Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Менуэт (в рондо). 9 страница




Я не напрасно вовлек Хоенэгга в обсуждение, ведь он сразу понял то, чего не мог взять в толк Вайнровски: речь шла не о технической, а о политической проблеме. Технический аспект мог служить оправданием политического решения, но не диктовать его. Ни к какому выводу в тот день наша беседа не привела, но заставила меня пошевелить мозгами, и в конце концов я нашел выход. Поскольку у меня создалось впечатление, что Вайнровски не способен отслеживать ситуацию, я, чтобы занять его, попросил подготовить второй доклад и обратился к Изенбеку за нужной технической информацией. Я недооценил этого парня: он оказался чрезвычайно активным, на лету схватывал мои мысли и даже их предвосхищал. Мы работали всю ночь, уединившись в моем огромном кабинете в Министерстве внутренних дел, пили кофе, который нам приносил сонный ординарец, и вместе в общих чертах набросали проект. Я отталкивался от плана Рицци установить разницу между квалифицированными и неквалифицированными рабочими; все рационы будут увеличены, но для неквалифицированных рабочих незначительно, а квалифицированные могут рассчитывать на целый ряд новых льгот. В проекте мы не детализировали категории заключенных, но на его базе могли, если бы РСХА потребовало, обозначить те из них, например евреев, которых следовало содержать в особо жестких условиях и распределять только на неквалифицированные работы: выбор мы оставили открытым. Изенбек помог мне выделить другие категории: тяжелый труд, легкие работы, пребывание в медпункте; в итоге образовалась сетка, куда оставалось только внести рационы. Вместо того чтобы ломать голову над нормированными пайками, которые все равно не будут выдаваться из-за нехватки средств и трудностей с продовольствием, я приказал Изенбеку рассчитать - естественно, принимая во внимание типичные меню, - ежедневные издержки на каждую категорию и потом в дополнение составить варианты рационов, вписывающиеся в бюджеты. Изенбек настаивал, чтобы его предложения включали еще качественные характеристики, например распределять сырой лук, а не вареный, из-за витаминов; я не стал ему мешать. Если хорошенько присмотреться, в нашем плане не было ничего революционного: мы использовали текущий практический опыт, кое-что слегка подкорректировали, пытаясь подвести увеличение расходов под конкретную базу. Чтобы доказать целесообразность проекта, я отправился к Рицци, изложил ему суть и попросил проанализировать с экономической точки зрения, насколько повысится производительность труда; Рицци сразу согласился, тем более что я признавал за ним бесспорное авторство ключевых идей. Отредактировать проект я хотел сам, когда у меня в руках уже будет детальная информация.

Главное - и я это отлично понимал, - чтобы у РСХА не возникло слишком много возражений; если они примут наш план, то ведомство Д-IV ВФХА не сможет нам препятствовать. Чтобы прощупать почву, я позвонил Эйхману: «О, дорогой штурмбанфюрер Ауэ! Встретиться со мной? К сожалению, я на сегодняшний момент очень занят. Да, Италия и всякие другие вещи. Вечером? За стаканчиком. Недалеко от моей работы на углу Потсдамерштрассе есть маленькое кафе. Да, со стороны входа в метро. Ну, до вечера». Войдя, Эйхман рухнул на стул, бросил фуражку на стол и потер переносицу. Я уже заказал два шнапса и предложил ему сигарету, он с удовольствием закурил, откинулся на спинку, скрестив ноги, положил руки на папку с бумагами. Покусал между затяжками нижнюю губу; высокий лысый лоб блестел под светом лампочек. «Так что Италия?» - спросил я. «Проблема не столько в Италии, хотя там мы еще наверняка нашли бы тысяч восемь или десять евреев, сколько в оккупированных итальянцами зонах, превратившихся вследствие глупейшей политики в рай для жидов. Они везде! На юге Франции, на берегу Далмации, на их территориях в Греции. Я незамедлительно и почти всюду разослал команды, но работа предстоит огромная; учитывая транспортные проблемы, всего в один день не переделать. В Ницце, используя эффект неожиданности, нам удалось арестовать несколько тысяч; но французская полиция демонстрирует все меньше готовности к сотрудничеству, что многое осложняет. Нам страшно не хватает ресурсов. И еще нас очень беспокоит Дания». - «Дания?» - «Да. То, что нам казалось проще простого, обернулось настоящим бардаком. Гюнтер в ярости. Я вам говорил, что я его туда послал?» - «Да. И что же произошло?» - «Точно не скажу. По мнению Гюнтера, посол, этот доктор Бест, играет странную роль. Вы разве с ним не знакомы?» Эйхман залпом допил шнапс и заказал еще. «Он был моим начальником до войны». - «Да? Ну, хорошо, я не пойму, что у него теперь в голове. В течение долгих месяцев он все делал, чтобы нас тормозить, под тем предлогом… - Эйхман несколько раз рубанул воздух ладонью, -…что мы подрываем его политику сотрудничества. И потом, в августе после беспорядков, когда пришлось вводить режим чрезвычайного положения, мы сказали: хватит, давайте уже действовать. Новый глава СП и СД, доктор Мильднер, сейчас на месте и уже перегружен работой; кроме того, вермахт сразу отказался нам помогать, поэтому я и отправил туда Гюнтера, пусть активизирует процесс. Мы все подготовили, пароход для четырех тысяч, находящихся в Копенгагене, составы для остальных, но Бест продолжает чинить препятствия. У него всегда имеется оправдание, то датчане, то вермахт, e tutti quanti. К тому же здесь надо соблюдать секретность, чтобы евреи ничего не заподозрили, и отловить их всех разом, но Гюнтер говорит, что они уже в курсе. Похоже, дело не заладилось». - «И на каком вы этапе?» - «Мы запланировали начать через несколько дней и закончить в один прием, ведь их же не так много. Я позвонил Гюнтеру и сказал: Гюнтер, приятель, если это так, пусть Мильднер начнет раньше, но Бест отказался. Слишком уж он чувствительный, ему нужно еще раз пообщаться с датчанами. Гюнтер думает, что Бест делает это нарочно, чтобы сорвать акцию». - «Но я отлично знаю доктора Беста: он кто угодно, только не друг евреям. Вряд ли вы найдете лучшего, чем он, национал-социалиста». Эйхман скривился: «О, политика, да будет вам известно, меняет людей. Ну да, увидим. Мне себя упрекнуть не в чем, мы все подготовили, предусмотрели, и если дело провалится, отвечать буду не я, точно вам говорю. А ваш проект продвигается?»

Я заказал еще шнапса: однажды я уже имел возможность заметить, что под действием алкоголя Эйхман расслабляется, становится сентиментальным и дружелюбным. Я совершенно не собирался его на чем-нибудь подлавливать, я хотел, чтобы он мне доверился и понял, что мои идеи не идут вразрез с его взглядом на вещи. Я в общих чертах обрисовал ему проект; как я и предполагал, слушал Эйхман вполуха. Но один раз он встрепенулся: «Как же вы все это согласуете с принципом Vernichtung durch Arbeit?» - «Очень просто: улучшения условий касаются только квалифицированных рабочих. Остается лишь следить за тем, чтобы евреи и асоциальные элементы назначались на тяжелые работы, не требующие спецподготовки». Эйхман поскреб щеку. Естественно, я знал, что решения о распределении специалистов принимаются индивидуально на уровне комиссии по распределению работ каждого лагеря; и если в лагере намерены содержать квалифицированных евреев, это не наша проблема. Но у Эйхмана, похоже, были другие заботы. Он помолчал минуту, обронил: «Ну, ладно» - и принялся говорить о юге Франции. Я слушал и курил. Через некоторое время в подходящий момент я вежливо поинтересовался: «Если вернуться к моему проекту, оберштурмбанфюрер, он почти готов, и я хотел бы прислать его вам, чтобы вы почитали». Эйхман махнул рукой: «Как угодно. Я столько бумаг получаю». - «Я не стал бы вас беспокоить. Это просто чтобы быть уверенным, что у вас нет возражений». - «Если там все, как вы рассказывали…» - «Давайте так: если у вас найдется время, пролистайте его, а после составьте мне короткую записку, вроде доказательства, что я учел и ваше мнение». Эйхман иронично усмехнулся и погрозил мне пальцем: «А вы хитрец, штурмбанфюрер Ауэ. Вы тоже хотите себе соломки подстелить». Я сохранял невозмутимый вид: «Рейхсфюрер пожелал, чтобы мы приняли во внимание мнение всех ведомств, занимающихся этим вопросом. По поводу РСХА обергруппенфюрер Кальтенбруннер адресовал меня к вам. Мне это кажется само собой разумеющимся». Эйхман нахмурился: «Конечно, но решаю не я: я должен представить проект своему начальнику. Но если я дам положительную рекомендацию, то у него не будет причин не подписать. В принципе, разумеется». Я поднял стакан: «Ну, за успех вашей датской операции?» Эйхман улыбнулся, когда он так улыбался, его уши сильно оттопыривались, и он особенно напоминал птицу; вместе с тем нервный тик искажал улыбку, превращая ее чуть ли не в гримасу. «Да, спасибо. За операцию! И за ваш проект тоже».

Я написал текст за два дня; Изенбек тщательно и красиво расчертил детализированные таблицы для приложений, и еще я включил практически без изменений аргументы Рицци. Я еще не закончил, когда меня вызвал Брандт. Рейхсфюрер собирается в Вартегау, чтобы выступить там с важной речью; шестого октября состоится конференция рейхсляйтеров и гауляйтеров, на которой будет присутствовать доктор Мандельброд; он просил, чтобы и меня пригласили. На какой стадии мой проект? Я заверил Брандта, что все близится к завершению. Перед рассылкой в ведомства для согласования осталось лишь ознакомить с ним коллег. Я уже переговорил с Вайнровски и пояснил, что таблицы Изенбека не что иное, как графическое представление его, Вайнровски, идей: доктор вроде бы все одобрил. Общее собрание прошло без лишних споров; в основном говорил Рицци, а я только подчеркнул, что получил устное согласие от РСХА. Гортер выглядел довольным, его заинтересовал только один вопрос: сможем ли мы продвинуться так далеко; экономический анализ Рицци явно превзошел ожидания Алике; Йедерман проворчал, что это все будет стоить дорого и где взять деньги? Но успокоился, когда я его заверил, что в случае утверждения проект будет финансироваться за счет дополнительных кредитов. Я обратился к каждому с просьбой представить к десятому числу письменный ответ глав их ведомств, планируя к тому времени уже вернуться в Берлин, и велел отослать копию Эйхману. Брандт дал мне понять, что после согласования с ведомствами я могу представить проект рейхсфюреру лично.

В день отъезда после обеда я явился во Дворец принца Альбрехта. Брандт позвал меня на доклад Шпеера, а потом я должен был присоединиться к доктору Мандельброду в поезде для особо важных персон. В холле я столкнулся с Олендорфом, которого не видел со времени его отъезда из Крыма. «Доктор Ауэ! Как приятно вас видеть снова. Вы в Берлине уже несколько месяцев, почему же не позвонили? Я бы охотно с вами встретился». - «Извините меня, бригадефюрер. Я был страшно занят. Впрочем, думаю, вы тоже». Я ощущал исходящее от него напряжение, будто он излучал черную, концентрированную энергию. «Брандт прислал вас к нам на конференцию, да? Если я не ошибаюсь, вы занимаетесь вопросами производства». - «Да, но только теми, что касаются заключенных в концентрационных лагерях». - «Понятно. Сегодня вечером мы собираемся подписать новый договор о сотрудничестве между СС и министром вооружения. Однако тема для обсуждения гораздо шире; ведь речь, кроме прочего, пойдет еще и о содержании рабочих иностранцев». - «Вы теперь в Министерстве экономики, бригадефюрер?» - «Да. Круг моих обязанностей расширяется. Жаль, что вы не экономист: благодаря этому договору для СД откроется совершенно новая область деятельности, я надеюсь. Ну, давайте подниматься, скоро начало».

Конференция проходила в одном из больших, обшитых деревом залов дворца, правда, национал-социалистические знамена и герб не особо сочетались с резными панелями и позолоченными канделябрами XVIII века. На собрании присутствовало более сотни офицеров СД, среди них мои бывшие коллеги или начальники. Рейхсминистр Шпеер немного опаздывал. Мне он показался на удивление молодым, хотя у лба у него уже появились залысины, стройным, энергичным; на нем был простой двубортный костюм, украшенный только золотым партийным значком. Шпеер поднялся на трибуну и начал речь. Выбранные им выражения отличались беспощадной прямотой: если в срочном порядке не направить все усилия на общее военное производство, мы проиграем войну. Это отнюдь не походило на пророчества Кассандры: Шпеер сравнивал наше сегодняшнее производство с данными, которыми мы располагаем о советском и в основном американском производстве; если мы продолжим в том же темпе, то, он убежден, не продержимся и года. Однако наши производственные ресурсы используются далеко не на полную мощность; и одним из главных препятствий на региональном уровне, кроме проблемы с рабочей силой, является блокирующее влияние частных интересов: именно потому он очень рассчитывает на поддержку СД, и это важнейший пункт соглашения, которое будет заключено с СС. Недавно он подписал конвенцию с министром экономики Франции, Бишелоном, предусматривающую перенос туда большей части нашего производства потребительских товаров. Конечно, после войны это принесет Франции значительные коммерческие выгоды, но у нас нет выбора: если мы стремимся к победе, то приходится чем-то жертвовать. Подобная мера позволит нам перекинуть на производство вооружения полтора миллиона рабочих дополнительно. Но мы должны быть заранее готовы, что многие гауляйтеры воспротивятся требованиям закрыть предприятия; здесь именно та область, куда могла бы вмешаться СД. После доклада министра на трибуну вышел Олендорф, поблагодарил Шпеера и вкратце ознакомил присутствующих с содержанием соглашения: СД будет уполномочена контролировать условия отбора и содержания иностранных рабочих; также любой отказ со стороны гауляйтеров следовать инструкциям министра становится предметом расследования СД. Гауляйтер Нижней Силезии Ханке, замещавший на церемонии рейхсфюрера, Олендорф и Шпеер торжественно подписали соглашение на столе, водруженном специально для этой цели; потом отсалютовали, Шпеер пожал всем руки и быстро удалился. Я взглянул на часы: до поезда оставалось меньше сорока пяти минут, хорошо, что я догадался прихватить с собой чемодан. В зале стало шумно, я проскользнул к Олендорфу, беседовавшему с Ханке: «Бригадефюрер, извините: я уезжаю тем же поездом, что и рейхсфюрер, мне надо идти». Олендорф несколько удивленно приподнял брови: «Позвоните мне, когда вернетесь», - бросил он напоследок.

Специальный поезд отправлялся не с одного из главных вокзалов, а со станции наземного метро на Фридрихштрассе. На вокзале, оцепленном полицией и ваффен-СС, толпились, обмениваясь шумными приветствиями, высшие чины и гауляйтеры в форме СА и СС. Пока полицейский проверял список и мои документы, я изучал толпу, но не видел Мандельброда, с которым должен был здесь встретиться. Я попросил лейтенанта показать мое купе; он уставился в список: «Герр доктор Мандельброд, Мандельброд… вот, специальный вагон в хвосте поезда». Вагон имел особую конструкцию: вместо обычной двери примерно треть его длины занимала двойная дверь, как у товарных фургонов, а все окна закрывали стальные шторы. Одна из амазонок Мандельброда в форме СС со знаками различия оберштурмфюрера стояла у входа; она была не в юбке, а в мужских брюках для верховой езды, и ростом на несколько сантиметров выше меня. Где только Мандельброд берет таких помощниц, спросил я себя: наверное, у него есть особая договоренность с рейхсфюрером. Женщина поздоровалась со мной: «Штурмбанфюрер, доктор Мандельброд ждет вас». Она, видимо, меня вспомнила, а я ее нет, все они были немного похожи. Она взяла у меня чемодан и провела в обтянутый ковровой тканью тамбур, из которого налево уходил коридор. «Ваше купе второе справа, - указала она мне. - Я отнесу туда ваш багаж. Доктор Мандельброд расположился здесь». В конце коридора автоматически открылась двойная раздвижная дверь. Я вошел. Мандельброд, как всегда, плавал в своем ужасном запахе, восседая в огромном кресле-платформе, которое подняли в вагон благодаря этим самым специальным дверям; рядом с ним в изящном креслице рококо, небрежно скрестив ноги, устроился министр Шпеер. «А, Макс, вот и ты! - зазвучал музыкальный голос Мандельброда. - Проходи, проходи». Кошка юркнула у меня между сапог, я чуть не споткнулся, но удержался, отдал честь сначала Шпееру, потом Мандельброду. Тот повернул голову к министру: «Дорогой Шпеер, хочу вас познакомить с одним из моих молодых протеже, доктором Ауэ». Шпеер изучающе взглянул на меня из-под густых бровей, потом встал со стула и, к моему вящему изумлению, ринулся жать мне руку: «Очень приятно, штурмбанфюрер». - «Доктор Ауэ работает на рейхсфюрера, - уточнил Мандельброд, - и пытается повысить производительность в наших концентрационных лагерях». - «О, это очень хорошо, - ответил Шпеер. - Вам удалось что-нибудь сделать?» - «Я занимаюсь данным вопросом всего пару месяцев, герр рейхсминистр, и моя роль ничтожна. Но в общей сложности усилий уже приложено немало. Надеюсь, вы заметили результаты». - «Да, конечно. Я на эту тему недавно разговаривал с рейхсфюрером. И он согласился со мной, что может быть еще лучше». - «Несомненно, герр рейхсминистр. Мы упорно работаем». Возникла пауза; Шпеер явно искал, что сказать. Вдруг его взгляд упал на мои медали: «Вы были на фронте, штурмбанфюрер?» - «Да, герр рейхсминистр. В Сталинграде». Он помрачнел, опустил глаза, и у него слегка задрожал подбородок. Потом он снова пристально посмотрел на меня, глаза ясные, но - я впервые обратил внимание - с темными тяжелыми кругами от усталости. «Мой брат Эрнст пропал без вести в Сталинграде», - произнес он чуть натянуто, но спокойно. Я склонил голову: «Мои соболезнования, герр рейхсминистр. Мне очень жаль. Вам известно, при каких обстоятельствах он погиб?» - «Нет. Я даже не знаю, жив он или мертв». Голос Шпеера звучал теперь холодно и отстраненно: «Родители получали письма, Эрнст болел, лежал в одном из лазаретов. В условиях… ужасающих. В своем предпоследнем письме жаловался, что там невыносимо и он возвращается к товарищам на артиллерийскую позицию. Хотя сам уже практически превратился в инвалида». - «Доктора Ауэ тоже тяжело ранило в Сталинграде, - вмешался Мандельброд. - Но ему повезло, его успели эвакуировать». - «Да…», - вымолвил Шпеер. Теперь вид у него был рассеянный, почти отсутствующий. «Да… вам повезло. А он… вся его батарея сгинула во время наступления русских в январе. Конечно, он погиб. Совершенно очевидно. Мои родители никак не придут в себя». Шпеер опять взглянул мне прямо в глаза. «Эрнст был любимцем отца». Я опять сконфуженно пробормотал какие-то пустые слова вежливости. За спиной Шпеера раздался голос Мандельброда: «Наша раса страдает, мой дорогой друг. Мы должны обеспечить ей будущее». Шпеер кивнул, сверился с часами: «Сейчас тронемся. Я пока пойду к себе в купе». Он снова протянул мне руку: «До свидания, штурмбанфюрер». Я щелкнул каблуками и отсалютовал, но Шпеер уже жал руку Мандельброду, тот притянул его к себе и что-то тихо говорил, я ни слова не услышал. Шпеер сосредоточился, потом кивнул и вышел. Мандельброд указал теперь мне на кресло рококо. «Присаживайся, присаживайся. Ты ужинал? Голодный?» В глубине салона беззвучно открылась вторая двойная дверь, и перед нами появилась молодая женщина в форме СС, я ее сначала перепутал с первой, но это все же была другая - если только та, встречавшая меня, не выскочила и не обежала вокруг вагона. «Не хотите ли перекусить, штурмбанфюрер?» - спросила она. Поезд, медленно набирая скорость, покинул вокзал. На окнах висели занавески, множество маленьких лампочек освещало салон купе теплым золотистым светом. Угол одной из занавесок загнулся, и я заметил, что стекло плотно закрыто металлической шторой, наверное, весь вагон бронирован, подумал я. Девушка вернулась, поставила поднос с бутербродами и пивом на складной столик, который она ловко, одной рукой, разложила рядом со мной. Пока я ел, Мандельброд расспрашивал меня о работе; ему очень понравился мой августовский рапорт, и он с нетерпением ожидает проект, который я должен закончить; мне показалось, что Мандельброд уже в курсе большинства деталей. Господина Леланда особенно волнуют вопросы индивидуальных трудовых достижений, добавил он. «Господин Леланд едет с нами, герр доктор?» - спросил я. «Он присоединится к нам в Познани», - ответил Мандельброд. Он уже на Востоке, в Силезии, в тех местах, где я побывал и где у них обоих концентрировались значительные промышленные интересы. «Очень хорошо, что ты познакомился с рейхсминистром Шпеером, - сказал Мандельброд как бы между прочим. - Это человек, с которым надо поладить. СС и Шпеер должны сблизиться еще больше». Мы продолжали беседовать, я съел бутерброды и теперь пил пиво; Мандельброд гладил кошку, забравшуюся к нему на колени. Вскоре он меня отпустил. Я пересек тамбур и вошел к себе в купе, просторное, с удобной, уже заправленной кушеткой, рабочим столиком и даже зеркалом над раковиной. Я раздвинул занавески: опять металлическая штора на окне и, похоже, его никак не откроешь. Я отказался от идеи покурить, снял китель, рубашку, чтобы помыться. Но только успел намылить лицо чудесным душистым розовым мыльцем, лежавшим возле крана - кстати, даже горячая вода была, - как в мою дверь постучали. «Минутку!» Я вытерся, надел рубашку, накинул, не застегивая, китель, открыл. В коридоре стояла одна из помощниц с тенью улыбки на губах, легкой, как ее духи, я ощущал лишь намек на их запах, и в упор смотрела на меня светлыми глазами. «Добрый вечер, штурмбанфюрер, - поздоровалась она. - Вы довольны купе?» - «Да, вполне». Она не отводила взгляда и почти не моргала. «Если пожелаете, я могу составить вам ночью компанию». Столь неожиданное предложение, к тому же произнесенное тоном совершенно обыденным, которым интересуются, например, не хочу ли я поесть, меня, должен признаться, обескуражило: я почувствовал, что краснею, и в смятении искал, что ответить. «Думаю, что доктор Мандельброд этого не одобрил бы», - выдавил я наконец. «Наоборот, - произнесла она так же любезно и спокойно, - доктор Мандельброд был бы рад. Он твердо уверен, что следует использовать любую возможность сохранить нашу расу. Разумеется, если я забеременею, ваша работа никоим образом не пострадает: у СС на этот случай есть специальные учреждения». - «Да, я знаю», - сказал я и подумал, что же она будет делать, если я соглашусь? Наверное, войдет, молча разденется и, голая, станет ждать в постели, когда я завершу свой туалет. «Очень заманчивое предложение, - брякнул я, - но вынужден вам отказать, хотя мне очень жаль. Я слишком устал, и завтра трудный день. В следующий раз, если повезет». Выражение ее лица не изменилось; она лишь пару раз моргнула. «Как хотите, штурмбанфюрер, - сказала она. - Если вам что-нибудь понадобится, звоните. Я рядом. Доброй ночи». - «Доброй ночи», - я попытался улыбнуться. Я снова заперся. Умылся, выключил свет и лег. Поезд, тихонько, ритмично покачиваясь на рельсовых стыках, тащился сквозь непроглядную ночь. Я долго не мог заснуть.

О полуторачасовой речи, с которой вечером шестого октября перед собранием рейхс- и гауляйтеров выступил рейхсфюрер, мне особо сказать нечего. Эта речь не настолько известна по сравнению с другой, почти в два раза длиннее, зачитанной Гиммлером четвертого октября перед обергруппенфюрерами и ХССПФ; но кроме кое-каких различий, обусловленных характером присутствующей публики, и более официального, менее язвительного и нашпигованного жаргонными словечками тона второго доклада рейхсфюрер, в общем-то, повторил те же вещи. Благодаря случайно сохранившимся архивам и правосудию победителей, обе речи наделали шуму далеко за пределами узких кругов, для коих были предназначены. Вы не найдете ни одной книги об СС, рейхсфюрере или уничтожении евреев, где бы их не процитировали, если вы интересуетесь содержанием, то легко можете обратиться к этим изданиям, вышедшим на многих языках. Речь от четвертого октября полностью приведена в протоколе Нюрнбергского процесса под шифром 1919-PS (именно в таком виде мне удалось детально изучить ее уже после войны, хотя в общих чертах я с ней ознакомился еще в Познани). К тому же она записана то ли на грампластинку, то ли на магнитную ленту, точно не знаю. Но как бы то ни было, запись уцелела, и при большом желании вы можете ее отыскать. Сами услышите монотонный внятный голос рейхсфюрера, его педантичный, нравоучительный тон, порой с нотками гнева, особенно ясно звучавшими в отступлениях, когда рейхсфюрер затрагивал проблемы, где, как он, вероятно, чувствовал, его авторитет мало что решал, например тотальная коррупция. Однако если речи Гиммлера и вошли в историю, то прежде всего потому, что тогда рейхсфюрер с прямотой, небывалой на моей памяти ни до, ни после, да, с прямотой и в выражениях, которые я назвал бы даже грубыми, представил программу истребления евреев. Даже я, услышав это, сначала не поверил своим ушам. Памятуя о правилах секретности, которые мы обязаны были соблюдать, я счел ту речь по-настоящему шокирующей, почти оскорбительной. Мне стало очень плохо, и, безусловно, не мне одному, я видел, как вздыхали гауляйтеры и вытирали взопревшие затылки и лбы. Ничего нового они не узнали, хотя кое-кому до теперешнего момента, естественно, и в голову не приходило задумываться о таких вещах, например о вопросе, касавшемся женщин и детей, и оценивать их масштабность. Рейхсфюрер прямо заявил, что, да, мы убиваем женщин и детей тоже. Вот что вызвало смятение: полное, в кои-то веки, отсутствие двусмысленности. Рейхсфюрер будто нарушил некое правило, превосходившее по силе его собственные указы, изданные для подчиненных, строжайшие Sprachregelungen, неписаные правила такта. Того самого такта, о котором упоминал в своей первой речи относительно казни Рёма и его товарищей по СА: у нас, слава богу, существует естественное чувство такта, благодаря которому мы никогда не говорили между собой о случившемся.

Хотя, возможно, дело было еще в чем-то другом, а не только в вопросе такта и правил. Мне кажется, в тот момент я и начал понимать глубинные причины заявлений рейхсфюрера и то, почему так вздыхали и потели сановники: они, как и я, осознали, что вовсе не случайно рейхсфюрер в подобной манере на пятом году войны открыто распространяется об уничтожении евреев. Без эвфемизмов, не моргнув глазом, в простых грубых выражениях, и, конечно, если он позволил себе подобное, то фюрер был в курсе, и, что еще хуже, фюрер сам того хотел. Вот почему испугались находившиеся в зале. Рейхсфюрер явно говорил от имени фюрера, произносил те слова, которые не следует произносить, сделал запись на пластинку или пленку, неважно, и потом тщательно отметил присутствующих и отсутствующих. Среди руководителей СС отсутствовали только Кальтенбруннер, страдавший флебитом, Далюге, из-за серьезного сердечного заболевания ушедший в долгосрочный отпуск, Вольф, накануне назначенный ХССПФ в Италии и полпредом при Муссолини, и Глобочник. Я еще не знал и узнал только по возвращении из Познани, что Глобочника недавно по приказу Вольфа перевели из маленького королевства в Люблине в его родной город Триест в качестве ССПФ Истрии и Далмации. Всё ликвидировали, Аушвиц отныне себя исчерпал, и прекрасный адриатический берег превратился в отличную свалку для всех этих людей, в которых больше не нуждались, даже Блобель присоединился к ним незадолго до того, как их расстреляли партизаны Тито, частично избавив нас от большой чистки. Что касается партийных чинов, неявившихся, конечно, тоже отмечали, но списка я никогда не видел. Рейхсфюрер действовал целенаправленно, по инструкции сверху и только по одной причине, которая вызывала ощутимое волнение у аудитории, отлично улавливавшей всю подоплеку: все делалось для того, чтобы запятнать их, чтобы никто из них позже не мог сказать, что не знал, и в случае поражения не смел уверять, что не виновен в худшем, и даже не мыслил выйти сухим из воды; каждый это прекрасно понимал и потому боялся. Конференция в Москве, по итогам которой союзники вынесли решение о преследовании «военных преступников» в самых удаленных уголках планеты, еще не состоялась, она пройдет несколькими неделями позже, в конце октября. Но Би-би-си, особенно после лета, уже вела интенсивную пропаганду по этому поводу с поразительной конкретностью, называя имена иногда не только офицеров, но и младших чинов специальных КЛ. Она была отлично информирована, и гестапо не переставало задаваться вопросом, каким образом. Это провоцировало определенную нервозность у причастных, тем более что вести с фронта оставляли желать лучшего. Чтобы удержать Италию, нам пришлось ослабить Восточный фронт, мы имели мало шансов устоять на Донце и уже потеряли Брянск, Смоленск, Полтаву и Кременчуг, над Крымом тоже нависла угроза. Короче, любой мог понять, что дело плохо, и, естественно, многие задавались вопросом о будущем Германии вообще и о своем в частности. Этим в определенной степени воспользовалась английская пропаганда, деморализовав не только тех, кого уже упомянула Би-би-си, но и других, еще нигде не фигурировавших, призывая их задуматься, что конец Рейха не является автоматически их собственным концом, и делая, таким образом, призрак поражения более осязаемым. Нетрудно догадаться, откуда взялась необходимость дать понять, по крайней мере, партийным кадрам, СС и вермахту, что вероятное поражение касается каждого лично, снова их воодушевить и растолковать, что так называемые преступления одних в глазах союзников превратятся в преступления всех вообще, уж на уровне аппарата точно. И корабли, и мосты - кому как нравится - сожжены, и обратного пути нет, единственное наше спасение - победа. Действительно, победа все бы урегулировала, представьте на миг, что Германия раздавила бы красных и уничтожила Советский Союз, - вопрос о преступлениях больше никогда бы не поднимался или нет, наоборот, но о преступлениях большевиков, детально подтвержденных документами, благодаря арестованным архивам. Архивы НКВД в Смоленске, вывезенные в Германию и затем в конце войны попавшие в руки американцам, определенно сыграли бы свою роль, когда настало бы время разъяснить бравым избирателям-демократам, почему вчерашние отвратительные монстры должны отныне служить им щитом от вчерашних героев-союзников, оказавшихся еще более ужасными монстрами. Возможно, даже провести процесс против большевистских вождей, - представьте-ка себе! - как намеревались это сделать англичане и американцы (Сталин, мы-то знаем, смеялся над процессами, он видел их суть, сплошное лицемерие и к тому же бесполезность). А затем все, и англичане, и американцы, пошли бы с нами на компромисс, дипломатические отношения выстроились бы сообразно новым реальностям. И это несмотря на неизбежные вопли евреев Нью-Йорка, ведь европейские - по ним, кстати, никто не заскучал - уже смирились со своей катастрофой, впрочем, как все остальные мертвецы, цыгане, поляки, и могилы побежденных, я знаю это, поросли травой, и никто не спрашивает по счетам у победителей. Я это говорю не для того, чтобы нас оправдать, нет, такова неприкрытая и страшная правда, полюбуйтесь на Рузвельта, честного человека, и его дорогого друга дядюшку Джо. Сколько миллионов истребил Сталин в 1941 году и еще до 1939 года, гораздо больше нашего, уж точно, и если подводить окончательный итог, он сильно рискует нас опередить, с его-то коллективизацией, раскулачиванием, масштабными чистками и депортацией целых народов в 1943 и 1944 годах. Это широко известные факты, тогда в тридцатые годы весь мир знал, больше или меньше, о событиях в России. И человеколюбец Рузвельт тоже, что никогда не мешало ему хвалить лояльность и гуманность Сталина, и, кстати, вопреки многократным предупреждениям Черчилля, в каком-то смысле менее наивного, а с другой стороны - в меньшей степени реалиста. И если бы мы действительно выиграли войну, безусловно произошло бы то же самое: упрямцы, безостановочно называвшие нас врагами рода человеческого, замолчали бы один за другим, а дипломаты сгладили бы углы, потому что, в конце концов, война войной, а шнапс шнапсом, так уж устроен мир. И вполне вероятно, что в результате наши усилия были бы вознаграждены, как часто предрекал фюрер, хотя, может, и нет, но в любом случае многие бы нам рукоплескали, включая тех, кто сейчас замолчал, потому что мы потерпели поражение, - печально, но факт. Даже если бы напряженность по этому поводу сохранялась десять или пятнадцать лет кряду, рано или поздно она бы все равно исчезла, когда, например, наши дипломаты выработали бы жесткие, непоколебимые, порой нарушающие права человека меры, разумеется, оставив возможность проявлять иногда определенную долю понимания. Меры, которые сегодня или завтра приняли бы Великобритания или Франция, чтобы восстановить порядок в своих мятежных колониях или чтобы, в случае Соединенных Штатов, обеспечить стабильность мировой торговли и погасить опасность коммунистических переворотов, что, собственно, все они в итоге и сделали, и результаты нам известны. И, по моему мнению, было бы серьезной ошибкой полагать, что нравственные устои западных государств кардинально отличаются от наших. Как ни крути, великая держава есть великая держава, она не случайно становится и уж тем более остается таковой. Граждане Монако или Люксембурга могут позволить себе роскошь демонстрировать политическую прямоту, а с англичанами это выглядит уже несколько иначе. Не британский ли управляющий, обучавшийся в Оксфорде или в Кембридже, с 1922 года ратовал за массовую бойню для обеспечения безопасности в колониях и горько сожалел, что политическая ситуация в его родной стране помешала осуществлению этих спасительных мер? Или если уж, как некоторые того желают, списывать все наши ошибки только на счет антисемитизма - нелепое, по-моему заблуждение, но для многих очень соблазнительное - не следует ли тогда признать, что Франция накануне Мировой войны отличилась в этой области гораздо больше нашего (не говоря уж о погромах в России)? Надеюсь, впрочем, вы не слишком удивились, что я не воздаю должное антисемитизму как фундаментальной причине уничтожения евреев: это означало бы забыть о том, что цели наших политических ликвидаций шли намного дальше. К моменту нашего поражения - я далек от мысли переписывать историю - мы, помимо евреев, уже полностью уничтожили в Германии неизлечимых инвалидов и умственно отсталых, основную часть цыган и миллионы русских и поляков. И, как известно, наши планы были гораздо обширнее: касательно русских, необходимое естественное сокращение с точки зрения экспертов Четырехлетнего плана и РСХА должно было достичь тридцати миллионов, а по расчетам некоторых инакомыслящих и чересчур усердных начальников отделов Восточного министерства - около сорока шести или пятидесяти миллионов. Если бы война продлилась еще несколько лет, мы бы, безусловно, начали массовое искоренение поляков. С какого-то момента идея и так уже витала в воздухе: взгляните на обширную переписку между гауляйтером Вартегау Грейзером и рейхсфюрером, где Грейзер с мая 1942 года спрашивает разрешения воспользоваться газовыми камерами в Кульмхофе для ликвидации 35 000 поляков, больных туберкулезом, по его соображению, представлявших серьезную угрозу здоровью его гау; по истечении семи месяцев рейхсфюрер дал Гейзеру понять, что его предложение интересно, но преждевременно. Вам, наверное, покажется, что я слишком равнодушно рассуждаю о таких вещах. Я просто хочу вам показать, что уничтожение племени Моисеева происходило отнюдь не на почве иррациональной ненависти к евреям - думаю, я уже рассказывал об общем негативном отношении в СД и в СС к антисемитам, руководствовавшимся эмоциями, - а в соответствии с твердым и взвешенным решением карательными мерами устранить разнообразные социальные проблемы. Здесь мы, кстати, отличаемся от большевиков только в оценках категорий проблем, стоявших перед нами: в основе их понимания общественного устройства лежала горизонтальная шкала (классы), в основе нашего - вертикальная (расы), но оба подхода являлись одинаково детерминистскими (я уже подчеркивал это) и приводили к аналогичным результатам. И если хорошенько все проанализировать, можно прийти к выводу, что наша воля или, по крайней мере, способность принять необходимость самого радикального подхода к проблемам, поразившим общество в целом, родилась из наших поражений в Первой мировой войне. Все страны, кроме, наверное, Соединенных Штатов, пострадали. Однако победа, высокомерие и моральное удовлетворение, порожденные победой, позволили англичанам, французам и даже итальянцам быстрее забыть лишения и муки и вернуться к нормальному существованию, а порой упиваться собой, но и легче впадать в панику, боясь, что хрупкое равновесие их жизни разобьется вдребезги. Что касается нас, нам нечего было больше терять. Мы сражались так же мужественно, как наши враги; с нами обращались как с преступниками, унижали, разбирали по косточкам и глумились над нашими мертвецами. Судьба русских, если объективно, не многим лучше. Вполне логично, что мы сказали себе: ладно, раз так, если справедливо жертвовать цветом нации, посылать на смерть самых патриотичных, самых умных, одаренных и честных представителей расы во имя спасения народа - и все это абсолютно зря - и обществу плевать на их жертву, - то какое право на жизнь имеют низшие элементы, преступники, сумасшедшие, дебилы, маргиналы, евреи, не говоря уже о наших внешних врагах? Большевики, я уверен, рассуждали примерно так же. Если соблюдение правил мнимой гуманности не принесло нам никакой пользы, зачем тогда следовать им дальше, нас ведь никто за это не отблагодарит? Вот откуда неизбежен более суровый, жесткий, радикальный подход к проблемам. Во все времена все государства, сталкиваясь с социальными проблемами, вынуждены были искать компромисс между потребностями общества и правами индивида, а число возможных решений оставалось в общей сложности очень ограниченным: по сути, только смерть, милосердие или исторжение (исторически, прежде всего, в виде изгнания). Греки избавлялись от детей-уродов; арабы, осознавая, что с экономической точки зрения такие дети слишком обременительны для семьи, но не желая убивать, отдавали их на попечение общины, содержавшей детей на средства от специального налога; и в наши дни в Германии сохраняются специализированные заведения, чтобы убогие своим видом не травмировали здоровых. Если взглянуть на вещи с этой точки зрения, то можно констатировать, что в Европе, по крайней мере с XVIII века, решения разного рода проблем - помилование преступников, изгнание заразных больных (лепрозории), христианское милосердие к сумасшедшим - под влиянием Просвещения свелись к единому типу, применимому к каждой из ситуаций. Я говорю о заточении, финансируемом государством, о форме изоляции внутри страны, иногда, если хотите, с педагогическими притязаниями, но, в первую очередь, служащей практическим целям: преступники - в тюрьме, больные - в госпитале, сумасшедшие - в приюте. После Мировой войны многие поняли, что такие способы больше не годятся, что они недостаточны и не соответствуют масштабу новых проблем - последствию сокращения экономических ресурсов и ранее невообразимому уровню ставок (миллионы погибших на войне). Требовались новые решения, и мы их нашли, человек всегда находит нужные решения, и демократические, с позволения сказать, страны, нашли бы их, если бы нужда возникла. Но почему, спросите вы сегодня, евреи? Какое евреи имеют отношение к вашим психам, преступникам и заразным больным? Да ведь совсем нетрудно увидеть, что исторически евреи, стремясь отгородиться от остальных, сами создали еврейскую проблему. Разве первые письменные документы против евреев, составленные александрийскими греками задолго до Христа и теологического антисемитизма, не обвиняют евреев в неспособности жить в обществе, в нарушении законов гостеприимства - основы и одного из главных политических принципов античного мира? Запреты в еде не позволяли евреям ни есть у других, ни принимать у себя гостей. Потом, конечно, возник и религиозный вопрос. Я не пытаюсь здесь, как могут подумать некоторые, сделать евреев ответственными за постигшую их катастрофу. Я просто хочу сказать, что история Европы выработала рефлекс - в кризисные периоды ополчаться на евреев. И когда идет насильственная переплавка общества, рано или поздно расплачиваться евреям - рано в нашем случае, поздно - у большевиков. И это, в общем-то, закономерно, ведь только опасность антисемитизма минует, евреи тут же теряют чувство меры.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 350; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.01 сек.