком какого-то кодекса – пышное, богатое обрядами, парадоксальное католичество, которого пророком был Честертон, а клакерами – такие раскаявшиеся литературные развратники, как Гюисманс и Бурже, которое в Америке насаждал Ральф Адамс Крам[12] со своей одержимостью соборами XIII века, – такое католичество Эмори готов был принять как нечто удобное, готовенькое, без священников, таинств и жертвоприношений.

Не спалось, он зажег лампу у изголовья и, достав с полки «Крейцерову сонату», пробовал вычитать в ней первопричину увлеченности Бэрна. Стать вторым Бэрном вдруг показалось ему настолько соблазнительнее, чем просто быть умным. Но он тут же вздохнул… может быть, еще один колосс на глиняных ногах?

Он перебрал в памяти прошедшие два года – представил себе Бэрна нервным, вечно спешащим куда-то первокурсником, затененным более яркой фигурой брата. А потом вспомнил один эпизод, в котором главную роль предположительно сыграл Бэрн.

Большая группа студентов слышала, как декан Холлистер пререкался с шофером такси, доставившим его со станции. По ходу спора рассерженный декан заявил, что «лучше уж просто купит весь таксомотор». Потом он расплатился и ушел в дом, а на следующее утро, войдя в свой служебный кабинет, обнаружил на месте, обычно занятом его письменным столом, целое такси с надписью «Собственность декана Холлистера. Куплено и оплачено»… Двум опытным механикам потребовалось полдня, чтобы разобрать машину на мелкие части и вынести из помещения, – что только доказывает, как деятельно может проявиться юмор второкурсников под умелым руководством.

И той же осенью Бэрн произвел еще одну сенсацию. Некая Филлис Стайлз, усердно посещавшая любые вечеринки и праздники в любом колледже, на этот раз не получила приглашения на матч Гарвард – Принстон.

За две недели до того Джесси Ферренби привозил ее на какие-то менее интересные состязания и завербовал в помощники Бэрна, чем нанес этому женоненавистнику чувствительный удар.

– А на матч с Гарвардом вы приедете? – спросил ее Бэрн, просто чтобы о чем-то поговорить.

– А вы меня пригласите? – живо откликнулась она.

– Разумеется, – сказал Бэрн без особого восторга. Уловки Филлис были ему внове, и он был уверен, что это не более как скучноватая шутка. Однако не прошло и часа, как он понял, что связал себя по рукам и ногам. Филлис вцепилась в него намертво, сообщила, каким поездом приедет, и привела его в полное отчаяние. Мало того, что он всеми силами души ее ненавидел, – он рассчитывал в тот день провести время с приятелем из Гарварда.

– Я ей покажу, – заявил он делегации, явившейся к нему в комнату специально, чтобы подразнить его. – Больше она ни одного невинного младенца не уговорит водить ее на матчи.

– Но послушай, Бэрн, чего же ты ее приглашал, раз она тебе ни к чему?

– А признайся, Бэрн, втайне ты в нее влюблен, вот в чем беда.

– А что ты можешь сделать, Бэрн? Что ты можешь против Филлис?

Но Бэрн только качал головой и бормотал угрозы, выражавшиеся главным образом в словах «Я ей покажу!».

Неунывающая Филлис весело вынесла из поезда свои двадцать пять весен, но на перроне взору ее представилось жуткое зрелище. Там стояли Бэрн и Фред Слоун, наряженные в точности как карикатурные фигуры на университетских плакатах. Они купили себе ярчайшие костюмы с брюками-галифе и высоченными подложенными плечами, на голове лихо заломленная студенческая шапка с черно-оранжевой лентой, а из-под целлулоидного воротничка пылает огнем оранжевый галстук. На рукаве черная повязка с оранжевым «П», в руках – тросточка с принстонским вымпелом, и для полного эффекта – носки и торчащий наружу уголок носового платка в той же цветовой гамме. На цепочке они держали огромного сердитого кота, раскрашенного под тигра.

Собравшаяся на платформе публика уже глазела на них – кто с жалостливым ужасом, кто – давясь от смеха. Когда же приблизилась Филлис с удивленно вздернутыми изящными бровками, двое озорников, склонившись в поклоне, испустили оглушительный университетский клич, не забыв четко добавить в конце имя «Филлис». С громогласными приветствиями они повели ее в университетский городок, сопровождаемые целой оравой местных мальчишек, под приглушенный смех сотен бывших принстонцев и гостей, причем многие понятия не имели, что это розыгрыш, а просто решили, что два принстонских спортсмена пригласили знакомую девушку на студенческий матч.

Можно себе представить, каково было Филлис, когда ее торжественно вели мимо принстонской и гарвардской трибун, где сидело много ее прежних поклонников. Она пыталась уйти немножко вперед, пыталась немножко отстать, но Бэрн и Фред упорно держались рядом, чтобы ни у кого не осталось сомнений насчет того, с кем она явилась, да еще громко перебрасывались шутками о своих друзьях из футбольной команды, так что она почти слышала, как ее знакомые шепотом говорят друг другу: «Плохи, видно, дела у Филлис Стайлз, если она не нашла кавалеров получше!»

Вот каким был когда-то Бэрн – неуемный шутник и серьезный мыслитель. Из этого корня и выросла та энергия, которую он теперь старался направить в достойное русло…

Проходили недели, наступил март, а глиняные ноги, которых опасался Эмори, все не показывались. На волне праведного гнева около ста студентов третьего и четвертого курсов покинули клубы, и клубы, бессильные их удержать, обратили против Бэрна свое самое сильное оружие – насмешку. К самому Бэрну все, кто его знал, относились с симпатией, но его идеи (а они возникала у него одна за другой) подвергались столь язвительным нападкам, что более хрупкая натура нипочем бы не выдержала.

– А тебе не жаль терять престиж? – спросил как-то вечером Эмори. Они теперь бывали друг у друга по нескольку раз в неделю.

– Конечно, нет. Да и что такое престиж?

– Про тебя говорят, что в политических вопросах ты большой оригинал. Бэрн расхохотался.

– Это самое мне сегодня сказал Фред Слоун. Видно, не миновать мне взбучки.

Однажды они затронули тему, уже давно интересовавшую Эмори, – влияние физического склада на характер. Бэрн, коснувшись биологической стороны вопроса, сказал:

– Разумеется, здоровье играет очень большую роль. У здорового вдвое больше шансов стать хорошим человеком.

– Не согласен. Не верю я в «мускулистое христианство».

– А я верю. Я уверен, что Христос был наделен большой физической силой.

– Не думаю, – возразил Эмори. – Слишком уж тяжело он работал. По-моему, он умер сломленным, разбитым человеком. И святые не были силачами.

– Некоторые были.

– Пусть даже так, я все равно не считаю, что здоровье влияет на душевные свойства. Конечно, для святого очень важно, если он способен выносить огромные физические нагрузки, но мания дешевых проповедников, которые поднимаются на цыпочки, чтобы показать, какие они атлеты, и вопят, что спасение мира в гимнастике, – нет, это не для меня.

– Ну что ж, не будем спорить – мы ни до чего не договоримся, да к тому же я и сам еще не вполне в этом разобрался. Но одно я знаю твердо – внешность человека очень много значит.

– Цвет глаз, цвет волос? – живо откликнулся Эмори.

– Да.

– Мы с Томом тоже к этому пришли, – сказал Эмори. – Мы взяли журналы за последние десять лет и просмотрели снимки членов Совета старшекурсников. Я знаю, ты не высоко ценишь это августейшее учреждение, но в общих чертах оно отражает личные успехи в пределах колледжа. Так вот, в каждом выпуске примерно треть – блондины, а среди членов Совета блондинов – две трети.

Не забудь, мы просмотрели портреты за десять лет, это значит, что из каждых пятнадцати блондинов старшекурсников в Совет попадает один, а из брюнетов – только один из пятидесяти.

– Вот именно, – согласился Бэрн. – В общем, светлые волосы – признак более высокого типа. Я это как-то проверил на президентах Соединенных Штатов, – оказалось, что больше половины из них блондины, и это при том, что в стране у нас преобладают брюнеты.

– Подсознательно все это признают, – сказал Эмори. – Обрати внимание, все считают, что белокурые умеют хорошо говорить. Если блондинка не умеет поддержать разговор, мы называем ее «куклой»; молчаливого блондина считаем болваном. А наряду с этим мир полон «интересных молчаливых брюнетов» и «томных брюнеток», абсолютно безмозглых, но никто их почему-то за это не винит.

– А большой рот, квадратный подбородок и крупный нос – несомненные признаки высшего типа.

– Ну, не знаю. – Эмори был сторонником классических черт лица.

– Да, да, вот смотри. – И Бэрн достал из ящика стола пачку фотографий. То были сплошь косматые, бородатые знаменитости – Толстой, Уитмен, Карпентер и другие.

– Удивительные лица, верно? Из вежливости Эмори хотел было поддакнуть, но потом со смехом махнул рукой.

– Нет, Бэрн, на мой взгляд, это скопище уродов. Богадельня, да и только.

– Что ты, Эмори, ты посмотри, какой у Эмерсона лоб, какие глаза у Толстого! – В голосе его звучал укор. Эмори покачал головой.

– Нет! Их можно назвать интересными или как-нибудь там еще, но красоты я здесь не вижу.

Ни на йоту не поколебленный, Бэрн любовно провел рукой по внушительным лбам и убрал фотографии обратно в ящик.

Одним из его любимых занятий были ночные прогулки, и однажды он уговорил Эмори пойти вместе.

– Ненавижу темноту, – отбивался Эмори. – Раньше этого не было, разве что когда дашь волю фантазии, но теперь – ненавижу, как последний дурак.

– Но ведь в этом нет смысла.

– Допускаю.

– Пойдем на восток, – предложил Бэрн, – а потом лесом, там есть несколько дорог.

– Не могу сказать, что это меня прельщает, – неохотно признался Эмори. – Ну да ладно, пойдем.

Они пустились в путь быстрым шагом, оживленно беседуя, и через час огни Принстона остались далеко позади, расплывшись в белые пятна.

– Человек с воображением не может не испытывать страха, – серьезно сказал Бэрн. – Я сам раньше очень боялся гулять по ночам. Сейчас я тебе расскажу, почему теперь я могу пойти куда угодно без всякого страха.

– Расскажи. – Они уже подходили к лесу, и нервный, увлеченный голос Бэрна зазвучал еще убедительнее.

– Я раньше приходил сюда ночью один, еще три месяца тому назад, и всегда останавливался у того перекрестка, который мы только что прошли. Впереди чернел лес, вот как сейчас, двигались тени, выли собаки, а больше – ни звука, точно ты один на всем свете. Конечно, я населял лес всякой нечистью, как и ты, наверно?

– Да, – признался Эмори.

– Так вот, я стал разбирать, в чем тут дело. Воображение упорно совало в темноту всякие ужасы, а я решил сунуть в темноту свое воображение – пусть глядит на меня оттуда, – я приказывал ему обернуться бродячей собакой, беглым каторжником, привидением, а потом видел себя, как я иду по дороге. И получалось очень хорошо – как всегда получается, когда целиком поставишь себя на чье-нибудь место. Не буду я угрозой для Бэрна Холидэя, ведь он-то мне ничем не грозит. Потом я подумал о своих часах. Может быть, лучше вернуться, оставить их дома, а потом уже идти в лес – и решил: нет, уж лучше лишиться часов, чем поворачивать обратно – и вошел-таки в лес, не только по дороге, но углубился в самую чащу, и так много раз, пока совсем не перестал бояться, так что однажды сел под деревом и задремал. Тогда уж я убедился, что больше не боюсь темноты.

– Уф, – выдохнул Эмори, – я бы так не мог. Я бы пошел, но если бы проехал автомобиль и фары осветили дорогу, а потом стало бы еще темнее, тут же повернул бы обратно.

– Ну вот, – сказал вдруг Бэрн после короткого молчания, – полдороги по лесу мы прошли, давай поворачивать к дому.

На обратном пути он завел разговор про силу воли.

– Это самое главное, – уверял он. – Это единственная граница между добром и злом. Я не встречал человека, который вел бы скверную жизнь и не был бы безвольным.

– А знаменитые преступники?

– Те, как правило, душевнобольные. А если нет, так тоже безвольные. Такого типа, как нормальный преступник с сильной волей, в природе не существует.

– Не согласен, Бэрн. А как же сверхчеловек?

– Ну что сверхчеловек?

– Он, по-моему, злой, и притом нормальный и сильный.

– Я его никогда не встречал, но пари держу, что он либо глуп, либо ненормален.

– Я его встречал много раз, он ни то, ни другое. Потому мне и кажется, что ты не прав.

– А я уверен, что прав, и поэтому не признаю тюремного заключения, кроме как для умалишенных.

С этим Эмори никак не мог согласиться. В жизни и в истории сколько угодно сильных преступников – умных, но часто ослепленных славой, их можно найти и в политических и в деловых кругах, и среди государственных деятелей прежних времен, королей и полководцев; но Бэрн стоял на своем, и от этой точки их пути постепенно разошлись.

Бэрн уходил все дальше и дальше от окружавшего его мира. Он отказался от поста вице-президента старшего курса и почти все свое время заполнял чтением и прогулками. Он посещал дополнительные лекции по философии и биологии, и когда он их слушал, глаза у него становились внимательные и беспокойные, словно он ждал, когда же лектор доберется до сути. Порой Эмори замечал, как он ерзает на стуле и лицо у него загорается от страстного желания поспорить.

На улице он теперь бывал рассеян, не узнавал знакомых, его даже обвиняли в высокомерии, но Эмори знал, как это далеко от истины, и однажды, когда Бэрн прошел от него в трех шагах, ничего не видя, словно мысли его витали за тысячу миль, Эмори чуть не задохнулся, такой романтической радости исполнило его это зрелище. Бэрн, казалось ему, покорял вершины, до которых другим никогда не добраться.

– Уверяю тебя, – сказал он как-то Тому, – Бэрн – единственный из моих сверстников, чье умственное превосходство я безоговорочно признаю.

– Неудачное ты выбрал время для такого признания, многие склоняются к мнению, что у него не все дома.

– Он просто на голову выше их, а ты и сам говоришь с ним, как с недоумком, – боже мой, Том, ведь было время, когда ты умел противопоставить себя этим «многим». Успех окончательно тебя стандартизировал.

Том был явно раздосадован.

– Он что, святого из себя корчит?

– Нет! Он совсем особенный. Никакой мистики, никакого сектантства. В эту чепуху он не верит. И не верит, что все мировое зло можно исправить с помощью общедоступных бассейнов и доброго слова во благовремении. К тому же выпивает, когда придет охота.

– Куда-то не туда он заворачивает.

– Ты с ним в последнее время разговаривал?

– Нет.

– Ну так ты ровным счетом ничего о нем не знаешь.

Спор окончился ничем, но Эмори стало еще яснее, как сильно изменилось в университете отношение к Бэрну.

– Странно, – сказал он Тому через некоторое время, когда их беседы на эту тему стали более дружескими, – те, кто ополчается на Бэрна за радикализм, это самые что ни на есть фарисеи – то есть самые образованные люди в колледже: редакторы наших изданий, как ты и Ферренби, молодые преподаватели… Неграмотные спортсмены вроде Лангедюка считают его чудаком, но они просто говорят: «У нашего Бэрна появились завиральные идеи», – и проходят мимо. А уж фарисеи – те издеваются над ним немилосердно.

На следующее утро он встретил на улице Бэрна, спешившего куда-то с лекции.

– В какие края, государь?

– В редакцию «Принстонской», к Ферренби. – И помахал свежим номером газеты. – Он там написал передовую.

– И ты решил спустить с него шкуру?

– Нет, но он меня ошарашил. Либо я неверно судил о нем, либо он вдруг превратился в отъявленного радикала.

Бэрн умчался, и Эмори только через несколько дней узнал, какой разговор состоялся в редакции.

Бэрн вошел в редакторский кабинет, бодро потрясая газетой.

– Здорово, Джесси.

– Здорово, Савонарола.

– Только что прочел твою передовицу.

– Благодарю, не ожидал удостоиться такой чести.

– Джесси, ты меня удивил.

– Это чем же?

– Ты не боишься, что заработаешь нагоняй от начальства, если не перестанешь шутить с религией?

– Что?!

– А вот как сегодня.

– Какого черта, ведь передовая была о системе репетиторства.

– Да, но эта цитата…

– Какая цитата?

– Ну как же, «Кто не со мной, тот против меня».

– Ну и что?

Джесси был озадачен, но не встревожен.

– Вот тут ты говоришь… сейчас найду – Бэрн развернул газету и прочитал: – «Кто не со мной, тот против меня, как выразился некий джентльмен, заведомо способный только на грубые противопоставления и ничего не значащие трюизмы».

– Ну и что же? – на лице Ферренби отразилась тревога. – Ведь это, кажется, сказал Кромвелл? Или Вашингтон? Или кто-то из святых? Честное слово, забыл.

Бэрн покатился со смеху.

– Ах, Джесси! Милый, добрый Джесси!

– Да кто это сказал, черт возьми?

– Насколько мне известно, – отвечал Бэрн, овладев своим голосом, – святой Матфей приписывает эти слова Христу.

– Боже мой! – вскричал Джесси и, откинувшись назад, свалился в корзинку для мусора.

 

 

Недели проносились одна за другой. Эмори изредка удирал в Нью-Йорк в надежде найти что-нибудь новенькое, что могло бы своим дешевым блеском поднять его настроение. Один раз он забрел в театр, на возобновленную постановку, название которой показалось ему смутно знакомым. Раздвинулся занавес, на сцену вышла девушка, он почти не смотрел на нее, но какие-то реплики коснулись его слуха и слабо отдались в памяти. Где?.. Когда?..

Потом рядом с ним словно зашептал кто-то, очень тихо, но внятно: «Ой, я такая дурочка, вы мне всегда говорите, если я что делаю не так».

Блеснула разгадка, и ласковым воспоминанием на минуту возникла Изабелла.

Он нашел свободное место на программе и стал быстро писать:

 

Опять в партере я. Темнеет зал.

Вот взвился занавес, а вместе с ним –

Завеса лет. И мы с тобой следим

За скверной пьесой. Радостный финал

Нам не смешон. О, как я трепетал,

Как был я восхищен лицом твоим!

Гнушаясь представлением плохим,

Его вполглаза я воспринимал.

 

Теперь, зевая, здесь опять я сел –

Один… И гомон слушать не дает

Единственную сносную из сцен

(Ты плакала, а я тебя жалел) –

В ней мистер Игрек защищал развод

В страдальческих объятьях миссис Н.

 

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 306; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.152 сек.