Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Глоссарий. 2 страница




Пришла Кете, стряпая еду, она шастала туда-сюда через кухню, и ее присутствие меня тяготило. Я вернулся в переднюю и отпер дверь апартаментов фон Юкскюля. Две красивые комнаты, рабочий кабинет и спальня, со вкусом обставленные старинной тяжелой мебелью темного дерева, восточные ковры, простые металлические украшения, ванная со специальным оборудованием для инвалидов. Я снова ощутил неловкость, но подавил ее и прошел в кабинет. На большом массивном столе без стула - ни единого предмета. На этажерках громоздились партитуры композиторов всех мастей, распределенные по странам и периодам, тонкая перевязанная стопка в стороне содержала произведения самого фон Юкскюля. В Берлине он рассказывал мне о своей задумке сочинить фугу или, как он выразился, серию вариаций в форме фуги. «Пока неясно, возможно ли воплотить мой замысел», - добавил он. Когда же я поинтересовался темой, он скривился: «Это не романтическая музыка. Темы нет. Это лишь этюд». Тогда я спросил: «И какое она имеет предназначение?» - «Никакого. Вам хорошо известно, что мои произведения не исполняют в Германии. Я, естественно, никогда не услышу, как она звучит». - «Зачем же вы тогда пишете?» Фон Юкскюль широко и радостно улыбнулся: «Чтобы сделать дело, пока я не умер».

Среди партитур я, разумеется, обнаружил Рамо, Куперена, Форкре, Бальбатра. Наткнулся на «Гавот с шестью дублями» Рамо, взглянул на страницу, и тут же в моей голове зазвучала музыка, чистая, бодрая, хрустальная, словно галоп породистого коня по русской равнине зимой,

до того легкий, что подковы едва касаются снега, оставляя еле заметный след. Но напрасно я всматривался в лист, мне не удавалось связать волшебные трели с линейками, заполненными значками. В конце нашего берлинского ужина фон Юкскюль вернулся к Рамо. «Вы заслуженно любите эту музыку. Она светлая, свободная, никогда не теряет изящества, но вместе с тем полна сюрпризов и даже ловушек, игровая, радостная, в ней есть и математический расчет, и сама жизнь». Он высказал и весьма любопытные суждения о Моцарте: «Долгое время я его недооценивал. В юности принимал за одаренного гедониста, без особой глубины. Но, возможно, это проистекало из моего собственного пуританства. Старея, я начал верить, что он обладал столь же сильным чувством жизни, как Ницше, его музыка кажется простой лишь потому, что жизнь в сущности тоже довольна проста. Впрочем, чтобы убедиться в своей правоте, я должен слушать его снова и снова».

Кете ушла, и я решил поесть. Торжественно откупорил еще одну чудесную бутылку фон Юкскюля. Постепенно дом становился для меня уютным и родным. Кете разожгла огонь в камине, по комнате распространилось приятное тепло, я чувствовал умиротворение, благостное расположение ко всему - огню, отменному вину и даже портрету мужа моей сестры, висящему за пианино, на котором я не умел играть. Но это ощущение долго не продлилось. После ужина я убрал посуду, налил себе коньяку, устроился у камина и попытался читать Флобера, но не мог сосредоточиться. Меня одолевало смутное волнение. Я возбудился, мне в голову пришла мысль раздеться и голым побродить по этому большому дому, мрачному, холодному и безмолвному, по этому пространству, скрытому от чужих глаз и полному тайн, совсем как дом Моро, в котором мы жили детьми. За первую мысль зацепилась другая - о расчерченной на квадраты и строго охраняемой территории лагерей. В бараках теснота, толпа кишит у параши, и негде уединиться, чтобы удовлетворить естественное человеческое желание. Однажды я говорил об этом с Хёссом. Он уверял, что, несмотря на все запреты и меры предосторожности, среди заключенных существуют сексуальные отношения, и речь не только о капо с мальчиками-трубочниками или лесбиянках. Мужчины подкупают охранников и просят привести им любовниц. Или проникают в женский лагерь с рабочей командой и рискуют жизнью ради короткого совокупления бритых, грязных тел. Меня глубоко впечатлила эта обреченная эротика, противоположная в своей безысходности свободной, неомраченной, ломающей все табу эротике богатых. Возможно, ее скрытая правда неявно и упрямо доказывает, что настоящая любовь неумолимо устремлена к смерти, и убожество тел не имеет значения в страсти. Человек из грубых, неотложных потребностей, присущих всем созданиям, размножающимся половым путем, выстроил воображаемый безграничный мир, темный и глубокий, эротизм, который больше всего остального отличает его от зверей. То же самое он сделал с идеей смерти, но этот воображаемый мир не знает имени, странно, можно было бы назвать его, к примеру, «танатизм» [От греч. thanatos - «смерть»]. Эти воображаемые миры, игра навязчивых мыслей, а не процесс как таковой, и есть двигательная сила, заставляющая нас жаждать жизни, знаний, и терзать себя. Утром я чувствовал себя гораздо спокойнее. Позавтракав кофе с хлебом, я снова устроился было почитать в гостиной, но мои мысли были далеко от переживаний Фредерика и мадам Арну. Я спрашивал себя: зачем ты сюда приехал? Чего ты хочешь на самом деле? Ждать возращения Уны? Ждать, пока какой-нибудь русский тебя не придушит? Покончить с собой? Я вспомнил о Хелене. Она и моя сестра - единственные женщины, не считая нескольких санитарок, видевшие мое тело обнаженным. Что увидела Хелена и что подумала? Что углядела во мне, чего я не замечаю, и на что моя сестра уже давно отказывается смотреть? Я вспомнил тело Хелены, я часто видел ее в купальнике, она была более изящной и худощавой, чем сестра, и грудь у нее меньше. Обе были белокожие, но у сестры кожа контрастировала с густой черной гривой, а у Хелены гармонировала со светлыми волосами. Ее лобок тоже, наверное, был светлым, но об этом я думать не хотел. Внезапно меня охватило отвращение. Я сказал себе: любовь умерла, единственная моя любовь умерла. Не стоило мне приезжать, пора обратно в Берлин. Но я не хотел возвращаться в Берлин, я хотел остаться. Чуть позже я встал и вышел из дома. Я снова пересек лес, отыскал старый деревянный мост через Драгу и перебрался на другой берег. Чаща становилась все гуще и сумрачнее, продвигаться вперед можно было лишь по тропинкам лесников и дровосеков, ветки цеплялись за мою одежду. Дальше возвышалась небольшая одинокая гора, откуда, вероятно, открывался вид на весь край, но я туда не полез, я шагал вперед без цели, наконец снова очутился у реки и вернулся домой. Кете заспешила мне навстречу из кухни: «Здесь герр Буссе с герром Гастом и еще несколько человек. Они ждут вас во дворе. Я угостила их шнапсом». Буссе арендовал у фон Юкскюля ферму. «Что им от меня надо?» - спросил я. «Они хотят поговорить». Я спустился во двор. Крестьяне сидели в шарабане, тощая упряжная лошадь щипала травинки, выбившиеся из-под снега. Завидев меня, они сняли шляпы и спрыгнули на землю. Один из них, краснолицый мужик с седыми волосами, но пока еще черными усами, приблизился ко мне и слегка поклонился. «Здравствуйте, герр оберштурмбанфюрер. Кете сказала нам, что вы брат баронессы». Он говорил вежливо, но смущался и с трудом подыскивал слова. «Это правда», - ответил я. «А вы знаете, где господин барон и баронесса? Вы знаете, что они намерены делать?» - «Нет, я надеялся, что они здесь. Мне неизвестно, где они. Скорее всего, в Швейцарии». - «Вот только нам скоро надо будет уезжать. Особенно медлить нельзя. Красные атаковали Штаргард и окружили Арнсвальде. Люди волнуются. Крейсляйтер говорит, что они никогда сюда не дойдут, но мы ему не верим». Он робел, вертел в руках шляпу. «Герр Буссе, - обратился к нему я. - Я понимаю вашу тревогу. Вы должны позаботиться о семьях. Если вы считаете, что должны уехать, езжайте. Никто вас не задерживает». Его лицо немного просветлело. «Спасибо, герр оберштурмбанфюрер, мы беспокоились, потому что дом-то пустой». Он колебался. «Если желаете, я дам вам повозку и лошадь. Мы поможем, если вы соберетесь грузить мебель. Мы ее возьмем с собой и перевезем в надежное место». - «Благодарю, герр Буссе. Я подумаю. И сообщу через Кете, если приму какое-нибудь решение».

Мужчины уселись, и шарабан медленно покатил по березовой аллее. Предупреждение Буссе не произвело на меня ни малейшего впечатления, я не мог представить приход русских как конкретное событие ближайшего будущего. Я оперся о наличник большой двери, курил и смотрел на удалявшуюся по аллее повозку. Позже, около полудня, явились еще двое мужчин в синих куртках из грубого холста, в нескладных, подбитых гвоздями сапогах, они стояли и мяли в руках фуражки. Я сразу понял, что это два француза из вывезенных на принудительные работы, о которых говорила Кете. Фон Юкскюль нанял их для сельскохозяйственных и ремонтных работ. Не считая Кете, из обслуги здесь остались только они. Всех мужчин уже призвали, садовник ушел в народное ополчение, Volkssturm, а горничная отправилась к родителям, эвакуированным в Мекленбург. Я понятия не имел, где жили французы, возможно, у Буссе. Я обратился к ним по-французски. Старший, Анри, коренастый, сильный крестьянин лет сорока, родом из Люберона, знал Антиб. Другой, на вид еще молодой, явно был из какого-то провинциального городка. Они тоже нервничали и пришли сообщить, что хотят уехать, если уж все уезжают. «Понимаете, мсье офицер, мы большевиков любим не больше вашего. Они же дикари, от них неизвестно чего и ждать». - «Если герр Буссе уезжает, - повторил я, - вы можете ехать с ним. Я вас не удерживаю». Они явно вздохнули с облегчением: «Спасибо, мсье офицер. Наше почтение мсье барону и мадам, когда вы с ними встретитесь».

Когда я с ними встречусь? Эта мысль показалась мне едва ли не смешной. Но в то же время я не мог смириться с тем, что, вполне вероятно, больше никогда не увижу сестру. В прямом смысле слова это было невообразимо. Вечером я пораньше отпустил Кете и сам накрыл на стол. Я в третий раз торжественно ужинал в огромной гостиной, освещенной свечами в канделябрах, я ел и пил, и вдруг передо мной развернулась захватывающая и совершенно безумная картина, эдакая фантазия самодостаточного копрофага. Мы с Уной изолированы от мира и навсегда заперты в этом замке. Каждый вечер мы надеваем лучшие одежды, я - костюм и шелковую рубашку, Уна - красивое обтягивающее платье с вырезом на спине и тяжелые, почти варварские, серебряные украшения. Мы садимся за изысканный ужин. На столе, накрытом кружевной скатертью, хрустальные фужеры, фамильное серебро с выгравированным гербом, тарелки севрского фарфора, массивные канделябры из серебра, ощетинившиеся длинными белыми свечами. В бокалах наша собственная моча, на тарелках красивые твердые бледные экскременты, которые мы невозмутимо поедаем маленькими серебряными ложечками. Мы вытираем губы батистовыми салфетками с монограммой, пьем и, закончив трапезу, идем на кухню мыть посуду. Таким образом, мы довольствуемся собственными средствами, без потерь, не оставляя следов, в чистоте. После этой нелепой сцены меня до конца ужина не отпускало омерзение. Потом я поднялся в комнату Уны допивать коньяк и курить. Я распахнул шкаф и осмотрел платья сестры, глубоко вдыхая запах, которые они источали. Я выбрал одно, красивое вечернее платье из тонкой ткани, черное с серым, прошитое серебряными нитями. Я приложил платье к себе и принялся на полном серьезе жеманничать перед зеркалом, как женщина. Затем поспешно, чувствуя стыд и отвращение, повесил платье в шкаф. Что за игру я тут затеял? Мое тело не было и не будет телом Уны. Однако я уже не мог остановиться, мне бы впору уйти из дома, но я не мог этого сделать. Тогда я сел на диван, допил коньяк и постарался проанализировать обрывки прочитанных писем, бесчисленные загадки без разгадок, отъезд отца, смерть матери. Я встал, взял письма, устроился поудобнее и распечатал еще несколько. Сестра пыталась задавать мне вопросы, спрашивала, как я мог спать, пока убивали нашу мать, какие эмоции я испытал, увидев ее тело, о чем мы разговаривали накануне. Я не сумел ответить почти ни на один из них. В одном письме Уна сообщала о посещении Клеменса и Везера. Интуитивно она им солгала, не сказала, что я обнаружил тела, но теперь хотела знать, почему я врал и что помню на самом деле. О чем помню? Я и сам не знаю, что такое воспоминание. Однажды, будучи ребенком, я поднимался по лестнице, и сейчас, описывая этот эпизод, я отчетливо представляю, как с трудом карабкался по серым ступеням какого-то огромного мавзолея или памятника, затерянного в лесу. Наверное, стояла поздняя осень, за деревьями не видно было неба. Ступени устилали опавшие листья - красные, оранжевые, коричневые, золотые, мои ноги утопали в листве почти до самых икр, а ступени были до того высокими, что я помогал себе руками, взбираясь на каждую следующую. Воспоминание было тягостным, меня пугали пламенеющие цвета листьев, я прокладывал себе дорогу на тех уступах для великанов по сухой ломкой массе и боялся увязнуть в ней и исчезнуть навсегда. Годами я считал, что запомнил детское сновидение. Но как-то раз, вернувшись в Киль на занятия, я совершенно случайно в лесу наткнулся на небольшое гранитное надгробие в виде зиккурата, это было то самое место, оно существовало в реальности. Конечно же, я лазил тут совсем маленьким, потому и ступени мне казались огромными, но меня поразило обстоятельство, что после стольких лет я увидел наяву то, что всегда располагал в мире снов. И на все те вещи, о которых мне пыталась сказать Уна в своих обрывочных письмах, я реагировал таким же образом. Я спрятал письма в секретер и, не убрав пустую бутылку и стаканы, пошел отдохнуть в соседнюю комнату. Но стоило мне прилечь, как меня вновь начали одолевать непристойные, извращенные фантазии. Я вскочил и в мерцающем свете свечи стал разглядывать свое голое тело в зеркале шкафа. Я трогал плоский живот, твердый член, ягодицы. Кончиками пальцев ласкал свой затылок. Потом задул свечу и опять лег. Но мысли не рассеивались, лезли из углов комнаты, как злобные собаки, бросались на меня, кусали, разжигали мою плоть. Мы с Уной меняемся одеждой, голые, в одних чулках, я надеваю ее длинное платье, а она затягивает в талии мой китель, поднимает волосы и засовывает их под фуражку. Потом сажает меня перед туалетным столиком, старательно красит, зачесывает мне волосы назад, проводит по моим губам помадой, кладет тушь на ресницы, пудрит щеки, наносит мне на шею капельку духов и покрывает лаком ногти. Закончив приготовления, мы столь же откровенно меняемся ролями. Уна вооружается эбеновым фаллосом и берет меня, как мужчина, перед огромным зеркалом, невозмутимо отражающим наши сплетенные тела, она смазывает фаллос кольд-кремом, от его резкого запаха у меня щиплет в носу, и пользуется мной, как женщиной, пока полностью не исчезает всякое различие, и я не говорю: «Я - твоя сестра, а ты - мой брат», и она вторит: «Ты - моя сестра, я - твой брат».

Целыми днями эти образы сводили меня с ума, грызли, словно псы, сорвавшиеся с цепи. Снег во дворе таял, землю развезло. Днем пришла Кете сообщить, что уезжает. Официально эвакуацию не разрешили, но Кете решила отправиться к кузине, жившей в Нижней Саксонии. Буссе навестил меня еще раз и повторил свое предложение. Он записался добровольцем в Volkssturm, и пока оставалось время, хотел вывезти отсюда семью. Буссе попросил меня расплатиться с ним по счетам за фон Юкскюля, но я отказался и, прощаясь, велел ему прихватить заодно с семьей двух французов. Если мне случалось идти вдоль дороги, особого движения я не замечал, хотя в Альт-Драхеме бдительные жители потихоньку готовились к отъезду. Они подчистую выгребали кладовые и продали мне задешево кучу продуктов. В деревне было спокойно, лишь изредка высоко в небе гудел самолет. И вдруг однажды - я в тот момент сидел на втором этаже - на аллею вырулила машина. Я наблюдал за ней, спрятавшись за занавеску, и когда она приблизилась, различил значок крипо. Я кинулся к себе в комнату, вытащил из кобуры табельный пистолет и, недолго думая, сбежал по черному ходу через кухонную дверь в заросли за террасой. С пистолетом в трясущейся руке, я под надежным прикрытием деревьев обогнул сад и залег в кустах, наблюдая за домом. Я увидел некий силуэт, человек вышел через стеклянную дверь гостиной, пересек террасу, остановился у балюстрады, вглядываясь в сад, руки в карманах пальто. «Ауэ! Ауэ!» - крикнул он дважды. Это был Везер, я сразу его признал. Высокая фигура Клеменса вырисовывалась в проеме двери. Везер выкрикнул мое имя в третий раз тоном, не терпящим выражений, потом повернулся и вслед за Клеменсом исчез в доме. Я выжидал. Через довольно длительный промежуток времени их тени показались в окне, полицейские хозяйничали в спальне моей сестры. Меня захлестнула бешеная злоба, я побагровел и, перезарядив пистолет, приготовился ворваться в дом и безжалостно пристрелить двух озлобленных ищеек. Я с трудом сдержался и остался в убежище, сжимая побелевшими от напряжения, дрожащими пальцами пистолет. Наконец я услышал шум мотора. Еще немного подождал, вел себя осторожно на случай, если бы они мне подстроили ловушку. Машина тронулась, дом был свободен. В моей спальне они как будто ничего не тронули, в комнате Уны секретер был закрыт, но я обнаружил, что пропали целые связки писем. Я опустился на стул в изнеможении, забыв про пистолет, лежавший у меня на коленях. Что еще искали Клеменс и Везер, взбесившиеся, твердолобые, глухие к любым доводам рассудка твари? Тщетно я старался привести мысли в порядок и вспомнить содержание писем. Я знал, что там есть доказательство моего присутствия в Антибе в момент убийства. Впрочем, какая, собственно, разница. Близнецы? Шла ли в письмах речь о близнецах? Я напряг память, кажется, нет, о близнецах не было ни слова, хотя, по всей видимости, они волновали мою сестру гораздо больше, чем судьба нашей матери. Кем приходятся Уне те мальчишки? Я встал, положил пистолет на столик и заново перерыл секретер, теперь уже медленно, методично, как, наверное, делали Клеменс и Везер. И в ящичке, которого сначала и не заметил, нашел фотографию двух голеньких смеющихся малышей, сидевших спиной к морю, вероятно, неподалеку от Антиба. Да, вполне возможно, они ее дети, заподозрил я, внимательно изучая снимок. Но кто тогда отец? Естественно, не фон Юкскюль. Я попытался представить сестру беременной, обхватившей живот обеими руками, сестру в родах, разодранную, испускающую вопли. Невероятно! Нет, если так оно и случилось, сестру, конечно же, вскрывали и доставали младенцев из живота, по-другому и быть не могло. Я подумал о страхе Уне перед тем, что набухало в ее чреве. «Я всегда боялась», - когда-то сказала она мне. Где? Забыл. Она говорила мне о постоянном страхе, который испытывают женщины, страхе - постоянном спутнике, не покидающем их ни на минуту. Страх ежемесячных кровотечений, страх перед зачатием, страх перед проникновением грубого мужского члена, страх тяжести, от которой обвисают животы и груди. То же самое, наверное, и со страхом беременности. Что-то толкается, толкается в животе, чужое тело внутри тебя, оно движется и высасывает все соки, и тебе известно, что оно должно выйти наружу, даже если убьет вас обоих, оно должно выйти, - просто кошмар! И со сколькими бы мужчинами я ни был, мне никогда не приблизиться к этому, не понять безумного страха женщин. А после рождения детей все становится еще хуже, потому что отныне страх тебя преследует день и ночь и заканчивается с тобой или с ними. У меня перед глазами стояли матери, прижимавшие к себе детей во время расстрела. Я видел венгерских евреек, сидевших на чемоданах, беременных женщин и невинных девиц, дожидавшихся поезда и газовой камеры в конце путешествия. Наверное, это я у них и заметил, и уже не мог от этого отделаться, и не умел выразить - страх. Не их явный, нескрываемый страх перед жандармами и немцами, перед нами, а немой страх, живший внутри них, в хрупкости их тел и половых органов, спрятанных между ног, хрупкость, которую мы намеревались уничтожить, даже не увидев ее.

Установилась теплая погода. Я вынес стул на террасу и проводил там часы напролет, читал, слушал, как звенит капель в саду на склоне, смотрел, как из-под тающего снега появляются подстриженные кусты, опять навязывая свое присутствие. Я читал Флобера, а когда меня утомлял широкий поток его прозы, развлекался старофранцузской поэзией: У меня подружка есть, но не знаю, кто / И видать ее не видел - честно говорю. Я чувствовал себя радостным и беззаботным, словно на острове, отрезанном от мира. Если бы, как в волшебных сказках, мне удалось окружить дом невидимой стеной, я, почти счастливый, навечно остался бы здесь ждать возвращения сестры, и пускай бы тролли и большевики захватывали окрестные земли. Мне, как принцам-поэтам позднего Средневековья, вполне достаточно было одной мысли о любви женщины, заточенной в далеком замке или швейцарском санатории. Я в благостном спокойствии представлял, что она тоже сидит на террасе, только лицом к высоким горам, а не к лесу, тоже в одиночестве (ее муж проходит лечение) и читает книги, похожие на те, которые я утащил из ее библиотеки. Свежий горный воздух пощипывает ее кожу, может быть, она завернулась в плед, а под ним ее тело, полновесное, осязаемое. В детстве наши тощие тела устремлялись друг к другу, сталкивались в яростной схватке, но мешали соприкасаться обнаженным чувствам. Мы еще не осознали, каков объем любви, живущей в теле, гнездящейся в самых потаенных его уголках. Я в деталях представлял тело читающей Уны, удобно расположившейся на стуле, изгиб ее спины, шеи, вес скрещенных ног, почти неслышный звук дыхания. Вода медленно капала с деревьев и там, в Швейцарии, Уна вставала, откидывала плед и возвращалась в общие комнаты, оставляя меня наедине с химерами. Мои темные химеры, когда я тоже вернулся в дом, приспосабливались к его архитектуре, поочередно занимали комнаты, где я жил, которых избегал или тщетно пытался избежать - например, спальню Уны. Наконец я толкнул дверь в ее ванную комнату. Просторное помещение, принадлежавшее женщине, длинная фарфоровая ванна, биде, унитаз в дальнем углу. Я повертел в руках флаконы с духами, с горечью посмотрел на свое отражение в зеркале над раковиной. Напрасно я глубоко вдыхал - как и в спальне, здесь не осталось запаха Уны, она уехала слишком давно, а Кете сделала отличную уборку. Нюхая душистое мыло или открывая пузырьки с туалетной водой, я ощущал чудесные ароматы, совершенно женские, но не ее. Выйдя из ванной, я разворошил постель, обнюхал, и опять зря: Кете постелила чистые простыни, белые, шершавые, свежие. Даже Унины трусики ничем не пахли, несколько пар черных кружевных трусиков, тщательно выстиранных и сложенных в ящики комода. И только зарывшись лицом в ее платья в шкафу, я что-то учуял, слабый, неопределенный запах, от которого у меня застучала кровь в висках. Вечером при свече (электричество отключили несколько дней назад) я нагрел на плите два больших ведра воды, поднялся с ними наверх и вылил в ванну сестры. Вода вскипела, и, чтобы взяться за горячие ручки, мне пришлось надеть перчатки. Я плеснул в кипяток пару ковшей холодной воды, дотронулся рукой, проверил температуру и добавил ароматной пены. Теперь я пил местную сливовую водку, огромную бутыль которой обнаружил на кухне, и прихватил с собой графин, стакан и пепельницу на серебряном подносе, его я поставил поперек биде. Перед тем как погрузиться в воду, я взглянул на свое тело, на бледную кожу, казавшуюся золотистой при свечах в канделябре, который я пристроил у подножия ванны. Тело мне не слишком нравилось, но с другой стороны, как было его не обожать? Я залез в ванну, представляя себе сестру, одинокую, нагую в ванной комнате швейцарского отеля, крупные голубые вены, змеящиеся под ее сливочной кожей. Я не видел ее голой со времен нашего детства, испугавшись, я потушил свет, но это не помешало мне представлять ее тело во всех подробностях: тяжелые, спелые груди, упругие, широкие бедра, красивый круглый живот, терявшийся в черном курчавом треугольнике, рассеченный от пупка до лобка большим вертикальным шрамом. Я хлебнул водки и окунулся в горячую воду, положив голову на бортик, совсем рядом с канделябром, мой подбородок чуть высовывался из обильной пены, я видел безмятежное лицо сестры, длинные волосы подняты в тяжелый пучок и заколоты серебряной спицей. Воображая, как Уна растянулась в воде и чуть развела ноги, я вспомнил легенду о зачатии Реса. Его мать, одна из Муз, забыл какая, кажется Каллиопа, будучи еще девственницей, собралась на музыкальный поединок, чтобы ответить на вызов Тамириса. Путь ее лежал мимо реки Стримона, который брызнул ей в промежность свежей струей, и она понесла. Моя сестра - с горечью спрашивал я себя - тоже забеременела близнецами в пенистой воде ванны? Конечно, после меня она знала и других мужчин, много мужчин. Коль уж она меня предала, надеюсь, мужчин было достаточно, целая армия, и она каждый день обманывала мужа, неспособного воспротивиться происходящему. Я представлял, как она приглашает сюда на второй этаж в ванную мужчину, парня с фермы, садовника, молочника, одного из работников-французов. Все в поместье, разумеется, в курсе, но молчат из уважения к фон Юкскюлю. А фон Юкскюлю плевать, он притаился, как паук, у себя в апартаментах и грезит об абстрактной музыке, уносящей его далеко от искалеченного тела. И моя сестра смеется над тем, что думают и говорят соседи, пока они с любовником поднимаются по лестнице. Она просит мужчин принести воды, помочь ей расстегнуть платье, а они такие неловкие, краснеют, пальцы, загрубевшие от работы, не слушаются, и ей приходится раздеваться самой. Большинство возбуждались, не успев порог переступить, что легко было заметить по их оттопыренным штанам, и не знали, как вести себя, Уна все им подсказывала. Мужчины терли ей спину, грудь, а потом Уна сношалась с ними в спальне. От них несло землей, дешевым табаком, а ей, наверное, это очень нравилось. Их члены, когда она обнажала головку, воняли мочой. Потом она их выпроваживала, любезно, но без улыбки. Она не мылась, спала в их запахе, как ребенок. То есть ее жизнь, пока меня не было рядом, стоила моей. Мы оба, друг без друга, наши тела, с их бесконечными и в то же время ограниченными возможностями, погрязли в пороке. Ванна медленно остывала, но я не вылезал, дурные мысли грели меня изнутри, я находил утешение в своих безумных фантазиях, даже самых гнусных, я, словно мальчишка под одеялом, искал убежища в мечтах, потому что какими бы жестокими и развратными они ни были, это лучше, чем нестерпимая горечь внешнего мира. Наконец я выбрался из ванны, не обсохнув, глотнул стакан водки и завернулся в большое махровое полотенце, которое лежало рядом. Я зажег сигарету и, не одеваясь, курил у одного из окон, выходящих во двор. По нижней кромке неба тянулась бледная линия, постепенно из розового переходившая в белый, серый и потом в темно-синий, который таял в ночи. Докурив, я выпил еще один стакан, лег на широкой кровати с колонками, натянул на себя крахмальные простыни с тяжелыми одеялами. Распластался на животе, уткнулся лицом в мягкую подушку, лежал так, как в течение многих лет ложилась Уна после ванны. Я провел рукой между ляжек и сказал себе: если бы я так погладил Уну, она бы больше не сдерживалась. Но одновременно эта мысль меня возмущала, я не хотел, чтобы сестра делала со мной то же, что с мальчишкой с фермы, только ради собственного удовлетворения, я мечтал, чтобы она меня вожделела, откровенно, как я вожделел ее, и любила, как я ее любил. Потом я уснул, из страшных, обрывочных снов сохранилась лишь фраза, произнесенная мелодичным голосом Уны: «Ты мужчина слишком тяжелый, раздавишь женщину».

Незаметно я почти утратил способность обуздывать приливы, поглощавшие меня, сбивавшие с толку, импульсы, несовместимые друг с другом. Я бесцельно бродил по дому, часами гладил кончиками пальцев резьбу, украшавшую полированные деревянные двери апартаментов фон Юкскюля, спускался со свечой в погреб, растягивался прямо на утрамбованном земляном полу, сыром и холодном, и с наслаждением вдыхал терпкие, затхлые, архаичные запахи подземелья. Я с дотошностью полицейского обследовал спальни домашней прислуги и уборные. Стоячий клозет с ребристыми, тщательно оттертыми щеткой подножками и широким очком, чтобы женщины - в моем воображении сильные, белокожие, крепко сбитые, похожие на Кете, - имели достаточно места опорожнить кишечник. Я больше не думал о прошлом, не испытывал соблазна оглянуться на Эвридику, я смотрел прямо перед собой, видел совершенно неприемлемое настоящее и знал, твердо верил, что она идет за мной след в след, как моя тень. И когда я выдвигал ящики комода и рылся в ее белье, ее руки осторожно проскальзывали под мои, разворачивали, поглаживали роскошные, тончайшего черного кружева трусики. Мне незачем было оборачиваться, чтобы увидеть, как она сидит на диване и развертывает шелковый чулок, украшенный по верхней кромке широкой кружевной лентой, на гладкой мясистой поверхности белой кожи с небольшими впадинками между сухожилий. Или как заводит руки за спину и застегивает крючки на лифчике, а потом быстрым движением поочередно поправляет груди. Она бы совершала все эти движения, повседневные ритуалы, передо мной, не стесняясь, без ложной скромности, без эксгибиционизма, точно так, как выполняла бы их одна, не машинально, а внимательно, с наслаждением. И если она надевала кружевное белье, то уж явно не для мужа, не для любовника на вечер, не для меня, а для себя, для собственного удовольствия, чтобы кожей ощущать кружево и шелк, любоваться отражением своей нарядной красоты в большом зеркале. Она смотрела бы на себя именно так, как я бы смотрел или хотел бы смотреть на себя - не самовлюбленно, не критически, выискивая недостатки, а отчаянно пытаясь поймать ускользающую от глаза реальность, взглядом художника, если желаете, но я не художник и, увы, не музыкант.

Когда в душе стихали грозы, я, усевшись так, чтобы видеть лес и низкое свинцовое небо, в тишине и спокойствии погружался в чтение Флобера. Но кровь снова приливала к лицу, и я неминуемо забывал про книгу на коленях. Тогда, чтобы скоротать время, я опять принимался за старофранцузского поэта, состояние которого, судя по всему, не слишком отличалось от моего: Явь иль сон, я сам не знаю, коли не подскажут. У сестры было старое издание «Тристана и Изольды» в версии Томаса Британского, которое я тоже перелистывал, пока с ужасом, пронзившим меня, словно резкая боль, не наткнулся на стихи, отмеченные Уной карандашом: Quand fait que faire ne desire / Pur sun buen qui l ne peut aveir / Encontre desir fait voleir [Кто делает то, чего делать не желает, потому что не может обладать тем, чего желает, тот вопреки своему сокровенному желанию уступает влечению (старофр.)]. И еще раз ее длинная рука, из швейцарского изгнания или прямо из-за моей спины, скользнула под мою руку, чтобы мягко положить палец на эти строки, на не подлежащую обжалованию максиму, которой я принять не мог и отвергал со всем еще оставшимся у меня жалким упрямством.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 378; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.018 сек.