Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Музы в Богородицке 2 страница




Кроме продолжающейся эпидемии тифа, в городе и в уезде вспыхнули эпидемии холеры и дизентерии. Холеру удалось победить благодаря энергичным действиям врачей. Была неделя, когда лишь мой отец сидел в уздравотделе, все остальные служащие отправились в уезд, на борьбу с холерой.

В Земледелке заболел дизентерией сын тамошнего преподавателя Вилинского — четырехлетний кудрявый мальчик Юрочка. Он совсем умирал, и доктор Никольский сказал: единственное, что может его спасти,— это виноградное вино. Его родители готовы были отдать за бутылку любую ценность. Выручила наша тетя Саша. Только у нее во всем городе нашелся портвейн. Она отдала бутылку, мальчик был спасен, а мы получили изрядное количество муки и круп.

Также с дореволюционных времен у тети Саши береглась штука темно-серого английского сукна, завернутая в мешковину. Сколько в ней было аршин — не знаю, но весила она много. Тетя Саша говорила, что бережет ее про самый-самый черный день, когда есть будет нечего. Много у нас было черных дней — сукно лежало. Тетя Саша его завещала своей крестнице Маше и продолжала беречь, перевозила с квартиры на квартиру и только во время последней войны, когда она погибала от голода, решилась променять сукно на продукты. Его развернули, оно оказалось совсем гнилым и распалось на куски... На этот сюжет можно было бы написать потрясающий рассказ...

Из Петрограда приехал «на кормление» наш двоюродный брат Кирилл Голицын, да еще с приятелем Мишей Полесским. Питались мы главным образом на те скудные продукты, какие меняли на базаре за графские шмотки. Словом, пришлось моей матери сказать Кириллу и его приятелю: «Дорогие мои, в гости к нам приходите, а живите в другом месте». Оба юноши нашли квартиру в пригородной деревне Вязовке, поступили на работу в контору угольной шахты, изредка, у нас появлялись, а среди зимы вернулись в Петроград...

В Богородицке было несколько врачей — Бурцев при военном комиссариате, Поспелов — заведующий уздравотделом и, следовательно, начальник, моего отца, Самородская — педиатр, Жарковский — дантист. Но жители Богородицка и уезда любили и уважали только одного врача — Алексея Ипполитовича Никольского.

Заболел дедушка. Никольский сделал ему операцию простаты. Мы несколько раз ходили к нему в больницу, это было совсем недалеко. Дедушка поправился, но Никольский посоветовал ему еще остаться. Почему? Очень уж тревожное наступило время.

Вспоминая сейчас доктора Никольского, скажу, что таких врачей, каким был он, сейчас нет. Высокий, подтянутый, седой, с седыми усами, с внимательными, смотрящими из-под очков темными глазами, он ходил прямо, скорым шагом. Какая была его специальность? А тогда у врачей не спрашивали. Он был просто Врач, с большой буквы, лечил от любых болезней, производил самые сложные по тем временам операции, как заведующий Богородицкой больницей, занимался административными и хозяйственными делами, к серьезным больным вставал по ночам, выезжал в уезд. Тогда в больнице не было рентгена, и лабораторные анализы делались самые примитивные. А Никольский славился как замечательный диагност, с полуслова, с первого осмотра знавший, чем болен его пациент. Он сам рассказывал, как пришла однажды к нему баба и сказала, что у нее «в правом боку овца жует». И он сразу понял и помог бабе. Больные верили ему, и эта вера способствовала их выздоровлению.

И еще он был гуманист в высоком смысле этого слова. Он помогал чем мог нашей семье и семьям других бывших людей. Когда кто умирал, он утешал их родных; кого-то арестовывали — он хлопотал.

И еще он был веселый, общительный человек, сам звал в гости и ходил по гостям, при случае выпивал чарочку-другую, в свободные дни отправлялся на охоту, бывал неизменным участником облав на волков, которых тогда в Богородицком уезде развелось множество.

Жена Алексея Ипполитовича, Юлия Львовна, урожденная Любецкова, из семьи мелких богородицких помещиков, была дама восторженная, но к жизни совсем неприспособленная. Она любила читать романы Салиаса и Марковича и стихи Надсона. Супруги души не чаяли друг в друге, но детей у них не было. Жили они в своем хорошем доме, в переулке возле Михайловского сквера, вместе с племянниками — сыном и дочерью умершего от тифа его брата. Рассказывали, весь город его провожал хоронить. Для обыкновенных граждан его смерть была искренним горем, так его любили. Юлия Львовна недолго прожила после него. Никакого завещания она не оставила. Богородицкие власти поспешили вывезти всю обстановку — книги, мебель, фарфор, серебро, а племянников выгнали. Куда делось все имущество — не знаю. Эту историю мне с возмущением рассказывали в 1968 году. Тогда же в Богородицком музее я с большим удовлетворением увидел в витрине медную печатку с этикеткой «Печать доктора А. И. Никольского». Когда же девять лет спустя я опять попал в город, печатки на месте не было; по моей просьбе музейные работники попытались найти ее в фондах, но не отыскали даже записей. Пройдет еще несколько лет, и память о хорошем богородицком человеке исчезнет...

Доктор Никольский оставил дедушку в больнице, потому что наступило время самое тревожное во всей истории Богородицка. С юга наступал Деникин, кавалерийский корпус генерала Мамонтова прорвался в тыл красных и двигался с востока на запад, взрывая мосты, спуская под откос поезда, расстреливая не успевших бежать комиссаров. Богородицк был объявлен на осадном положении, запрещалось ходить по ночам...

В свое время ханы Средней Азии бросали в темницы заложников, или выпускали их, или без всякого суда умерщвляли. Примеру ханов последовали деятели Парижской коммуны — расстреляли тысячи заложников. У нас по инициативе Троцкого расстреливали ни в чем не повинных людей. Этот бессмысленный метод борьбы постоянно применялся во время гражданской войны. При приближении белых арестовывались по городам и селам купцы, чиновники, помещики. Их увозили в тыл. Когда белые брали город, заложников, взятых оттуда, расстреливали. Так, отступя из Орла, красные многих расстреляли. Историки никогда не узнают точной цифры жертв. В спешке списки не составлялись. Среди погибших орловцев были два двоюродных брата моей матери — Борис и Юрий Александровичи Лопухины. Тогда же в Рязани был расстрелян муж бабушкиной сестры Ольги Николаевны, видный царский сановник Александр Григорьевич Булыгин. Дядя Лев Бобринский, ни с кем не простившись, уехал на подводе в Тулу, а оттуда поездом в Москву.

От дяди Вовика Голицына из Москвы было получено письмо, что на его руках скончался в возрасте 82 лет дедушка Саша. Столько со всех сторон наползло тревожных известий и слухов, что смерть старейшины голицынской семьи не вызвала среди нас должного отклика...

Среди комиссаров, кто прославился своей жестокостью, назову председателя Богородицкого укома Белолипецкого и тульского председателя Чека латыша Кауля. Про последнего ходил такой анекдот: будто вернулся один заключенный домой, сынишка перед нем расхвастался: «Папа, я закон Божий начал учить». «Что же ты знаешь?» — спросил отец. «У Адама было два сына — Кауль и Авель»,— ответил мальчик...

Ждали ли тогда белых? Да ведь вслух-то о таком не говорили. Крестьяне, озлобленные хлебными реквизициями, наверное, ждали. А белые, взяв Орел, дальше на север двигались медленно. В Богородицке обосновался штаб воинской части, занял помещение школы. Ученики ходили в кинематограф на Воронежской улице, садились в зрительном зале, каждый класс занимался всего по два часа, учителя только рассказывали, но не спрашивали. А я продолжал учиться с тетей Сашей и с матерью.

В октябре наступили лунные ночи, луна просвечивала сквозь тучи, едва освещала темные улицы. Дожди лили чуть ли не ежедневно. К нашему дому ночью подошла бродячая собака и завыла на луну, протяжно, тоскливо. Брат Владимир выскочил, кинул в нее камнем, она отбежала. Он вернулся, а собака опять у самого крыльца завыла.

— Ох, не к добру это! — сказала Нясенька.

И на вторую ночь собака подбиралась выть к нашим окнам, и на третью. Что делается на фронтах — никто не знал, газетам не верили, слухам верили и не верили.

В Богородицком уезде были убиты два казака из разъезда Мамонтова, а их лошадей, оседланных, с яркими чепраками, сытых, породистых, нарочно провели по Воронежской улице через весь город.

Для нашей семьи забрезжил светлый лучик: неожиданно нашли квартиру на Успенской улице, последней поперечной к Земледелке. Хозяева уезжали жить в Товарково, нам оставляли отдельный дом, с сараем, с дровами, со двором, с участком земли. Стали собирать вещи, искали подводу, чтобы перевезла все наше скромное имущество по непролазной грязи. Но переезд пришлось отложить.

Однажды ночью резко застучали. Мы ждали, мы знали, что раздастся стук, неизбежный, неумолимый. И мы готовились к этому стуку. Из последней комнаты, в которой спали мои родители и я, шел черный ход во двор, со двора калитка вела на огород, дальше огородами можно было пробраться к городскому выгону. Мои родители все это заранее высмотрели. У своей кровати каждую ночь они клали краюху хлеба с вареными картошками.

Я проснулся, услышал, как мать шептала отцу:

— Скорей, скорей! Стучат!

Отец быстро оделся, выскочил в темноту ночи через черный ход. Владимир запер за ним дверь на крючок. А мать в это время нарочно медленно возилась у наружной двери, в которую неистово барабанили.

Вошли двое чекистов в кожаных куртках, с револьверами, их сопровождал солдат с винтовкой. Потребовали засветить огонь, прошли по всем комнатам, заглянули под кровати. Мать предложила им показать ордер. Они что-то резко ответили и спросили — где ее муж?

А не было не только его, но и сестры Лины. Но она иногда оставалась ночевать в Общине у Анны Васильевны Бибиковой, с которой, несмотря на разницу возрастов, дружила.

Моя мать стала говорить, что сама беспокоится, почему нет ее мужа, что он со службы не возвращался. В это время застучали в дверь с черного хода. Один из чекистов бросился с револьвером и свечкой открывать.

На пороге появился тяжело дышавший придурковатый брат хозяина, жених без невесты. Задыхаясь после быстрого бега, проглатывая концы слов, он кое-как объяснил, что вышел во двор по нужде и увидел, как с нашего черного крыльца быстро спустился кто-то, побежал к калитке. Он бросился за ним, да не догнал и вернулся...

— А что тут у вас? — закончил он свою несвязную речь оглядываясь.

— Понятно! — сказал один из чекистов.— Иди-ка ты спать.— И, повернувшись к солдату, приказал ему:— Ну-ка выйди, пошуруй там.— Он переглянулся с другим чекистом и объявил нам, что они будут производить обыск.

Солдат ушел.

Многие вещи были унизаны в узлы: ведь мы собирались переезжать. Начали по приказу чекистов их развязывать, и тут раздался выстрел. Наверное, только маленькая Катя не поняла, в кого могли стрелять. Моя мать опустилась на стул, тетя Саша начала креститься. Вошел солдат.

— Ну что? — спросили оба чекиста.

— Да это я в небо. Ничего не видать,— ответил солдат.

Обыск продолжался до рассвета. Поднимали половицы, искали оружие, читали письма, спрашивали — кто пишет, опять искали, ничего не находили. Мы сидели молча, ждали. Когда обыск подошел к концу, оба чекиста отошли в сторону, стали между собой совещаться, поглядывали своими стеклянными глазами то на мою мать, то на моего брата Владимира. Старший из них приказал моей матери собираться, обернулся к Владимиру и сказал ему: когда отец вернется, пусть идет в Чека, и тогда мою мать отпустят.

— Даю слово, что отпустят,— добавил он.

Мать надела пальто, взяла кусок хлеба в карман, простилась со всеми нами, перекрестила нас. Плакали мои младшие сестры, тетя Саша, Нясенька, Лёна. Едва сдерживая себя, я кусал губы.

Они увели мою мать... Я стоял на крыльце, пока темные фигуры не скрылись в предрассветных сумерках... Тетя Саша стала укладывать Машу и Катю, Владимир тоже ложился. Я прошел в последнюю комнату, собираясь спать, и увидел сестру Соню. Она стояла на коленях перед иконой в углу и горячо шептала молитвы, клала земные поклоны. Я встал рядом с ней на колени и просил Господа, чтобы вернулись мои родители... Так мы и молились, пока багряные солнечные лучи не прорезали темные дождевые тучи.

А вскоре пришел мой отец. Тетя Саша начала ему быстро-быстро, со многими подробностями, нужными и ненужными, рассказывать. Моя мать перед уходом успела шепнуть тете Саше, чтобы отец ни в коем случае не шел бы в Чека. Он слушал стоя и молча, на его высоком лбу блестели капли пота.

— Соберите мне самое необходимое. Я пойду,— сказал он тете Саше.

Она попыталась его отговорить. Он повторил, что пойдет. В ту минуту он был для меня, как рыцарь без страха и упрека. И он ушел вместе с Соней. А через час вернулась моя мать.

Никогда я не видел ее в таком состоянии. Наверное, этот день был самым тяжелым из многих и многих тяжелых дней в ее жизни. Она упрекнула тетю Сашу, что та не сумела уговорить моего отца где-то спрятаться, махнула рукой и села на стул в полной прострации. А надо было действовать, организовывать переселение всей семьи, идти в Чека — делать отцу передачу, а тут еще Лина пропала, а тут еще Нясенька подошла к моей матери, сказала, что нечего готовить. У нас не оставалось никаких запасов продуктов. Обычно на базар ходила моя мать и там меняла разную одежду на рожь, на картошку... Всегда такая энергичная, поднимавшая дух у других, она сидела бессильная, не могла встать.

Прибежал кто-то и сказал, что заложников повели на станцию. Эта новость разом пробудила мою мать к деятельности. Она вскочила: «Скорей, скорей!» В чугунке оставалось немного нечищеной вареной картошки. Завернули в тряпку картошку, кусок хлеба, горсть соли, увязали одеяло, подушку, взяли кружку с ложкой и пошли. Владимир остался, а то еще и его могли забрать в заложники. Отправились мать, мои сестры Соня, Маша и я.

Станция Жданка находилась в версте от города за кладбищем. К северу от вокзала высилось большое и нелепое здание хлебного элеватора. Возле него прямо на траве и на узлах сидела целая толпа различных по возрасту и по социальному положению людей — мужчин и женщин, молодых и старых. Мы там увидели своего отца, дядю Владимира Трубецкого, нашу Лину, Соньку Бобринскую, которой едва исполнилось пятнадцать лет. Было много знакомых из городских жителей. Арестованных набралось, наверное, до сотни. Толпу окружали часовые с винтовками, заспанные, в обтрепанных шинелях, в обмотках; ближе чем на двадцать шагов они не подпускали тех многочисленных родных, которые подобно нам сюда прибежали. Со станции подходили случайные пассажиры, с любопытством рассматривали сидящих.

— Заложники, это заложники. Придет поезд, их в Тулу отправят,— раздавалась голоса.

— А там к стенке приставят,— послышался чей-то злобный голос.

— И за что людей, ни в чем не повинных? — ахали женщины.

А из города подходили новые толпы родных арестованных.

Увидав нас, мой отец встал, пытался с нами переговариваться, но разом говорило много других, и его было плохо слышно. Я стал кидать ему картошины, он их ловил, словно мы в мячик играли. Один из часовых взял у нас узел и передал отцу.

Подошла группа людей в кожаных куртках, в шинелях, в штатских пальто. Среди них я узнал тех двоих, кто производил у нас обыск. И началась сортировка. Всем арестованным велели встать, подходить к этой группе по очереди — Соня показала мне на высокого чекиста. Кого-то из подходивших он отпускал на все четыре стороны, а кого-то приказывал отвести в пятую сторону. Подавляющее большинство, в том числе сестра Лина и Сонька Бобринская, были отпущены, а человек двенадцать, в том числе моего отца и дядю Владимира Трубецкого, оставили сидеть на узлах.

— Это Белолипецкий, начальник Чека,— сказала мне Соня, указывая на высокого чекиста.

В 1968 году, попав в Богородицк, я увидел в тамошнем музее его фотографию. На меня глядел молодой сравнительно человек с баками, с густыми бровями, с ничего не выражающими стеклянными глазами. «Так вот кто решил тогда судьбу моего отца»,— подумал я.

А его судьба сложилась для партийца довольно обычно. Он постепенно повышался в должностях, был переведен в Москву, там занимал разные ответственные посты, а в 1937 году попал туда, куда почти двадцать лет подряд сам отправлял тысячи других.

...К нам подошла Лина, сказала, что ее и Соньку Бобринскую забрали еще вечером прямо на улице, когда едва начало темнеть. Она и я не дождались отправки заложников и пошли домой, а моя мать и сестра Соня остались. Они пришли только вечером, проводив моего отца в товарном вагоне в Тулу. Они принесли страшный слух, что белые вступили в пределы Тульской губернии и заложники из крайнего юго-западного Новосильского уезда расстреляны.

Моя мать вернулась со станции, готовая действовать. Как можно скорее она перевезет всех нас на новую квартиру, наменяет продуктов, поедет в Тулу. На следующее утро она взяла меня с собой на базар. Это было недалеко. Екатерининская улица как раз начиналась с Базарной площади. Но нас ждало разочарование. Каждый день сюда приезжало сколько-то подвод, крестьяне торговали картошкой, рожью, пшеном, сахарной свеклой, молоком. На этот раз площадь перед городским собором была пуста, сидели только две старухи с семечками.

Владимир, посланный искать подводы для нашего переезда и для поездки в Тулу, узнал, что в Тулу один возчик отправляется только через три дня, а для перевозки вещей он кого-то нашел, но за полпуда овса. А где нам было взять такое богатство?

Положение создалось критическое. По карточкам хлеба не выдавали уже несколько дней, картошки у нас не было, ларь с мукой стоял пустой. Что мы ели в тот день — не помню. Сестре Кате кто-то подарил морковку, и она разрезала ее на мельчайшие кусочки, объясняя, что так «больше получится». Вечером мать собрала всех нас молиться. Она молилась горячо, клала поклоны, следом за ней и мы усердно крестились.

И случилось чудо. Иначе не назову. В тот ли день или на следующий — подъехала к нашему трактиру груженая подвода и вошел Егор Антонович Суханов.

Психологически это трудно объяснимо. Почему прежний враг моей матери, бывший бучальский кулак и лавочник, прослышав, что его господам живется в Богородицке плохо, собрал со многих, помнивших былые господские благодеяния бучальских крестьян разную снедь и сам повез за шестьдесят верст? Его неожиданное милосердие можно объяснить разве только тем, что он был уверен — для большевиков настали последние дни, князья скоро вернутся в Бучалки, он снова откроет лавочку, а они в знак благодарности будут покупать товары только у него.

Суханов сгрузил два мешка с рожью, сколько-то пшена, сала и масла топленого, пару бутылок изумрудно-зеленого конопляного масла, караваи хлеба, пышки и живую курицу. Еще до обыска бабушка переехала в квартиру рядом с Трубецкими, вернулся из больницы дедушка. Продуктов оказалось столько, что мы смогли по-братски поделиться с Трубецкими. Егор Антонович перевез все наши вещи на новую квартиру и уехал в Бучалки, обещая, как только установится санный путь, снова привезти крестьянские подношения.

Захватив с собой отцовский бараний полушубок и продовольствие, моя мать отправилась в Тулу. По дороге ей тяжко досталось. Возчик, знавший, куда и зачем она едет, в течение двух дней шестидесятиверстного пути со злобой и ненавистью говорил: «теперь слобода», давно пора всех господ «изничтожить», и зря моя мать едет — все заложники наверняка «причпокнуты».

Приехав в Тулу, она отправилась к своей бывшей гувернантке Людмиле Сергеевне Типольт, по профессии акушерке, которая жила в тесной каморке богатого особняка, принадлежавшего известным на всю Россию самоварным фабрикантам Баташовым. Когда-то в детстве Александра Васильевна Баташова дружила с моей матерью и теперь приняла ее как самую близкую родную и за все время вынужденного пребывания моей матери в Туле старалась облегчить ей жизнь.

Моя мать вскоре нашла своего мужа и дядю Владимира Трубецкого в тюрьме. Будут ли расстреливать заложников или нет — оставалось неизвестным. Газеты гремели о победах красных под Орлом. Это успокаивало. Но, с другой стороны,— можно ли верить газетам? Заложников, схваченных со всех уездов, было множество. Кормили их впроголодь.

Каждое утро под конвоем солдат нескончаемый процессией они выходили из тюрьмы и шли по улицам города на работу — брать мороженую капусту с огородов. Их родные подбегали к ним и по дороге передавали им еду. Конвойные смотрели сквозь пальцы на такое нарушение порядка. Моя мать нанялась на соседний огород брать капусту. Дважды в день — когда заложники выходили из тюрьмы и вечером, когда они возвращались — она подбегала к ним с миской вареной капусты, мой отец на ходу запускал пальцы в миску и ел. Так изо дня в день, в течение месяца, она кормила и его и дядю Владимира. Той пищи, какую давали в тюрьме, и тех продуктов, какие она передавала, было явно недостаточно. Оба заключенных, да и все прочие их сожители по камерам слабели на глазах. «Семашки» совместно с блохами и клопами их одолевали. Иные попадали из тюрьмы в больницу, другие прямо в морг.

С помощью врачей, знавших ранее отца, и он и дядя Владимир попали в больницу в светлую палату под белоснежные простыни. Отец мне потом рассказывал, что та минута, когда после горячей ванны в чистом больничном белье он лег на койку, завернулся колючим казенным одеялом,— та минута была одной из самых блаженных в его жизни.

У дяди Владимира начался туберкулезный процесс, у него температура действительно поднялась выше 37°, а у моего отца никакого жару не было. Но в больнице служили сестры милосердия и сиделки, из коих две были уроженками Епифанского уезда и многое хорошее слышали о моем отце.

Опасались лишь одного человека — больничного комиссара, единственного большевика — бывшего фельдшера. Он следил, нет ли среди его подопечных симулянтов. Отец никак не мог научиться натирать градусник между ладонями, по способу ленивых школьников. Сиделки приносили ему стакан остывающего чаю, он должен был туда опустить градусник, да опустить осторожно, чтобы ртуть не подскочила до 42°.

Так и проводили свои дни в нескольких палатах заключенные больные — подлинные и мнимые,— рассказывали друг другу интересные истории, читали, ждали очередной миски жидкого супа, курили, бродили по коридору. И только конвойный у наружной двери своей винтовкой напоминал, каково было их положение. Вместе с отцом находились многие его знакомые по прежней службе, с которыми он встречался на дворянских выборах, на различных губернских съездах и собраниях.

Моя мать ходила к нему каждый день, передавала посылку, разговаривала с ним в присутствии конвойного и вновь уходила. Деникин поспешно отступал — значит, заложников расстреливать не будут. Рассказывали, что красные победили благодаря вновь прибывшим двум ротам латышских стрелков. Мать переписывалась с нами, писал письма и отец. Мы отвечали...

Как же мы жили без родителей на новой квартире в течение двух последних месяцев девятнадцатого года?

Дом Любимовых был деревянный, пятистенка, под железной крышей, с просторными сенями сбоку и просторным сараем сзади. В первой комнате высилась огромная русская печь, за перегородкой была маленькая спаленка. Парадную комнату перегораживала занавеска. Таким образом, мы могли говорить, что у нас четыре комнаты. В первой за перегородкой обосновались Владимир и я, в кухне за печкой спала Лёна, в большой комнате жили обе мои старшие сестры и стояла кровать, ожидавшая родителей, а за тамошней перегородкой заняли места тетя Саша, Нясенька и обе мои младшие сестры. Графская мебель была частично самая простая, частично черного и красного дерева с резными спинками и ножками, широкая роскошная кровать для родителей, изящный туалетный столик, два кресла, обитые штофом.

Тетя Саша учила меня и моих младших сестер. Сестра Лина ходила работать в библиотеку, сестра Соня в школу второй ступени, брат Владимир, окончив школу еще весной, первое время не имел определенного места службы, иногда уходил мазать какие-то плакаты. Помню его огромный, в лист фанеры, плакат изображавший кузнеца, стукающего тяжеленным молотом по наковальне. Меня восхищали искры в виде алых траекторий, разлетавшихся во все стороны. Плакат повесили на Базарной площади по случаю второй годовщины Октябрьской революции, и в течение нескольких дней прохожие на него глазели. А пошел дождь, и всё смыло.

Тогда я впервые увидел демонстрацию с красными флагами и полотнищами. На Базарной площади, напротив собора, соорудили из теса трибуну, сзади которой и висел тогда еще новенький Владимиров плакат. Оратор вещал о мировой революции, говорил, что сбываются мудрые предначертания великого Карла Маркса — поднялась социалистическая революция в Баварии и в Венгрии, скоро вся Европа запылает, пролетариат захватит власть во всех странах. Тогда ходил анекдот, что даже собаки рычали: «миррровая ррреволюция!» Потом и в Баварии, и в Венгрии горстка захвативших власть была разгромлена. Газеты кричали: «Кровавая собака Носке», «социал-предатели Каутский, Шейдеман и иже с ними». Особенно доставалось вождям германских социал-демократов, которые повели рабочий класс по пути мирных, чисто экономических завоеваний.

Лина и Соня по вечерам обычно пропадали с подругами и кавалерами. А Владимир был домосед. Он раздобыл коробку великолепных акварельных красок, а бумага была из графского архива. По прежней привычке, забравшись с ногами на его кровать и облокотившись о стол, я часами молча смотрел, как тончайшей кисточкой он подцеплял из коробки порцию краски, как разводил ее водой и раскрашивал светлыми и яркими тонами очередную картинку. Он носил английский френч покойного дяди Миши со следами споротых погон на плечах и огромные подшитые валенки.

Где он прочел одно из самых прекрасных сказаний древней Руси — «О невидимом граде Китеже»,— не знаю. В целой серии картинок он изобразил, как князь Георгий с соколом на руке едет на коне, как Гришка Кутерьма ведет татар, нарисовал сечу при Керженце, синее озеро Светлояр, окруженное березками, самого города нет на трех горах, а его опрокинутое отражение — белые стены с башнями, а за стенами храмы златоглавые — видятся на поверхности озера. Владимир тогда увлекался Билибиным и раскрашивал контуры чистыми тонами без теней, а вокруг каждой картинки выводил орнаменты — заимствовал узоры из различных книг, сам их выдумывал, переиначивал по-своему. Вся серия картинок погибла при нашем переезде.

С тех пор зародилась в моем сердце светлая мечта попасть на озеро Светлояр, к невидимому граду Китежу...

Питались мы главным образом бучальскими подношениями, в которых основным продуктом являлась рожь. Поварихой была Нясенька, но она не отличалась особым умением и не знала, как обращаться с русской печкой. Нясенька сутки мочила рожь, затем двое суток в чугуне ее варила и парила, и все равно зерна оставались твердыми, через час после еды они выскакивали непереваренными и доставались воронам и нашей единственной курице. Курицу эту мы берегли, в честь нашей подняни я ее назвал Лёной, и мы мечтали, как начиная с весны каждый день будем получать по яичку.

Из тогдашних кушаний вспоминаю соломату — это печенная на сухом противне ржаная мука, которую потом кипятили. Другое кушанье — картошка; для экономии ее варили только в мундире — очищай сам или съедай с кожурой. Иногда Нясенька толкла ее нечищеную и подавала на стол. Разрешалось взять лишь чайную ложечку зеленого конопляного масла, которое раздавалось тетей Сашей с аптекарской точностью. Щи варились вегетарианские, из тухлой капусты серого цвета. По утрам мы, младшие, выпивали по стакану молока. Хлеб выдавали по карточкам. Ежедневно я ходил в лавку на Воронежской, и там бывший военнопленный рыжеусый австриец Франц отвешивал мне 13 1/2 фунтов, по-теперешнему, это пять кило, при тогдашней скромной еде — немного. Разрезала хлеб Нясенька, к каждому куску подкладывала кубики добавочек, крошки по очереди съедали я и мои младшие сестры. Через день я ходил за молоком к бывшему смотрителю Богородицкой тюрьмы. Само здание уже год как пустовало. А заключенных держали в бывших купеческих лавках на Базарной площади. После обеда и ужина пили чай из самовара с сахарином или сахаром вприкуску. Кусочек сахара закладывался за щеку, и через него пропускался морковный чай. Такого кусочка хватало на две чашки.

Опять приехал из Бучалок Суханов и привез более богатые подношения, в том числе пару подшитых валенок, две или три пары шерстяных носков и варежек, живого петуха и трех живых кур. Часть продовольствия отдали дедушке с бабушкой и Трубецким, сами до отвала ели только один день. Петуха я назвал Коржем*, кур — Нясенькой, Няней Бушей и Полей (в честь подняни Трубецких). Ура! Сколько весной у нас будет яичек!

Ближе к весне Суханов приезжал в третий и в последний раз, привез еще трех живых кур. Затем он вновь появился у нас в 1926 году, уже в Москве.

Тогда начали прижимать налогами торговцев, и Суханова за его открытую в начале нэпа лавочку обложили таким налогом, что он взвыл. Описали у него все имущество и грозили отобрать дом. Он приехал в Москву хлопотать, жил у нас несколько дней и со жгучей ненавистью рассказывал, как его обижали односельчане. Мои родители пытались ему помочь, достали для него какую-то бумагу, он уехал, но через некоторое время нам написал, что бумага не помогла и его разгромили. В 1929 году он вновь появился у нас — в лохмотьях, покрытый вшами. Мать кормила его в прихожей, он сбивчиво отвечал на ее вопросы, и тогда мать, подозревая недоброе, спросила его:

— Егор Антонович, а ведь ты из тюрьмы убежал?

— Убежал,— подтвердил он.

Мать очень испугалась, уложила его спать на полу в прихожей на какой-то дерюге, а утром сказала ему, чтобы он уходил. О дальнейшей его судьбе ничего не знаю.

А тогда, в Богородицке, он нас форменным образом спасал. После каждого его приезда мы чувствовали себя бодрее, поднималось наше настроение.

И тетя Саша, и Нясенька сделались чрезмерно раздражительными и постоянно меня бранили. Нясенька на меня кричала, а потом начинала по голове гладить, и я знал, что она хорошая. А тетя Саша меня пилила: невнимателен на уроках, пишу очень грязно в тетрадке. А как можно было чисто писать, когда вместо чернил я макал перо в разведенную сажу и пальцы у меня покрылись гнойными язвочками? Машу и Катю я старался не обижать, но иногда ссорился с ними, а они на меня ябедничали. «Какой я несчастный!» — говорил я сам себе и очень тосковал по своим родителям, особенно по матери. Книги я доставал из библиотеки, где работала сестра Лина. Книги были моим единственным утешением и единственным наслаждением. Читая их одну за другой, я уходил в прекрасное царство грез.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 381; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.168 сек.