Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Горная стража




 

— Подержи, Гордейка, занавесочку, — велел Агей, выглядывая из кибитки и вертя головой. — Ага, точно… Вон она, изба-то. Видите, братцы, на челе два венца новых, темных? Это мы по избе из пушки жахнули.

— Сам Белобородое, что ли, там сидел? — вытаращил глаза доверчивый Гришка. — Убили?

— Я ведь говорил давеча, дырявая твоя башка, — с досадой ответил Агей, — не было его уже! Он в этой избе стоял, когда воры только в первый раз Старую Утку осадили. А когда мы Паргачева скинули, Белобородов-то ушел на Екатеринбург. Ребята уж так — душу отвели. Изба-то, понятно, не виновата. В ней и жила-то какая-то старуха древняя, которая и как звать ее давно забыла. Да у солдат сердце придавило. Шестерых наших убили паргачевцы.

— Это когда ты у Гагрина был? — переспросил Гришка. — А когда же ты был под Бибиковым, под генералом?..

— Дурень, не зли, — осек Гришку Ефимыч, старый сержант. — Под Бибиковым вон Верюжин Иван служил.

Иван Верюжин, куривший трубку, молча кивнул.

Кибитка катилась по ледовой дороге, потряхивалась, скрипела. Солдаты единой плотной кучей сидели и лежали на сене и друг на друге, в лад покачивались на колдобинах, кренились то налево, то направо, но почти не шевелились. Агей все глядел на деревню Курью в проем, откуда в душную, провонявшую, но теплую глубину кибитки несло холодом. Гордейка послушно держал заскорузлый от инея и грязи полог, чтобы солдаты могли рассмотреть дом, по которому когда-то выпалила пушка Агея. Был Гордей, крестьянский парень из Сысерти, среди солдат чужаком, а потому больше угрюмо молчал.

Повизгивая полозьями, караван кибиток двигался по тракту Чусовой. Река длинной излучиной огибала низкий мыс, за которым в ряд растянулись домики Курьи. Сама же курья — старица — просторным устьем мелькнула справа и сразу была заслонена бурым обрывом камня Осыпь. Камень походил на шмат жилистого мяса, из которого поверху недогрызенными костями торчал ломаный, кривой, низкорослый сосняк. Низкое небо сплошь забили серые рыхлые тучи — будто говяжьи плены, непрожеванные, да и выплюнутые на стол.

Отлогий мыс перед деревней Курьей сплошь занимало большое плотбище. Сегодня праздновали Сретенье, зима с летом встречалась, а потому на мысу было пусто: не сновали мужики, не стучали топоры, костры не дымили. Утренний снежок покрыл кучи щепы и опила, растащенные ногами по всему плотбищу, — будто окрошку забелил молоком. Забыто, застыло громоздились груды бревен, плах и теса-палатника. На высоких срубах-чубашах словно замерзли остовы барок, ребра которых только начали обрастать плотью бортовин. Одиноко, голо торчали в хмурое небо тощие стояки журавелей. Из их клювов свисали пряди вытяжных снастей, на которых подымали к баркам тяжелые, толстые доски боковней и порубней. Истоптанные сходни на сваях были перекинуты повсюду туда-сюда и сикось-накось. Они казались настолько заброшенными и ненужными, что не верилось, будто человек может пройти по ним и не сверзиться, не рухнуть, не поломать ног.

— Знаете, братцы, зачем они барки на таких высоких срубах строят? — спросил Ефимыч, оглядывая солдат.

— Положено так, значит, — уверенно ответил Гришка. Солдаты равнодушно молчали.

— А это затем, что когда весна приходит, Чусовая этот мыс топит, напрямик течет, — все равно пояснил Ефимыч. — Когда вода подымется до нужной высоты, на какой барка на переборах брюхом не садится, тогда барку половодьем и снимает. Мудро придумано.

— Полно, Ефимыч, зубы заговаривать, — весело сказал кудрявый Васька Колодяжинов. — Не забудем. Ты ж обещал мерзавочку до Утки прикончить.

— Ну и добро, — усмехнувшись, без спору согласился Ефимыч.

— Гордей-ка! Ну-кось! — прикрикнул Васька.

Солдаты оживленно зашевелились. Гордей бросил занавеску и покорно полез куда-то в груду вещей и солдатских погребцов. Он сидел с краю, оттиснутый к дерюге кибитки: на самом неудобном и самом холодном месте. Солдаты кто откуда вытаскивали оловянные чарки. Гордей протянул Ваське бутыль, в которой еще плескалась на дне казенка.

— Э-эк! — крякнул Васька, рассматривая посудину напросвет и примериваясь. Он ловко разлил водку по чаркам так, что остатка не осталось. — Вот и всем поровну.

Старый солдат Сысой по прозвищу Жила бросил на бутыль зоркий, придирчивый взгляд — не соврал ли ухарь Васька?

— А Гордею? — спросил Гришка.

— Молодой еще, — ответил Ефимыч.

— Мы — служба, а зипуннику и так хорошо, — сказал Агей.

— Во чье здравьице? — тихо спросил Онисим Хомутов, глядя в чарку.

— Во свое, — буркнул Агей и опрокинул казенку в рот.

Солдаты дружно выпили, помолчали, ерзая и устраиваясь друг на друге обратно. Неугомонный Васька опять подал голос:

— Слышь, Ефимыч, в Утке-то запас поправить надо будет…

— Поправим, — охотно согласился Ефимыч. — И Суворов солдат чаркой уважить любил, а нам сам бог велел.

— Это хорошо, — белозубо заулыбался Васька из-под черных усов. — А я думал, ты закочевряжишься. Дескать, пост, грех. Придется, думал, нам Старую Утку, как Белобородову, боем брать.

— А чего он ее брал? — тотчас спросил Гришка.

— Он с сылвенских заводов шел, — пояснил Ефимыч. — Для него Утка воротами на Чусовую была.

— Силищи зипунной у него немерено было, — мрачно сказал Агей. — Только как взял Утку, так все в пшик и пошло… Растеклась вся силища мелкими струйками.

— С зипунами — оно всегда так, — подал голос Сысой. — Мы, зипуны, долготерпимы, да в гневе на ближнем отходчивы… Нам много не надо. Отмстил народ — и по домам.

— Ну уж да, — вдруг встрял Богданко, солдат из молодых, еще не обмятый, не смирившийся. — Вам, зипунам, до гнева и дела нету. Как набили все мешки, что с собой прихватили, так и рванули по деревням обратно. Бросили Белобородова, суки.

— Ты чего на меня лаешь? — обиделся Сысой. — Ефимыч, он меня забижает! Я, что ли, с Белобородовым-то был? Я в Тобольске верой и правдой служил! Я не бунтовщик! Это сам ты, Богданко, бунтовщик! Выдай его, Ефимыч!

— Служил бы я тогда вон хоть вместо Васьки — ушел бы к бунтовщикам, — сказал Богданко, дергая губами.

— А присяга, братец? — укоризненно спросил Ефимыч.

— Чего присяга-то? Все едино на солдатчине век окончу… Не все ли для меня равно, по какую сторону от пушек? Там бы хоть душу отвел…

— Глупое говоришь, — сказал Ефимыч. — Присяга солдату — важней всего. Я вот вам всем, братцы, в поученье историю расскажу. Было это около здешних мест лет двадцать с лишним назад, в крепости Красноуфимске. В тамошнем гарнизоне служил барабанщиком солдат Фома Антонов. Как-то с караулом стоял он в дозоре, и напали башкирцы — у них тогда бунт был. Весь дозор перебили, а Фому Антонова в полон взяли и сказали: хочешь жить — иди впереди нас к крепости и барабань. Мы оружье свое с виду уберем. За стенами подумают, что мы — посольство какое, и ворота закрывать не станут. Ну, Фома перекрестился, забарабанил и пошагал. Он идет, грохочет; они едут, лыбятся. И не знают, дикари, что Фома-то барабанит тревогу! В крепости увидели их, поняли все и ворота затворили. А потом всех башкирцев со стен из пушек так наугощали, что те вряд ли до степей своих доползли. Вот что значит присяга!

— А Фома этот? — хмуро спросил Богданко.

— Фома, понятно, сгиб, — с удовлетворением подтвердил Ефимыч. — Но он-то хотел еще пожить, не то что ты. Молод ты, потому и помирать тебе легко. Чего плачешь? Ну, отдали тебя в солдаты — беда, конечно. Беда, да не погибель ведь. Тебе ж всего сорок три будет, когда службу закончишь, если раньше не выкрутишься, как тот же Белобородов. Он-то из канониров охтинских был, в тридцать лет расчет получил. А и сорок три — не годы. Волю выслужишь, женишься, еще и до внуков доживешь, а то и до правнуков. Человеческий век, братцы, до-олог… Это человеку лишь на войне понять дано, когда тебя любая пулька сократить может, и единый-то вечерок на солдатском биваке целой жизнью кажется… Не грусти, Богданка. Мне вот уж за писят, и выслуга не близко, а я и то все еще бабу на уме держу, жениться хочу, как спишут.

Чуть захмелевший, добродушный Ефимыч приобнял Богданку за жесткие, неподатливые плечи.

— Тебе, Ефимыч, сразу бабкой надо было родиться, — буркнул Агей. — Курица ты. А ты, Богдашка, дурак. Думаешь, бунтовщики как на Масленице веселились? Наши их тоже жучили, только шерсть летела. Когда мы Утку отбили, так подсчитали, что Курлов, сержант тамошний, которого на батарее зарубили, пушками своими полсотни домов в щепу разнес — вот как отстреливался. На каждую пушку, что бунтовщикам досталась, — по три дома. А избу кержацкую разбомбить — это тебе не ядром пару венцов выбить, как мы потом в Курье пошалили…

— Да и присягу тоже перед богом даешь, — добавил Васька Колодяжинов. — Эдак легко ее с плеча не стряхнешь… Когда воры к Екатеринбургу подступили, мы думали — конец нам. Хоть казну и увезли в Тагил, а крепость-то держать надо все равно. Причастились, надели рубахи чистые и стояли. Умирать — дело солдатское. Жалко зипунников, конечно, а присяга есть присяга. Так, брат, нельзя.

Богданко молча плюнул точно в щель за пологом и отвернулся.

— Это как это — казну в Тагил увезли? — вдруг всполошился Гришка. — А ведь шептали, что Белобородов казну взял!..

— Он в Шайтанке демидовскую казну взял, — пояснил Сысой. — Я доподлинно знаю. Двадцать тыщ, а то и больше. А в Екатеринбурге — казенная казна от горного начальства. Ее-то спасли.

— Двадцать ты-ыщ!.. — потрясенно простонал Гришка. — И чего?.. Все пропили зипунники?

— Столько не пропьешь… — пробормотал Онисим Хомутов.

— Говорят, казну эту Пугачу и переправили, — пояснил Агей.

— Кто с такими деньжищами расстанется? — хмыкнул Богданко. — Прикарманили небось. А Белобородов чего про это сказал?

— Чего он мог сказать? — Агей надвинул шапку на глаза. — Он деньги-то не отбил. Он оставил казну в Утке, Паргачеву, подполковнику своему. А мы бунтовщиков из Утки выбили и Паргачева повесили. Белобородов оттого и приступался к Утке во второй раз, чтобы казну-то забрать. Да уж тут наши промашку не дали — отшибли его. Наш-то Гагрин, премьер-майор, такой жакан Белобородову под хвост засадил, что тот с Чусовой в Касли бежал, оттуда — в Саткинский завод, где к Пугачу и приник. Он и не знал, что с казной сделалось. Он в июне под Казанью Михельсону в плен попал, а в сентябре ему в Москве уже башку отрубили.

— Поторопились Паргачева с Белобородовым казнить, — вздохнул Сысой. — Надо было сначала про казну выведать…

— Тебя, мудреца, рядом не было — государыню уму поучить.

— А у нас говорили, что казна все равно Пугачу попала, — подал голос Иван Верюжин. — Кержаки да сплавщики ее в Утке от Гагрина спрятали, а летом переправили Пугачу, когда тот на Каме крепость Осу взял. Говорили, что сам Чика-Зарубин, который себя графом Чернышевым называл, горную казну Пугачу привез.

— Лжа! — возразил Ефимыч. — Про Чику я все знаю. Чика тогда уже в плен попал и в Табынском остроге сидел, а потом его в Уфе повесили. На Чусовой Чики не было никогда.

— Золото, братцы, мимо людей не пробежит, как заяц мимо волков не проскочит. Кому-то казна все ж таки досталась, а кому — нам не узнать никогда! — торжественно объявил Сысой и вздохнул.

— Аминь! — буркнул Агей.

— Приехали, служивые! — снаружи крикнул ямщик.

Кибитки воинского каравана столпились на постоялом дворе. Солдаты, покряхтывая, вылезали на свет, разминали ноги и поясницы, озирались; выстроившись в ряд, мочились под забор.

— Ефимыч, ты про мерзавочку не забудь, — напомнил Васька.

— А кого добро стеречь оставим? — беспокоился Сысой. — У ямщика рожа-то больно плутовская.

— Зипунника и оставим, — сказал Богданко. — Не сдохнет.

Гордей один сидел в глубине полутемной кибитки — как сыч в дупле.

— Начнешь по нашим погребцам шарить — руки оторву, — кратко пообещал парню Агей.

— Ружья с собой берите, — распорядился Ефимыч и наклонился в кибитку. — Я тебе, Гордейка, пирога принесу. Смотри давай.

…Горной стражей на Чусовой звали команды из приказчиков, инвалидов и солдатских караулов, которые оберегали угрюмый порядок на заводах и пристанях. Караулы сменялись раз в год. У Ефимыча имелась засаленная книжечка, по которой он сверялся: кого принять, а кого отправить на службу. Для гарнизонов больших заводов от каравана откалывались по две-три кибитки солдат, на малых пристанях — всего по два-три человека. Почти столько же народу присоединялось обратно, чтобы к Усть-Утке собрался весь былой состав батальона. По Старой Шайтанской дороге батальон уйдет на Невьянск и Тагил, а потом через Верхотурье — в Тобольск, в сибирский кремль с огромными, грузными башнями и низкими белеными стенами, что задрали над Иртышом растопорщенные «ласточкины хвосты».

Караван неторопливо полз по Чусовой, повторяя все прихотливые загибы, коленца и петли реки, скрипел полозьями кибиток на ледяном тракте, обсаженном елочками. Зима еще ничуть не выдохлась, но как-то стало понятно, что и в этот раз рано или поздно ей придется убираться восвояси. Веселая свадьба отзвенела. Снега лежали толстой, смятой, уже неопрятной периной, продавленной посередке и засаленной по краям. Любовью натешились всласть, разворошенная постель остыла. Зима стояла над Чусовой, как недавняя невеста после бани — растрепанная, раскрасневшаяся, очумелая: лохматая башка как попало обернута мокрым полотенцем, душегрея застегнута криво, подол задрался, под мышкой ушат с кучей грязного белья… А дома подаренный пуховый платок остался висеть на вьюшке, зацепившись углом. Гости, опохмелившись, ушли. Лавки раскорячились поперек горницы. Кошка ходит по столу, по скатерти, которой кто-то вытирал руки. Выбитое окно заткнуто рваной подушкой, насорившей пером. Бабкино одеяло свесилось с печи. В сенях натоптано. Снег вокруг крыльца обоссан, ворота нараспашку, в сугробе валяется чья-то потерянная шапка. Зато все тревоги позади, и можно начинать привычную жизнь с трудами и заботами, которые наладят душу как надо.

Облегчение было и у солдат. Закончилась их недобрая служба в этих горах, заросших нечесаными лесами, на этих железных, раскольничьих, бунтарских заводах, угрюмо затихших под прицелами пушек, на злых, скалистых берегах этой нелюдимой, полоумной реки. Впереди дорога — лишь бы успеть до ледохода, и дальше привычные казармы Тобольска, сытный сибирский харч, теплые, обмятые уже бабы в слободках Нижнего города. Солдаты неспешно выпивали, гоняли Гордейку на пристани за новой водкой и лениво судачили обо всем, чего видели и что приходило на ум. Больше всего — о Пугаче, словно уходом своим уже были защищены от неугасшей злобы, и можно было помянуть черта даже к ночи.

— Я, братцы, видел его единый только раз, — рассказывал Ефимыч, вынув из-под усов трубку и для важности прищурясь. — Со стены крепости в Оренбурге. Мой расчет тогда караул нес на батарее. Тут вдруг внизу, под валом, бунтовщиков целая толпа собралась. Башкиры прискакали, визжат, галдят. Мы глядим — едет сам! Вылитый царь, честное слово! Выряжен пышно, с брызгу: кафтан парчовый и зипун кармазинный, все позументом в ладонь шириной обшито, шаровары у него канаватные, полосатые, в козловые сапоги заправленные, а шапка кунья, с верхушкой бархата малинового и с кистью золотой. Ну, понятно, конь казачий, холеный, игреневый; седло-то киргизское, с широкой круглой лукой, серебром оковано, и вся сбруя высеребрена. Рожа бритая, хоть и разбойная, да умная и лихая. Ну — царь, чего уж там!.. Ручкой нам помахал. А наш капитан озорник был: пальнем, говорит. Мы одну пушку зарядили да как жогнем ядром! Эх, картечью надо было! Ядро в какого-то есаула прямо рядом с Пугачом ляпнуло. Есаула в клочья! А Емельян-то не струхнул, шапку снял, кровь есаулову с лица вытер, швырнул шапку коню под ноги, засмеялся, погрозил нам кулаком и прочь поскакал. Вот такой он был.

— Ежели и не царь, то все одно царем призванный, — раздумчиво сказал Иван Верюжин.

— Понятно, — согласно кивнул Ефимыч. — Не с пустого дурака эдакой-то выскочил…

— Царевость-то чуется, — буркнул Богданко.

— Хотите, братцы, расскажу, чего у нас про Пугача говорили? — спросил Верюжин.

— Давай, давай, Ваня, сыпь, — охотно согласились солдаты.

— Подвинь-ка ногу, Гордей, — распорядился Верюжин, устраиваясь поудобнее. — Так вот, братцы. Брехали у нас такое… Царь-то настоящий, Петр Федорович, за волю свою претерпел. Любил он, грешным делом, выпить — ну а кто ему указ? И как-то подкатили к нему фряжские купцы. Мол, пособи: ты нам пошлины сымешь, а мы тебя поить будем за бесплатно до самого усрача, сколько хошь. Ну, царь-то рад стараться. Он был смирный, уважительный, к народу милостивый, особенно во хмелю когда. Указ подмахнул и сразу пострекотал на пристань, где у фряжских купцов корабль с вином причалился. И там, на корабле-то, свели его купцы с капитанскои дочкой, фряжинкой. Девка оторви да брось была. А известно, что против фряжинки никакая баба не устоит, не то что царица-немка.

— Не трави, — угрюмо сказал Богданко. — В солдатчине любой бабе рад, разницы нет — фряжинка она, немка, наша ли…

— Через баб всегда весь грех, — согласился Сысой.

— Дайте досказать человеку! — рявкнул Агей.

— Ну вот. Стал царь-то на пристань что ни день бегать. До косушек его царице дела не было, а вот девка-фряжинка ее уела. Царица-то наша, государыня Екатерина Алексеевна, терпела-терпела да и не вытерпела. Приказала своим графьям Орловым схватить Петра Федорыча, когда тот на карачки встанет, и сунуть в подвал под дворцом, а подвал замкнуть навеки. Всей же державе объявили, что преставился в бозе царь Петр Федорыч. А царь-то в подвале пленный сидел. Десять лет сидел. Охраняли его лучшие казаки с Дона. Они, конечно, под присягой его стерегли, да сами плакали и каялись ему, помня добрые дела его. А куда от службы денешься? И вдруг прислали казака Пугачева Емельяна Иваныча, и оказался тот казак лицом ну вылитый Петр Федорыч, который в каземате-то бороду до пуза отрастил. Вот царь его и спрашивает: «Любишь ли меня?» — «Люблю!» — казак говорит. «Отдашь ли жизнь за меня?» — «Отдам!» И велел тогда царь этому казаку принять на себя его имя и бежать на Яик, который от Петербурга далек, недоступен, волен. И чтоб там, на Яике, поднимал казак под царское имя народ, собирал армию и шел на столицу. А как возьмет народ царский дворец, так выпустит Пугач Петра Федорыча, поклонится в ноги и имя возвернет.

— Да не вышло, — вздохнул Онисим Хомутов.

— Тьфу, бабьи сказки! — презрительно бросил Васька Колодяжинов.

— За что купил, за то и продал, — обидчиво ответил Верюжин.

— Ты, Васька, тверской, тебе не понять, — осуждающе заметил Сысой. — А я вот чего скажу. За самозванца народ не пошел бы. Может, воры какие, разбойники и пошли бы, а не народ — шиш. А за царя грех не подняться. Муж всегда жене голова, и коли при царице живой царь объявился — давай, баба, спихивайся. Я сам вот вятский, моя деревня к Ижевскому заводу приписана была. Приписка эта — нож вострый, смерть заживо. Батюшка мой с весны брал лошадь и уходил на завод, а сестры мои на нас с матушкой поле вспахивали. Осенью батюшка возвращался к урожаю, да весь в долгах перед конторой. К Рождеству мы уж все свое подъедали. До весны, бывало, и ложки все искусаем, и углы в доме все обгрызем. А весной батюшка с лошадью — обратно на завод, а мы — головой в хомут да на поле. И вот пришел Петр Федорович и указ издал отменить приписку. Батюшка его манифест за иконами хранил, велел нам век за царя бога молить. А через полгода всего объявляют: преставился Петр Федорыч, и указ его царица отменяет, и все по-прежнему. А у нас лошадь сдохла, совсем погибель. Батюшка тогда и сказал мне: прими, Сысой, муку за родню, иди в солдаты, а сход мне денег на лошадь даст. Так и ушел я.

— Ну, пошел зипун жалиться! — сплюнул Агей.

— Я, брат, не жалюсь, я толком говорю. Потому народ и двинул за Пугачом, что царя истинного почуял. Петр-то Федорыч скомандовал Пугачу говорить народу, что манифест вернет. Значит, не будет приписки больше! Вот хрестьяне и поднялись! В Твери-то заводов нет, чего тверякам шуметь? Это у нас заводы, потому Петр Федорыч сюда и послал Пугача. Хрестьянам — приписку отменить, раскольников из расседин вывести и даровать им Палею, бороду и двоеперстие, казакам яицким — вольности за службу, и всей Расее — Юрьев день.

— Чего ж ты сам-то в Тобольске весь бунт сидел-пердел, а не сбежал к Пугачу? — вскинулся Богданко.

— А присяга, брат? — сурово осадил Богданку Ефи-мыч. — Воля — волей, а присяга дело святое!

— Царю присяга поважней будет, чем царице, — упорствовал Богданко.

— А ты дотащи пугачевского попа до Тобольска, хоть одного, — вздохнул Онисим. — Нам на что присягать? На полено сучковатое?

— Пугачевских попов издаля первых стреляли, — согласился Агей. — А ловили — и сразу в петлю, хрюкнуть не давали.

— И чего тогда же зипуны Пугача-то сдали, коли его сам царь посылал, и присягу они принимали? — спросил Богданко.

— Пугач-то присягу первый и предал, — сказал Онисим. — Петр Федорыч велел ему в тайне держать, что он — не сам царь, а Пугач тайны не сдержал. Он ведь летом-то женился на Устинье Кузнецовой, яицкой казачке. Народ воочию увидел: Пугач — не Петр Федорыч, коли при живой жене снова женится. И все, братцы. Народ побежал кто куда. Понял, что обманули его. А старшины казацкие покумекали, на все это глядючи, да и выдали Пугача.

— Говорю я вам: через баб весь грех, — упрямо повторил Сысой.

Солдаты замолчали, раздумывая.

— Наливай, Гордей!

Цепочка кибиток то сокращалась, то подрастала, но караван горной стражи по-прежнему упрямо и неспешно катился вниз по Чусовой, вниз по извилистым складкам пространства. Все: зимняя стужа, как ветхая плотина, дала протечку тепла. Весна еще не победила, даже еще и на самую малость не высветила окоемы, но сомнения в ней развеялись, и пора было браться за работу. Дома по деревенькам словно поглубже нахлобучили снежные шапки и завязали тесемки под подбородками крылечек, зашевелили плечами раскрываемых подворий — не жмут ли полушубки в проймах? По берегам вдоль пристаней бесстыже зачернели полосы выплеснутых помоев: как всегда, хозяева поленились осенью заглубить выгребные ямы, а теперь ямы перемерзли доверху, и куда девать ополоски? А зиму все одно пора гнать, как докучливую нищенку, — вот и обдать ей подол из поганого ведра. Между высоких сугробов закаменели тропиночки-щели, словно окопы, которые неприятелю уже ни за что не сдадутся. Даже скалы, не боясь, будто повернули свои морщинистые, заснеженные рожи к северу и повыше подняли воротники лесов, чтобы с презрительным прищуром взглянуть в глаза унылым ветрам. Зима безнадежно волочила по небу — над землей как над самым дном — многослойные и рваные неводы облаков, уже пустых, без снегопадов, будто весь улов вывалился из прорех.

Из Сулёма по Старой Шайтанской дороге горная стража ушла на Невьянск и Тагил. Сержант Ефимыч со своей командой остался в Сулёме на постоялом дворе даже без кибитки: все ямщики подряжались до Тагила. Впрочем, как предупредил капитан Берг, кибитка и не пролезет в чащобах, где придется искать этот проклятый Вайлугин скит. Для такого дела под началом у Ефимыча и было семеро солдат — да еще этот парень Гордей из Сысерти. Гордей обещал их благородию вывести солдат на скит, а уж дальше — повязать вора Яшку Гусева и доставить его на Ослянскую пристань — это забота Ефимыча. Гордею же — дорога на все четыре стороны.

Вечером Гордей отозвал Ефимыча в сторонку и, помявшись, неловко спросил:

— Дозволишь мне ружье взять?

— На тебя мне ружья не давали, — возразил Ефимыч.

— Свое, — кратко пояснил парень, пряча глаза. Ефимыч пошевелил усами:

— А откуда взял?

Гордей отвернулся. Да понятно — откуда. От Пугача.

— Твоему чину оружье не положено, — строго сказал Ефимыч.

— Дозволь… — неумело заканючил парень. — Мне ведь скит выдать — как приговор себе подписать… Защита нужна… Тебе капитан велел меня слушать…

— Защитой тебе будем мы, — сурово возразил Ефимыч.

— При вас-то кто на меня нападет? Мне без вас защита нужна…

Ефимыч подумал.

— Ладно, — согласился он. — Но потом ружье мне сдашь.

От Сулема вниз по Чусовой солдаты пошли уже пешком. Скарб весь сложили на санки, которые тащили Гришка и Онисим Хомутов, а себе оставили только ружья с воткнутыми в стволы штыками. На Гордея со штуцером за спиной смотрели косо, с угрюмым подозрением. Любое оружие у зипунника из пугачевских прихвостней — это смерть какого-то солдата. Вряд ли Гордей кого убивал — молод он, чтобы в пугачевщине испачкаться. Но все равно память о солдатской смерти висела за его плечом.

В ходьбе по ледовой дороге было уже не до пересудов. Солдаты шагали молча, невесело. Ефимыч, Агей и Иван Верюжин дымили трубками. Гришка и Онисим обиженно сопели в санных гужах. Васька Колодяжинов высвистывал марш. Путь был скушен. Из снеговых куч Паклиных и Гилёвских островов торчали голые ветки дерезняка. В деревне Романовой на обед ничего, кроме постного, не нашли. Потом опять шагали мимо лошадиных спин высоких сугробов на месте Шитиковских островов, устрова Толстик, устрова Кирин. Боец Афонины Брови стоял с насупленными бровями, словно у него от постылой хмари башка разболелась. За Васькиной горой уже прятались сумерки. На камне Могильном бессмысленно-радостно вкривь и вкось торчали кресты. Уже в темноте дотопали до постоялого двора в Усть-Утке.

Наутро Гордей сказал, что дальше они пойдут напрямик.

— Тебе доверья нету, — честно ответил Ефимыч. — А вдруг ты нас куда не туда заведешь, на погибель?

— Да почто мне? — Гордей пожал плечами. — Охота лишних десять верст топтать — дак и идите по Чусовой…

За бойцом Красным, ругаясь на Гордея, солдаты полезли в гору, но и вправду: пересекли еловый загривок и скатились уже к бойцу Харёнки, за которым пушились по ветру дымы деревни. В Харенках обедали. Гордей опять отозвал Ефимыча.

— За деревней снова по лесу пойдем, по зимнику, — предупредил он. — Ночевать будем в Ёкве.

— А как же двор постоялый в Кашке? — удивился Ефимыч.

— В Кашку нам нельзя, — твердо сказал Гордей.

— Отчего?

— Нельзя, и все.

Ефимыч поглядел в тусклые, мутные глаза Гордея и велел Богданке и Ваське Колодяжинову повыспрашивать у деревенских в Харенках, что это за Ёква такая, где там ночевать, как туда идти по лесу, да и вообще: какие тут хитрости? Васька ничего не вызнал, только исхитрился за час где-то так хватить хмельного, что ноги начали разъезжаться. А вот Богданко вернулся к Ефимычу мрачно-возбужденный, решительный.

— Дорога тут прямая, говорят, и короткая, — пояснил он. — А на ночлег надо будет встать у тамошнего вогула Шакулы.

Ефимыч недоверчиво покачал головой, рассматривая отвернувшегося Гордея, и со вздохом согласился пройти мимо постоялого двора в Кашке.

Шли по зимней лесной дороге, в сторону от Чусовой. Сначала все в гору, в гору, потом по дербе — заброшенному полю, что заросло мелким хламостоем, а потом с горы, с горы. Уже под луной солдаты вышли к Ёкве. Вогульская деревня казалась пасекой — чумы торчали словно борти, накрытые на зиму колпаками из сена. Чум Шакулы нашли легко: кто гостей привечает, тот не держит собак.

Перепугавшийся старик вогул засуетился, забегал по двору, влезая в сугробы, а его девка молча стояла у входа в чум, кутаясь в ягу и блестя глазами.

— Не знал я… Не разжигал очага… — бормотал вогул. Солдаты один за другим пролезали в дверь низкой, совсем засыпанной снегом избы. Их голоса звучали из сугроба глухо, как из могилы.

— Мы горная стража, — важно гудел над вогулом Ефимыч. — Нам за постой денег платить нельзя. Масла нам дай, коли есть.

— Пусть девка дров принесет, — выглянув из избы, сказал Богданко.

В стены, в пазы меж бревен солдаты натыкали зажженных лучин — в русском доме так бы не безобразничали, — и в избе стало светло. От девяти человек сделалось совсем тесно.

— Мусорно живут инородцы, — озираясь, заметил Сысой Жила. — Что остяки на Иртыше, что вогулы на Чусовой — все одно…

Солдаты, стаскивая толстые зипуны, посшибали плечами висевшие на стенах плетеные морды и короба. Под ногами трещали высохшие лозины вогульского заделья. Агей срывал со стен над топчанами мятые, черствые шкуры и кидал их ко входу — вдруг блохи напрыгают? Васька Колодяжинов, забавляясь, сшибал с низкого потолка сосульки. Иван Верюжин покачал рукой над очагом долбленую деревянную трубу, к которой снизу, чтобы улавливать дым, была приделана кривая юбка из заскорузлой бересты. Из трубы с шорохом выкатилось и упало в холодный пепел круглое ледяное полено.

Шакула на деревянном подносе притащил из своего чума целую гору светящихся углей; потом принялся бегать, таская дрова. Огонь потихоньку разгорелся. Тепло расползалось по выстуженной избенке. Солдаты расселись вокруг тепла, разлеглись на топчанах, закурили. Ефимыч, хозяйственно раздвинув палкой опорные камни в очаге, водрузил на них большой черный котелок со снегом. Синий дым повис под потолком, и на кровле нежно замерцали капли растаявшего инея. Сосульки в дальних темных углах волшебно засветились, роняя с кончиков мелкие искры.

— А ничего, не хуже, чем на постоялом дворе, — поежившись, признался Онисим.

— Еще бы Гришка свои онучи у меня из-под носа убрал, — согласился Васька. — Гришка — в жопу шишка!.. Сброшу в огонь!..

Гришка, развесивший онучи над очагом, не слышал Ваську. Он о чем-то озабоченно шептался с Богданкой.

— Солдатский дух — смерть врагам, — хмыкнул Агей.

— А ты тоже закуривай, — сказал Ваське Ефимыч. — Табачок — он на то и нужен. Все загладит. Божья травка.

— Слышь, командир, а дров-то на кашу все равно не хватит, — заметил Иван Верюжин.

— Гордей! — весело выкликнул Ефимыч. — А ну-ка — марш!

Гордей, сидевший от огня дальше всех, молча поднялся и пошел на выход. Лицо у него было напряженным, обиженным.

Над Ёквой за соснами ярко светила луна, но в ее свете все было каким-то неузнаваемым, чужим. Гордей пошарился по заснеженному двору в поисках дров. Показалось: вот поленница, схватился — копылья перевернутых нарт. Показалось — вот она, вывернул — рваный, смерзшийся в ком бредень. Гордей подошел к чуму, отодвинул полог и позвал:

— Эй, Шакула, еще дрова нужны!

Вогул тотчас выбрался на улицу, заискивающе и подслеповато глядя на Гордея, сразу полез в ближайший сугроб, по-собачьи раскидывая снег руками, стал подавать поленья. Гордей набрал целое беремя и пошагал обратно, не видя дороги. На узкой тропке столкнулся с Гришкой и Богданкой, которые мочились на угол избы.

— Щепки вставь, коли глаза заплыли! — буркнул Богданко.

С охапкой дров Гордей неуклюже пролез в домишко, наступая солдатам на ноги, прошел к очагу и ссыпал поленья возле огня. В очаге, оплетенный языками пламени, лежал вогульский идолок с грубо вырубленным лицом. Полтора десятка подобных идолков были приставлены к дальней стене избушки и закиданы хламом. Солдаты, дожидаясь дров, взяли одного да и сунули под котел.

Ударом ноги Гордей выбил идолка из огня и, содрав шкуру с лежанки, принялся хлестать его по обуглившимся бокам. Котел соскочил с опорного камня и опрокинулся в очаг. Бахнул шипящий взрыв. Пол-избушки разом заволокло паром. Во все стороны полетели зола, брызги, искры и недоваренная крупа. Солдаты заорали, откатываясь к стенам.

— Чего творишь?!. — крикнул Васька Колодяжинов.

— Не трожь тут ничего! — зарычал Гордей, хватая идолка на руки, как младенца, и оглядывая солдат бешеными глазами.

— С-сучок… — выдохнул Агей, сжимая в кулаке шило.

— Смир-рна!.. — по-офицерски гаркнул Ефимыч. Подбрасывая в руках дымящегося идола, Гордей ринулся к выходу, пихнув с дороги вскочившего Сысоя.

На улице он сунул идола в ближайший сугроб и распрямился, озираясь и оттирая с губ пену. Солдаты из избушки не выходили. Из окошка доносился гвалт, перекрываемый матюгами сержанта. Косматые, заснеженные вершины сосен неподвижно висели в вышине над головой, заслоняя растрескавшийся на созвездия небосвод. На лунной скатерти двора черной кучей с рожками над макушкой громоздился чум, вылепленный светом ясно и четко.

Полог чума заколыхался, и, согнувшись, на улицу выбрался старик вогул — жалкий и поникший. За шкирку его держал похабно улыбавшийся Гришка. Гришка оттолкнул вогула от себя, и старик послушно поплелся прочь от чума, потерянно сел на колоду, торчавшую из снега, повернулся к Гришке и Гордею спиной.

Гордей со всхлипом втянул воздух меж зубов, сжал кулаки и пошел к Гришке, наклонившись вперед, будто чего-то толкал перед собой.

— Ты, братец, к жлудовке уже третий будешь, — скалясь, сказал Гришка Гордею. Он растирал руки, словно испачкал их о старика, как-то приседал и подплясывал от смущения.

Удар в ухо отшвырнул Гришку в сугроб, а Гордей нырнул в чум. В дальнем конце чума, за занавеской из оленьей шкуры, на четвереньках стояла девка-вогулка со спущенными с зада меховыми штанами. Она задрала голову и широко разбросала в упоре руки. За ее спиной тоже на коленях стоял Богданко. Левой рукой он внатяг держал вогулку за косу, а правой рукой шарил под кафтаном на брюхе, лихорадочно развязывая поясок.

Снаружи раздался крик Гришки. Богданко еще успел обернуться, но Гордей уже подлетел и пнул Богданку в грудь. Солдата отбросило навзничь. В падении он рванул вогулку за косу, и девка с визгом перевернулась, выдергивая косу из лапы Богданки. Гордей подскочил к солдату и снова пнул того в ребра. Третий пинок Богданка уже не пропустил — схватил ногу Гордея в полете, крутанул набок и теперь сам накинулся на повалившегося Гордея. Они сцепились молча — колотили друг друга без пощады, насмерть, били не только кулаками, а и локтями, лбом в лицо, ненавидяще хрипели, словно уже очень давно хотели драки. Рычащим комом они покатились по чуму, и чум закачался, а широкие полотнища кожаного дымохода мотнулись, как крыло. От их ветра столбом вздуло огонь в уже догорающем очаге.

Оборвав полог, ввалились солдаты, набежавшие на Гришкин вопль, но не смогли расцепить Гордея и Богданку. Парни выдирались из чужих рук и лягались. Их выволокли из чума единым узлом, как котов, и бросили в сугроб. Агей и Васька Колодяжинов с размаху лупили в них прикладами ружей и только так смогли разбить сцепку, будто отомкнули дужку заржавленного замка.

Богданку и Гордея — окровавленных, облепленных снегом и вдрызг расхристанных — встряхнули и поставили на ноги, крепко держа за плечи и за локти.

— Да вы чего же, дурни!.. — потрясенно бормотал Онисим Хомутов.

— Убью… — одной утробой давился Гордей.

— Это што ж такое?.. — очень тихо спросил Ефимыч, одетый уже по полному артикулу, будто на параде.

— За жлудовку они, — быстро сказал Гришка, бессмысленно всовывая в схваченную руку Богданки его шапку.

— Отвечать! — рявкнул Ефимыч.

— Я под тобой не служу! — просипел Гордей.

— Он первый налетел, ш-шука… — беззубо ответил Богданко.

— Да он же еретик!.. — вдруг взвизгнул Гришка, пальцем указывая на Гордея. У Гордея из ворота разорванной рубахи вывалился на грудь гайтан с целой гроздью медных крестов.

Солдаты угрюмо молчали, не выпуская драчунов. У Ефимыча задергались побледневшие щеки. Он обеими руками стащил с седой головы свой мятый кивер и вытер им лицо.

— Так, команда — моя! — приказал он, нахлобучивая кивер обратно. — Богдашку, разбойника, в избу и связать!

— За что?! — вырываясь, завопил Богданко.

— Исполнять! — по-петушиному крикнул Ефимыч. Агей и Иван Верюжин поволокли Богданку по дорожке к избе. Гришка побежал следом.

— Этого отпустите, — велел Ефимыч про Гордея.

Сысой, Онисим и Васька Колодяжинов осторожно отошли от парня. Гордей перебрал плечами, запахнул на груди разорванную рубаху, убрал с глаз гайтан с крестами. На Ефимыча он не смотрел.

— И вы тоже ступайте в избу, — приказал солдатам Ефимыч. — Васька, принеси мне его штуцер.

— Он, может, тебя тут придушит, — негромко сказал Ефимычу Васька.

— Да исполнять же, в бога душу мать вас хреном об угол!

Солдаты развернулись и побежали в избу. Ефимыч и Гордей остались наедине.

— Дак кто же ты такой, Гордей, крестьянин из Сысерти? — помолчав, спросил Ефимыч.

Парень недоверчиво посмотрел на сержанта.

— Не Гордей я никакой, — негромко сказал он. — Не зипунник. Я сплавщик с пристани Кашка. И зовут меня Остафий Петров, прозвищем — Переход.

Словно мороз продрал Осташу по хребту — будто он на холоде сбросил с плеч чужую, ненавистную, блохастую шубу.

— Сплавщик, значит… — растерянно повторил Ефимыч. — А не еретик? Почто столько крестов навесил?

— Кресты не мои, так вышло, отдать надо, — буркнул Осташа. Родильные крестики сплавщиков он забрал вместе со штуцером в Сулёме у Гилёвых, у которых с лета еще остался его шитик. — Ты, Ефимыч, не знаешь, куда и почто вас капитан Берг послал. А я знаю. Вы по моему делу идете к выкрестам в скит за нелюдем сатане в зев, и при своем деле я твоим ребятам беса тешить не дозволю.

— Чего ж сразу не сказал? — растерянно и недовольно буркнул Ефимыч, приглаживая встопорщенный ус.

— Не нудили бы — и сейчас бы не сказал. А я жить хочу. И дело сделать тоже хочу. И никому себе помешать не дам.

От избы подошел Васька с Осташиным штуцером в руках. Ефимыч принял штуцер и воткнул его в сугроб рядом с Осташей.

— Забирай, — пояснил он. — И ночуй у вогулов. От греха чтоб подальше. — Он обернулся к Шакуле, все еще сидевшему в отдалении на колоде. — Эй, старик, возвращайся к себе. Обиды больше не будет.

В разворошенном чуме Осташа молча сел перед очагом. Он чувствовал, как набухает разбитая рожа. Шакула, что-то шепча, ползал у Осташи за спиной, наводил порядок. Бойтэ тихо присела рядом.

— Мы тебя не узнали, — сказала она с удивлением, без всякой вины в голосе.

Осташа молчал.

— Давай одежу зашью, — предложила Бойтэ. — Вот нитки, игла.

— Жрать хочу, — ответил Осташа.

— У меня там в снегу заяц есть мороженый. Принести? — спросил Шакула.

— Неси.

Шакула, кряхтя и вздыхая, убрался из чума. Бойтэ прижалась к Осташе и вдруг стала совать ему в руки клубок суровых ниток.

— Спрячь, пока он не видел, — жарко зашептала она. — Три дерева найдешь — обмотай и внутри сиди. Может, спасешься.

— От чего? — не глядя на нее, спросил Осташа.

— От гибели, от чего же еще?

— От какой еще гибели? Бойтэ оглянулась на полог чума.

— Шакула все понял — солдаты за Якой в скит пошли. А скит Шакуле стеречь велели. Он там мороков рассадил. Он говорил тебе, я помню. Там все погибнут, не пройти. Бери нитки.

— Я крещеный! — злобно ответил Осташа и отшвырнул клубок в сторону. Клубок покатился, разматываясь.

Бойтэ перехватила его, как кошка. Подползая к Ос-таше на коленях, она быстро сматывала нитки обратно.

— Бери! — шепотом страдальчески крикнула она, втискивая клубок Осташе в ладонь. — Бери же! Дурак! Дурак! Бери!

 




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 701; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.146 сек.