Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Первое время семейной жизни 3 страница




— Да, я согласен, у него действительно доброе, любящее сердце. И как я рад, что вы его поняли!

— И вот, — продолжал свой рассказ Федор Михайлович, — в этот решительный период своей жизни художник встречает на своем пути молодую девушку ваших лет или на год-два постарше. Назовем ее Аней, чтобы не называть героиней. Это имя хорошее…

Эти слова подкрепили во мне убеждение, что в героине он подразумевает Анну Васильевну Корвин-Круковскую, свою бывшую невесту. В ту минуту я совсем забыла, что меня тоже зовут Анной, — так мало я думала, что этот рассказ имеет ко мне отношение. Тема нового романа могла возникнуть (думалось мне) под впечатлением недавно полученного от Анны Васильевны письма из-за границы, о котором Федор Михайлович мне на днях говорил.

Портрет героини был обрисован иными красками, чем портрет героя. По словам автора, Аня была кротка, умна, добра, жизнерадостна и обладала большим тактом в сношениях с людьми. Придавая в те годы большое значение женской красоте, я не удержалась и спросила:

— А хороша собой ваша героиня?

— Не красавица, конечно, но очень недурна. Я люблю ее лицо.

Мне показалось, что Федор Михайлович проговорился, и у меня сжалось сердце. Недоброе чувство к Корвин-Круковской овладело мною, и я заметила:

— Однако, Федор Михайлович, вы слишком идеализировали вашу Аню. Разве она такая?

— Именно такая! Я хорошо ее изучил! Художник, — продолжал свой рассказ Федор Михайлович, — встречал Аню в художественных кружках и чем чаще ее видел, тем более она ему нравилась, тем сильнее крепло в нем убеждение, что с нею он мог бы найти счастье. И однако, мечта эта представлялась ему почти невозможною. В самом деле, что мог он, старый, больной человек, обремененный долгами, дать этой здоровой, молодой, жизнерадостной девушке? Не была ли бы любовь к художнику страшной жертвой со стороны этой юной девушки и не стала ли бы она потом горько раскаиваться, что связала с ним свою судьбу? Да и вообще, возможно ли, чтобы молодая девушка, столь различная по характеру и по летам, могла полюбить моего художника? Не будет ли это психологическою неверностью? Вот об этом-то мне и хотелось бы знать ваше мнение, Анна Григорьевна.

— Почему же невозможно? Ведь если, как вы говорите, ваша Аня не пустая кокетка, а обладает хорошим, отзывчивым сердцем, почему бы ей не полюбить вашего художника? Что в том, что он болен и беден? Неужели же любить можно лишь за внешность да за богатство? И в чем тут жертва с ее стороны? Если она его любит, то и сама будет счастлива, и раскаиваться ей никогда не придется!

Я говорила горячо. Федор Михайлович смотрел на меня с волнением.

— И вы серьезно верите, что она могла бы полюбить его искренно и на всю жизнь?

Он помолчал, как бы колеблясь.

— Поставьте себя на минуту на ее место, — сказал он дрожащим голосом. — Представьте, что этот художник — я, что я признался вам в любви и просил быть моей женой. Скажите, что вы бы мне ответили?

Лицо Федора Михайловича выражало такое смущение, такую сердечную муку, что я наконец поняла, что это не просто литературный разговор и что я нанесу страшный удар его самолюбию и гордости, если дам уклончивый ответ. Я взглянула на столь дорогое мне, взволнованное лицо Федора Михайловича и сказала:

— Я бы вам ответила, что вас люблю и буду любить всю жизнь!

Я не стану передавать те нежные, полные любви слова, которые говорил мне в те незабвенные минуты Федор Михайлович: они для меня священны…

Я была поражена, почти подавлена громадностью моего счастья и долго не могла в него поверить. Припоминаю, что, когда почти час спустя Федор Михайлович стал сообщать планы нашего будущего и просил моего мнения, я ему ответила:

— Да разве я могу теперь что-либо обсуждать! Ведь я так ужасно счастлива!

Не зная, как сложатся обстоятельства и когда может состояться наша свадьба, мы решили до времени никому о ней не говорить, за исключением моей матери. Федор Михайлович обещал приехать к нам завтра на весь вечер и сказал, что с нетерпением будет ждать нашей встречи.

Он проводил меня до передней и заботливо повязал мой башлык. Я уже готова была выйти, когда Федор Михайлович остановил меня словами:

— Анна Григорьевна, а я ведь знаю теперь, куда девался брильянтик.

— Неужели припомнили сон?

— Нет, сна не припомнил. Но я наконец нашел его и намерен сохранить на всю жизнь.

— Вы ошибаетесь, Федор Михайлович! — смеялась я, — вы нашли не брильянтик, а простой камешек.

— Нет, я убежден, что на этот раз не ошибаюсь, — уже серьезно сказал мне на прощанье Федор Михайлович.


 

Восторг наполнял мою душу, когда я возвращалась от Федора Михайловича. Помню, что всю дорогу я почти громко восклицала, забывая о прохожих:

— Боже мой, какое счастье! Неужели это правда? Разве это не сон? Неужели он будет моим мужем?!

Шум уличной толпы несколько отрезвил меня, и я вспомнила, что звана на обед к родственникам, которые праздновали именины моего двоюродного брата, Михаила Николаевича Сниткина. Я зашла в булочную (тогда кондитерских было мало) купить именинный пирог. Душа моя была полна восторгом, все казались добрыми и милыми, и всем мне хотелось сказать что-нибудь приятное. Я не удержалась и заметила немецкой барышне, продававшей пирог:

— Какой у вас чудесный цвет лица и как вы мило причесаны!

У родственников я застала много гостей, но моей матери не было, хотя она обещала приехать к обеду. Меня это огорчило: мне так хотелось поскорее сообщить ей мою радость.

За обедом было весело, но я вела себя очень странно: то всему смеялась, то задумывалась и не слышала, что мне говорили; то отвечала невпопад и одного господина даже назвала Федором Михайловичем. Надо мною стали шутить, я отговаривалась жестокой мигренью.

Наконец приехала моя добрая мама. Я выбежала к ней в переднюю, обняла ее и прошептала на ухо:

— Поздравьте меня, я — невеста.

Больше сказать мне не удалось, так как навстречу маме спешили хозяева. Помню, весь вечер мама очень пытливо на меня поглядывала, не зная, наверно, за кого из присутствовавших моих поклонников я выхожу замуж. Только возвращаясь домой, я могла объяснить ей, что выхожу за Достоевского. Не знаю, была ли моя мать этому рада, думаю, что нет. Как человек опытный, долго живший на свете, она не могла не предвидеть, что в этом супружестве мне предстоит много мучений и горя как из-за страшной болезни моего будущего мужа, так и из-за недостатка средств. Но она не пробовала меня отговаривать (как делали потом другие), и я ей за то благодарна. Да и кто бы мог меня уговорить отказаться от этого предстоявшего мне великого счастья, которое впоследствии, несмотря на многие тяжелые стороны нашей совместной жизни (болезнь мужа, долги), оказалось действительным, истинным для нас обоих счастьем.

Следующий день, девятого ноября, тянулся для меня томительно долго. Я ничем не могла заняться и все вспоминала подробности нашей вчерашней беседы и даже записала ее в свою стенографическую книжку.

Федор Михайлович явился в половине седьмого и начал с извинения, что приехал на полчаса ранее назначенного времени.

— Но я не мог вытерпеть, мне так хотелось поскорее свидеться с вами!

— У нас те же невзгоды, — отвечала я, смеясь, — я весь день ничего не делала, все о вас думала и я так ужасно счастлива, что вы приехали!

Федор Михайлович тотчас же обратил внимание на то, что я одета в светлый костюм.

— Всю дорогу к вам я раздумывал, снимете ли вы траур или будете и теперь носить черное платье. И вот вы — в розовом!

— Но как же могло быть иначе, когда у меня на душе такая радость! Разумеется, пока мы не объявим о нашей свадьбе, я буду носить в обществе траур, а дома, для вас, светлое.

— Вам очень идет розовый цвет, — сказал Федор Михайлович, — но в нем вы еще помолодели и кажетесь девочкой.

Моя моложавость, видимо, смущала Федора Михайловича. Я стала, смеясь, уверять его, что очень скоро постарею, и хоть это обещание было шуткой, но в моей жизни оно, благодаря многим обстоятельствам, скоро исполнилось, то есть, вернее, я не постарела, а старалась и в нарядах своих, и в разговорах быть настолько солидной, что разница лет между мною и мужем скоро стала почти незаметна.

Вошла моя мать. Федор Михайлович поцеловал ей руку и сказал:

— Вы, конечно, уже знаете, что я просил руки вашей дочери. Она согласилась быть моей женой, и я этим чрезвычайно счастлив. Но мне хотелось бы, чтобы вы одобрили ее выбор. Анна Григорьевна так много говорила о вас хорошего, что я привык вас уважать. Даю вам слово, что сделаю все возможное и невозможное, чтобы она была счастлива. Для вас же я буду самым преданным и любящим родственником.

Надо отдать справедливость Федору Михайловичу, что за четырнадцать лет нашего брака он всегда был очень почтителен и добр с моей матерью, искренно любил и почитал ее.

Произнес Федор Михайлович свою маленькую речь торжественно, но несколько сбивчиво, о чем и сам потом заметил. Мама была очень тронута, обняла Федора Михайловича, просила его любить и беречь меня и даже расплакалась.

Я поспешила прервать эту, может быть, несколько тягостную для Федора Михайловича сцену словами:

— Милая мамочка, дайте нам скорее чаю! Федор Михайлович ужасно озяб!

Принесли чай, мы уселись со стаканами в руках в мягких старинных креслах и принялись оживленно разговаривать.

Прошло около часу, как раздался звонок, и девушка доложила о приходе двух молодых людей, часто у нас бывавших. На этот раз меня очень раздосадовали эти непрошеные гости, и я попросила мою мать:

— Пожалуйста, выйдите к ним и скажите, что извиняюсь и что у меня болит голова.

— Пожалуйста, не отказывайте им, Анна Николаевна, — перебил Федор Михайлович и, обратясь ко мне, прибавил вполголоса: — Мне хочется видеть вас в обществе молодежи. Ведь до сих пор я видел вас только с нами, со стариками.

Я улыбнулась и просила звать гостей. Я представила их Федору Михайловичу и назвала его. Молодые люди были несколько смущены неожиданным знакомством с известным романистом. Чтобы объяснить им некоторую торжественность обстановки, в которой они нас застали, я сказала гостям, что они попали на фестиваль по случаю окончания нашей общей работы над новым романом. Мне очень захотелось затеять общий разговор и втянуть в него Федора Михайловича. Я воспользовалась вопросом одного из молодых людей, прошла ли моя вчерашняя мигрень, и сказала:

— Это вы виноваты в моей головной боли: вы все так много курили. Не правда ли, Федор Михайлович, много курить не следует?

— Я тут плохой судья: я сам много курю.

— Но ведь это же вредно для здоровья?

— Конечно, вредно, но это — привычка, от которой трудно избавиться.

То были единственные слова, сказанные Федором Михайловичем. Мне не удалось втянуть его в дальнейший разговор. Он курил и пытливо посматривал на меня и на гостей. Молодые люди были смущены: им, очевидно, импонировало имя Достоевского. Они сказали, что вчера, после моего ухода от родственников, было решено поехать всем вместе посмотреть «Юдифь» Серова, и им поручено узнать, в какой день я свободна, и взять ложу.

Я очень любезно, но решительно объяснила, что в оперу не поеду, так как начну теперь усиленно заниматься стенографией, чтобы догнать товарищей.

— Ну, а на концерт пятнадцатого ноября поедете? Ведь вы же обещали! — сказали огорченные молодые люди.

— И на концерт не поеду, все по той же причине.

— Но ведь вам было так весело на этом концерте в прошлом году.

— Мало ли что было в прошлом году! С тех пор много воды утекло, — сентенциозно заметила я.

Молодые люди почувствовали себя лишними и поднялись уходить. Я их не удерживала.

— Ну, довольны вы мной? — спросила я Федора Михайловича по уходе гостей.

— Вы щебетали, как птичка. Жаль только, что вы обидели ваших поклонников, так категорически отказываясь от всего, что прежде вас интересовало.

— Бог с ними! На что они мне теперь! Мне нужен только один: мой дорогой, мой милый, мой славный Федор Михайлович!

— Так я милый, так я для вас дорогой? — сказал Федор Михайлович, и вновь началась задушевная беседа, продолжавшаяся весь вечер.

Какое то было счастливое время и с какой глубокой благодарностью судьбе я о нем вспоминаю!


 

Принятое нами решение хранить в тайне от родных и знакомых нашу помолвку продержалось не более недели. Тайна наша открылась самым неожиданным образом.

Федор Михайлович, приезжая к нам, брал извозчика по часам, от семи до десяти. Во время долгого пути к нам и обратно Федор Михайлович, любивший простых людей, разговаривал обыкновенно со своим извозчиком. Чувствуя потребность поделиться с кем-нибудь своим счастьем, он рассказывал ему про свою предстоящую женитьбу. Однажды, вернувшись от нас домой и не найдя в кармане мелочи, он сказал извозчику, что сейчас вышлет ему деньги. Деньги вынесла служанка. Не зная, которому из трех извозчиков, стоявших у ворот, следует уплатить, она спросила, кто сейчас привез «старого барина»?

— Это жениха-то? Я привез.

— Какого жениха? Наш барин — не жених.

— Ан нет, жених! Сам мне сказывал, что жених. Да я и невесту видал, когда дверь отворяли. Выходила его проводить, такая веселая, все смеется!

— Да ты откуда барина привез?

— Из-под Смольного привез.

Федосья, знавшая мой адрес, догадалась, кто невеста ее барина, и поспешила сообщить это известие Павлу Александровичу.

Всю эту сцену рассказал мне назавтра Федор Михайлович (он подробно расспросил Федосью) и так картинно, что она навсегда осталась в моей памяти.

Когда я спросила, какое впечатление произвело на его пасынка известие о нашей помолвке, Федор Михайлович затуманился и, видимо, хотел отклонить расспросы. Я настаивала на подробностях. Федор Михайлович рассмеялся и рассказал, что сегодня утром явился к нему в кабинет «Паша» в парадном костюме и синих очках, которые надевал лишь в торжественных случаях. Он объявил Федору Михайловичу, что узнал о его предстоящем браке; что он поражен, удивлен и возмущен, что при решении своей судьбы Федор Михайлович не подумал спросить совета и согласия у своего «сына», которого это решение столь близко касается. Просил «отца» вспомнить, что он уже «старик» и что ему не по летам и не по силам начинать новую жизнь; напоминал, что у Федора Михайловича имеются другие обязанности, и пр. и пр.

Павел Александрович, по словам Федора Михайловича, говорил «важно, напыщенно и наставительно». Его так возмутил тон пасынка, что он вышел из себя, закричал и прогнал его из кабинета.

Когда через два дня я пришла к Федору Михайловичу (узнав, что у него был припадок), то пасынок его ко мне не вышел. Он очень шумно передвигал что-то в столовой и сердито распекал служанку, с целью показать мне, что он дома. Затем, в следующий мой приход (через неделю), Павел Александрович, вероятно, по приказанию отчима, вошел в кабинет, сухо и официально меня поздравил, посидел молча минут десять и имел обиженный и огорченный вид. Но Федор Михайлович был в тот день в чудесном настроении, мне также было весело, и оба мы были так счастливы, что совсем не обратили внимания на строгий и сдержанный тон Павла Александровича. Впоследствии, когда он заметил, что его суровый вид на нас не действует, а только сердит Федора Михайловича, он переменил гнев на милость и стал со мною вежлив и любезен, не упуская, однако, случая сказать мне какую-нибудь колкость.

<… >


 

В одну из наших вечерних бесед Федор Михайлович спросил меня:

— Скажи, Аня, а ты помнишь тот день, когда ты впервые сознала, что меня полюбила?

— Знаешь, дорогой мой, — отвечала я, — имя Достоевского знакомо мне с детства: в тебя или, вернее, в одного из твоих героев я была влюблена с пятнадцати лет.

Федор Михайлович засмеялся, приняв мои слова за шутку.

— Серьезно, я говорю серьезно! — продолжала я, — мой отец был большим любителем чтения и, когда речь заходила о современной литературе, всегда говорил: «Ну, что теперь за писатели? Вот в мое время были Пушкин, Гоголь, Жуковский! Из молодых был романист Достоевский, автор „Бедных людей“. То был настоящий талант. К несчастию, впутался в политическую историю, угодил в Сибирь и там пропал без вести!» Зато как же был рад мой отец, когда узнал, что братья Достоевские хотят издавать новый журнал «Время». «А Достоевский-то возвратился, — с радостью говорил он нам, — слава богу, не пропал человек!»

<…>

Я ведь порядочная мечтательница, — продолжала я, — и герои романа всегда для меня живые лица. Я ненавидела князя Валковского, презирала Алешу за его слабоволие, соболезновала старику Ихменеву, от души жалела несчастную Нелли и… не любила Наташу… Видишь, даже фамилии твоих героев уцелели в памяти!

— Я их не помню и вообще смутно вспоминаю содержание романа, — заметил Федор Михайлович.

— Неужели забыл?! — с изумлением отвечала я. — Как это жаль! Я ведь была влюблена в Ивана Петровича, от имени которого ведется рассказ. Я отказывалась понять, как могла Наташа предпочесть этому милому человеку ничтожного Алешу. «Она заслужила свои несчастья, — думала я, читая, — тем, что оттолкнула любовь Ивана Петровича». Странно, я почему-то отождествляла столь симпатичного мне Ивана Петровича с автором романа. Мне казалось, что это сам Достоевский рассказывает печальную историю своей неудавшейся любви… Если ты забыл, то должен непременно перечесть этот прекрасный роман!

Федор Михайлович заинтересовался моим рассказом и обещал перечитать «Униженных», когда будет свободное время.

— <.. > А сколько слез пролила я над «Записками из Мертвого дома»! Мое сердце было полно сочувствия и жалости к Достоевскому, перенесшему ужасную жизнь каторги. С этими чувствами пришла я к тебе работать. Мне так хотелось помочь тебе, хоть чем-нибудь облегчить жизнь человека, произведениями которого я так восхищалась. Я благодарила Бога, что Ольхин выбрал для работы с тобою меня, а не кого-нибудь другого.

Заметив, что мои замечания о «Записках из Мертвого дома» навеяли на Федора Михайловича грустное настроение, я поспешила перевести разговор и шутливо заметила:

— Знаешь, сама судьба предназначила меня тебе в жены: меня с шестнадцати лет прозвали Неточкой Незвановой. Я — Анна, значит — Неточка, а так как я часто приходила к моим родственникам незваная, то меня, в отличие от какой-то другой Неточки, и прозвали «Неточкой Незвановой», намекая этим на мое пристрастие к романам Достоевского. Зови и ты меня Неточкой, — просила я Федора Михайловича.

— Нет! — отвечал он, — моя Неточка много горя вынесла в жизни, а я хочу, чтобы ты была счастлива. Лучше уж буду звать тебя Аней, как мне полюбилось!

На следующий вечер я, в свою очередь, предложила Федору Михайловичу давно интересовавший меня вопрос, но который я стеснялась задать: когда он почувствовал, что полюбил меня и когда решил сделать мне предложение?

Федор Михайлович начал припоминать и, к большому моему огорчению, признался, что в первую неделю нашего знакомства совершенно не приметил моего лица.

— Как не приметил? Что это значит? — удивилась я.

— Если тебе представят нового знакомого и ты скажешь с ним несколько обыденных фраз, разве ты запомнишь его лицо? Ведь нет? Я, по крайней мере, всегда забываю. Так случилось и на этот раз: я говорил с тобою, видел твое лицо, но ты уходила, и я тотчас же его забывал и не мог бы сказать — блондинка ты или брюнетка, если бы кто-нибудь меня об этом спросил. Лишь в конце октября я обратил внимание на твои красивые серые глаза и добрую ясную улыбку. Да и все твое лицо мне стало тогда нравиться — и чем дальше, тем больше. Теперь же для меня лучше твоего лица на свете нет! Ты для меня красавица! Да и для всех красавица! — наивно прибавил Федор Михайлович.

— В первое твое посещение, — продолжал он вспоминать, — меня поразил такт, с которым ты себя держала, твое серьезное, почти суровое обращение. Я подумал: какой привлекательный тип серьезной и деловитой девушки! И я порадовался, что он у нас в обществе народился. Я как-то нечаянно сказал неловкое слово, и ты так на меня посмотрела, что я стал взвешивать свои выражения, боясь тебя оскорбить. Затем меня стала удивлять и привлекать та искренняя сердечность, с которою ты вошла в мои интересы, и то сочувствие, которое проявила по поводу грозившей мне беды. Ведь вот, думал я, мои родные, мои друзья, кажется, и любят меня. Они горюют о том, что я могу лишиться моих литературных прав, негодуют на Стелловского, возмущаются, упрекают меня, зачем подписал такой контракт (как будто бы я мог его не подписать!), дают советы, утешают меня, а я чувствую, что все это «слова, слова и слова» и что никто из них не принимает к сердцу того, что с потерею прав я лишаюсь последнего моего достояния… А эта чужая, едва знакомая девушка разом вошла в мое положение и, не ахая, не восклицая и не возмущаясь, принялась помогать мне не словами, а делом. Когда через несколько дней установилась наша работа, во мне, чуть не вполне отчаявшемся, затеплилась надежда. «Пожалуй, если и впредь буду так работать, то, может быть, и поспею к сроку!» — думалось мне. Твои же уверения, что непременно поспеем (помнишь, как мы вместе пересчитывали переписанные тобою листочки), укрепляли эту надежду и придавали мне силы продолжать работу. Я часто, говоря с тобою, думал про себя: «Какое доброе сердечко у этой девушки! Ведь она не на словах только, а и на самом деле жалеет меня и хочет вывести из беды». Я так был одинок душевно, что найти искренно сочувствующего мне человека было большою отрадой.

— С этого, — продолжал Федор Михайлович, — я думаю, и началась моя любовь к тебе, а затем понравилось мне и твое милое лицо. Я часто ловил себя на мыслях о тебе; но только тогда, когда мы кончали «Игрока» и я понял, что мы уже не будем видеться ежедневно, сознал я, что без тебя не могу жить. Вот тогда-то я и решил сделать тебе предложение.

— Но почему же ты не сделал мне предложение просто, как делают другие, а придумал свой интересный роман? — заинтересовалась я.

— Знаешь, голубчик мой Аня, — говорил растроганным голосом Федор Михайлович, — когда я почувствовал, что ты для меня значишь, то пришел в отчаяние, и намерение жениться на тебе показалось мне чистым безумием! Подумай только, какие мы с тобою разные люди! Одно неравенство лет чего стоит! Ведь я почти старик, а ты — чуть не ребенок. Я болен неизлечимою болезнью, угрюм и раздражителен; ты же здорова, бодра и жизнерадостна. Я почти прожил свой век, и в моей жизни много было горя. Тебе же всегда жилось хорошо, и вся твоя жизнь еще впереди. Наконец, я беден и обременен долгами. Чего же можно ожидать при всем этом неравенстве? Или мы будем несчастны и, промучившись несколько лет, разойдемся, или же сойдемся на всю остальную жизнь и будем счастливы.

Мне было больно слышать такое самоунижение Федора Михайловича, и я пылко возразила:

— Дорогой мой, ты все преувеличил! Предполагаемого тобою неравенства между нами нет. Если мы крепко полюбим друг друга, то станем друзьями и будем бесконечно счастливы. Меня страшит другое: ну, как ты, такой талантливый, такой умный и образованный, берешь в спутницы своей жизни глупенькую девушку, сравнительно с тобою малообразованную, хотя и получившую в гимназии большую серебряную медаль (я ею тогда очень гордилась), но не настолько развитую, чтобы идти с тобою вровень. Боюсь, ты меня скоро разгадаешь и станешь досадовать и огорчаться тем, что я не способна понимать твои мысли. Вот это неравенство хуже всякого несчастья!

Федор Михайлович поспешил меня успокоить, наговорив много для меня лестного. Мы вернулись к интересовавшему меня разговору о предложении.

— Я долго колебался, как его сделать, — говорил Федор Михайлович. — Пожилой некрасивый мужчина, делающий предложение молодой девушке и не встречающий взаимности, может показаться смешным, а я не хотел быть смешным в твоих глазах. Вдруг на мое предложение ты ответила бы, что любишь другого. Твой отказ поселил бы между нами охлаждение, и наши прежние дружеские отношения стали бы немыслимы. Я потерял бы в тебе друга, единственного человека, который за последние два года так сердечно ко мне относился. Повторяю, я так душевно одинок, что лишиться твоей дружбы и помощи было бы для меня слишком тяжело. Вот я и придумал узнать твои чувства, рассказав тебе план нового романа. Мне легче было бы перенести твой отказ: ведь речь шла о героях романа, а не о нас самих.

<… >


 

В чаду новых радостных впечатлений мы с Федором Михайловичем как-то позабыли о работе над окончанием «Преступления и наказания», а между тем оставалось написать всю третью часть романа. Федор Михайлович вспомнил о ней в конце ноября, когда редакция «Русского вестника» потребовала продолжения романа. К нашему счастью, в те годы журналы редко выходили вовремя, а «Русский вестник» даже славился своим запаздыванием: ноябрьская книжка выходила в конце декабря, декабрьская — в начале февраля, и т. д., а потому времени впереди было довольно. Федор Михайлович привез мне письмо редакции и просил совета. Я предложила ему запереть двери для гостей и работать днем от двух до пяти, а затем, приезжая к нам вечером, диктовать по рукописи.

Так мы и устроили: поболтав с часочек, я садилась за письменный стол, Федор Михайлович усаживался рядом, и начиналась диктовка, прерываемая разговорами, шутками и смехом. Работа шла успешно, и последняя часть «Преступления», заключающая в себе около семи листов, была написана в течение четырех недель. Федор Михайлович уверял меня, что никогда еще работа не давалась ему так легко, и успех ее приписывал моему сотрудничеству.

Всегдашнее бодрое и веселое настроение Федора Михайловича отразилось благотворно и на его здоровье. Все три месяца до нашей свадьбы у него было не более трех-четырех припадков эпилепсии. Это меня чрезвычайно радовало и давало надежду, что при более спокойной, счастливой жизни болезнь уменьшится. Так оно впоследствии и случилось: прежние почти еженедельные припадки с каждым годом становились слабее и реже.

Вполне же излечиться от эпилепсии было немыслимо, тем более что и сам Федор Михайлович никогда не лечился, считая свою болезнь неизлечимою. Но и уменьшение и ослабление припадков было для нас большим благодеянием Божиим. Оно избавляло Федора Михайловича от того поистине ужасного, мрачного настроения, продолжавшегося иногда целую неделю, которое являлось неизбежным следствием каждого припадка; меня же — от слез и страданий, которые я испытывала, присутствуя при приступах этой ужасной болезни.

Один из наших вечеров, всегда мирных и веселых, прошел, совершенно для нас неожиданно, очень бурно. Случилось это в конце ноября. Федор Михайлович приехал, по обыкновению, в семь часов, на этот раз чрезвычайно озябший. Выпив стакан горячего чаю, он спросил, не найдется ли у нас коньяку? Я ответила, что коньяку нет, но есть хороший херес, и тотчас его принесла. Федор Михайлович залпом выпил три-четыре больших рюмки, затем опять чаю и лишь тогда согрелся. Я подивилась, что он так озяб, и не знала, чем это объяснить. Разгадка скоро последовала: проходя за чем-то через переднюю, я заметила на вешалке ватное осеннее пальто вместо обычной шубы Федора Михайловича. Я тотчас вернулась в гостиную и спросила:

— Разве ты не в шубе сегодня приехал?

— Н-нет, — замялся Федор Михайлович, — в осеннем пальто.

— Какая неосторожность! Но почему же не в шубе?

— Мне сказали, что сегодня оттепель.

— Я теперь понимаю, почему ты так озяб. Я сейчас пошлю Семена отвезти пальто и привезти шубу.

— Не надо! Пожалуйста, не надо! — поспешил сказать Федор Михайлович.

— Как не надо, дорогой мой? Ведь ты простудишься на обратном пути: к ночи будет еще холоднее.

Федор Михайлович молчал. Я продолжала настаивать, и он наконец сознался:

— Да шубы у меня нет…

— Как нет? Неужели украли?

— Нет, не украли, но пришлось отнести в заклад.

Я удивилась. На мои усиленные расспросы Федор Михайлович, видимо неохотно, рассказал, что сегодня утром пришла Эмилия Федоровна и просила выручить из беды: уплатить какой-то экстренный долг в пятьдесят рублей. Пасынок его также просил денег; в них же нуждался младший брат Николай Михайлович, приславший по этому поводу письмо. Денег у Федора Михайловича не оказалось, и они решили заложить его шубу у ближайшего закладчика, причем усердно уверяли Федора Михайловича, что оттепель продолжается, погода теплая и он может проходить несколько дней в осеннем пальто до получения денег от «Русского вестника».

Я была глубоко возмущена бессердечием родных Федора Михайловича. Я сказала ему, что понимаю его желание помочь родным, но нахожу, что нельзя жертвовать своим здоровьем и даже, может быть, жизнью.

Я начала спокойно, но с каждым словом гнев и горесть мои возрастали; я потеряла всякую власть над собою и говорила как безумная, не разбирая выражений, доказывала, что у него есть обязанности ко мне, его невесте; уверяла, что не перенесу его смерти, плакала, восклицала, рыдала, как в истерике. Федор Михайлович был очень огорчен, обнимал меня, целовал руки, просил успокоиться. Моя мать услышала мои рыдания и поспешила принести мне стакан сахарной воды. Это меня несколько успокоило. Мне стало стыдно, и я извинилась перед Федором Михайловичем. В виде объяснения он стал говорить мне, что в прошлые зимы ему раз по пяти, по шести приходилось закладывать шубу и ходить в осеннем пальто.

— Я так привык к этим закладам, что и на этот раз не придал никакого значения. Знай я, что ты примешь это трагически, ни за что не позволил бы Паше отвезти шубу в заклад, — уверял меня сконфуженный Федор Михайлович.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 320; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.074 сек.