КАТЕГОРИИ: Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748) |
Часть вторая 17 страница
– Помочь? – переспросила Роуз. – Я не понимаю, Дэвид. Я просто не понимаю. Что мне сделать? – Она посмотрела на Артура, в ее глазах одновременно читались испуг и раздражение. – Что прошло, то прошло, – пробормотал Артур. – Пути назад нет. Прости меня за такие слова, Дэвид, но я лишь надеюсь, что она счастлива. – Чем я могу тебе помочь? – спросила Роуз. – Я спрашиваю прямо. Я никогда не понимала. Просто скажи мне. Ты просишь помощи, а я не знаю, чем помочь. Ты разглагольствуешь о каких‑то красных штанах двенадцатилетней давности, сам белый как полотно, и я, если честно, теперь не знаю, если вообще знала когда‑то, как тебе помочь. Я пожалел о сказанных словах. Я расправил плечи и попытался сделать вид, будто взял себя в руки. У меня в голове прояснилось от глубокого вдоха. Я подошел к окну. Увидел парня по имени Говард Керр, одетого, как всегда, во все черное. Вместе с родителями он направлялся к машине на стоянке для посетителей. Родители шли обнявшись, а сам Говард шагал впереди без куртки, опустив голову, обхватив себя руками, и его длинные волосы метались на ветру. – Это даже к лучшему, – произнес я, наблюдая за тем, как Керры забираются в машину. Говард рукавом стер снег с лобового стекла. – Я хочу сказать, что это большое облегчение. Иначе постоянно оставались бы вопросы. Я чувствую, как у меня камень с души упал, я уже это чувствую. Я прислушивался к дыханию родителей за спиной, мышцы ног болели от напряжения. Мистер Керр опустил стекло, и Говард отступил на шаг, опустился на колени, чтобы поговорить. От автомобильного выхлопа снег почернел и стал похож на золу. В открытом окне появилась рука миссис Керр с длинными красными ногтями и помахала на прощание. Машина отъехала, Говард поднялся, глядя, как свет габаритных огней исчезает в снежной пелене. – Вы бы лучше ехали домой, – заявил я родителям. За окном уже стемнело настолько, что я видел их отражения в стекле: застывшие на стульях в странных позах, похожие на игроков в карты. – Народ уже разъезжается, путь неблизкий. В такую‑то погоду. Снег, между прочим, все еще валит. – Я увидел, как Артур зашевелился, взялся за подлокотники кресла, сделал глубокий вдох. Еще чуть‑чуть – и он окажется рядом со мной и сожмет меня в объятиях. Я быстро развернулся, заставив его замереть. – Это лучшее, что вы можете сделать, по крайней мере, сейчас. Я немного обескуражен, мне трудно принять это известие, поэтому вам, наверное, лучше уехать. – Мы могли бы поговорить, Дэвид, – предложил Артур. – Знаю, – кивнул я. – Но я уже лет пять только и делаю, что говорю, и это… В смысле, я несколько устал от разговоров. Может быть, поговорим как‑нибудь в другой раз. Роуз с Артуром засобирались, уже не возражая. Я стоял у окна, глядя, как они подходят к стоянке: они не касались друг друга, но, кажется, разговаривали. Открыв дверь машины, Артур обернулся в сторону моего окна и помахал, но я отшатнулся и распластался по стене, как будто спасаясь от пуль. Я уселся в одно из кресел, зациклившись на вопросе, имеет ли значение, что я выбрал кресло Роуз, а не Артура. Тот, кто слушал радио, кажется, прибавил громкость, и звук царапал меня по спине, словно обезьянка. Я поднялся, сжав руки в кулаки, и вышел в коридор. Двери некоторых комнат были открыты. Родительский день. Главное помнить о том, что не все на свете поехали в больницу и сидят в маленьких комнатках с односпальными кроватями, потому что сегодня воскресенье. Наконец я отыскал то радио этажом выше. В комнате Бруно Тези. Он держал его на коленях, огромный портативный приемник с полностью выдвинутой, подрагивавшей антенной. У Бруно в гостях был старший брат, сидел, не сняв пальто, закинув ногу на ногу, и курил коричневую сигарету. Бруно, мягкий и какой‑то бесформенный, с дряблой кожей, улыбнулся, когда я вошел в комнату. Звучала музыка Стива Миллера, монотонная и неискренняя. Бруно убавил звук, понимая, что, даже если я закричу в голос, он не услышит меня. И тогда я сказал едва слышно: – Если ты не заткнешь свою шарманку раз и навсегда, сначала тебе будет очень больно, а потом я тебя убью.
Угрожать Бруно было серьезной ошибкой. Они с братом нажаловались на меня, и мой проступок повлек за собой тщательное расследование. Я лишился своего привилегированного положения в клинике так же запросто, как и достиг: оно попросту вышло в дверь сопутствующих обстоятельств, прихватив свою шляпу. И я чувствовал, что это к лучшему. Силы воли у меня почти не осталось, я ощущал, как погружаюсь в трясину моего худшего «я». И прежде чем я окончательно опустил руки, у меня промелькнула последняя здравая мысль: может, Джейд уехала в Париж, чтобы повысить мои шансы на освобождение?
В Роквилле имелся один «секрет на весь свет», что персонал закрывает глаза на сексуальные связи между пациентами. Обычно подобные отношения не афишировались, так что за все годы пребывания в клинике я всего два или три раза доподлинно знал, что вот эти двое – парочка. Во время первого курса лечения доктор Кларк говорил, что, если у меня вдруг завяжутся романтические отношения с какой‑нибудь пациенткой, главное, не стесняться этого, рассказать об этом ему, «поделиться». Такова была стратегия Роквилла: чем запрещать сексуальные связи, их превращали в одно из средств реабилитации. В конце концов, все мы собрались здесь для того, чтобы помогать друг другу, а помощь предполагает искреннее общение – откуда возьмется искреннее общение, если сексуальность под строгим запретом? В апреле, когда я уже два месяца как знал о замужестве Джейд, я подружился с шестнадцатилетней пациенткой по имени Рошель Дэвис. Рошель была красива какой‑то беспутной, нездоровой красотой. Она красила губы и ногти в сливовый цвет, одевалась во все черное, непрерывно курила «Кэмел» и уверяла, что она спец по суициду. Она занималась классификацией самоубийств: самоубийство из мести, самоубийство несчастный случай, самоубийство в воспитательных целях и еще много других, понять которые было непросто: к примеру, лавандовое самоубийство, сырное самоубийство, астральное самоубийство. Друзей у нее не было ни в клинике, ни за ее пределами. Окружающим ее странность казалась слишком агрессивной, а в Роквилле многие очень остро ощущали собственную уязвимость, чтобы дружить с человеком, настолько повернутым на самоуничтожении. Рошель – худощавой, с зелеными глазами и каштановыми волосами, причесанными а‑ля Элвис, – было наплевать, что думают о ней другие, однако она, кажется, очень хотела поближе познакомиться со мной. Было ясно, что ее главным образом привлекает шаткость моего положения в сообществе Роквилла, однако все оказалось не так просто. Вечно все оказывается не так просто. Первый раз мы занялись любовью в ванной комнате первого этажа, предназначенной для медперсонала. Комната была странная, с претензией на изысканность: розовые стены, матовая плитка по полу, кресло и туалетный столик, на котором стояла детская присыпка «Джонсонс беби», дезодорант «Аррид», одеколон «Санди» и лежала зубная нить. Мы занимались любовью в кресле, раза три или четыре подряд – не по причине все нарастающей страсти, а потому что каждый раз получалось неуклюже и то удовлетворение, какое мы испытывали, лишь слабо колыхало бескрайние воды застоялого вожделения. Сначала нам не хватило храбрости раздеться – если тебя застукают, уж лучше в спущенных штанах, чем вовсе без штанов. Мы занимались любовью, и Рошель сидела у меня на коленях, упираясь костистыми синеватыми ступнями в спинку кресла, голова у нее болталась, темно‑синие трусики пружинили на бедрах, словно батут, когда она судорожно дергала стиснутыми ногами от нервического, неудовлетворенного желания. Потом мы помогали друг другу языками, потом занимались любовью на холодном полу, на этот раз раздетые, но было уже слишком поздно: наш интерес друг к другу уже угасал и было очевидно, что страстное желание, какое мы пытаемся удовлетворить, останется глухо к нашим попыткам. И все‑таки я был одержим ею. В ту ночь я лежал в постели, и член у меня затвердел при мысли о ней, я внял его зову и спустя миг был в ее комнате. Сестра Серропиан спала на своем посту, ее фиолетовые веки подрагивали – все знали, что она не в силах противиться дремоте. Я провел ночь в постели Рошель и один раз даже вошел в нее, когда она уже спала. Она на миг проснулась, вроде не собираясь возражать, и тут же снова провалилась в сон. Все продолжалось несколько недель, мы занимались любовью так, как некоторые бьются головой о стену. Меня иногда поражало, что ей всего шестнадцать, а она настолько лишена романтизма, но в основном мне было плевать. С доктором Кларком я эту связь не обсуждал – я знал, что он забеспокоится, – однако я постепенно тайно прославился как любовник, за неимением иных достоинств, выносливый и попросту доступный. Уже скоро я завел вторую любовницу, девушку из Чикаго по имени Пэт Элиот, у которой были вьющиеся соломенные волосы, пухлые губки и поразительная грудь, и она умудрялась произносить свое имя в два слога. Пэт было чуть больше двадцати, актриса. Она даже имела успех: играла во многих постановках театра «Гудман», получила неплохую роль в одном голливудском фильме, который, правда, так и не вышел. Она была изумительной любовницей, нежной и сильной, и не превращала любовь в спорт. Ее грудь зачаровывала меня, но была такой огромной, что одновременно приводила в смущение, и это ей нравилось, поскольку, как я догадался, другие только на грудь и пялились. В общем, у меня было две любовницы, а потом в Роквилле появилась женщина по имени Стефани. Стефани только исполнилось двадцать, но она уже была на последнем курсе Чикагского университета. Ее терзали ужасные кошмары, и она ходила во сне. Фамилии ее я не знал. Но зациклился на идее заняться с ней любовью, и как только подвернулся удобный случай, я подошел к ней. Она не горела желанием заниматься со мной любовью и не горела желанием знакомиться со мной ближе. Однако меня неотступно преследовала эта мысль. Как любой игрок‑неудачник, я не мог думать ни о чем другом. Я пялился на нее, ходил за ней, мечтал о ней, представлял ее, когда был с Рошель или Пэт, писал ей записки и в конце концов заманил к себе в комнату, где и набросился, позабыв обо всем. Она убежала, не то чтобы крича, но приговаривая «Господи спаси» громким, испуганным голосом, и уже через час мне велели спуститься в солнечный маленький кабинет доктора Кларка, где он дожидался меня, барабаня по полированной поверхности письменного стола, пустой, если не считать папки, в которой оказалась моя история болезни. Мы говорили довольно долго, я рассказал ему, что «сексуально активен», и он сказал, что знает об этом. Он сказал, что мои отношения с Пэт ни для кого не опасны, но вот в случае с Рошель я связался с «девушкой, страдающей загадочными патологиями», а со Стефани и вовсе вел себя как полный урод и придурок. Поразительно то, что свой выговор он не завершил предостережением, не запретил мне прямо. Я продолжал преследовать Стефани, несмотря на все неудачные попытки заинтересовать ее и несмотря на слова доктора Кларка. Я не помню даже, что в ней так привлекало меня, чего я добивался: я сделал вывод, что это животный магнетизм в чистом виде, и с радостью отказался от всяких размышлений и воспоминаний, отдавшись на волю желания, которое не было настолько слепым, насколько мне бы хотелось. Я чувствовал, что способен на любую низость. Я представлял себе, как беру Стефани силой, хватаю сзади или забираюсь ночью в ее постель. И эти пустые, отчаянные мысли я принимал за проявление жизненной силы и радовался им, хотя они разрушали меня изнутри. Разумеется, на самом деле я просто старался не думать о Джейд, и мне пришлась бы кстати любая болезнь: если бы не эротомания, со мной приключился бы истерический паралич. В конце концов я снова заманил Стефани к себе в комнату, кажется, моя настойчивость подействовала на нее: более того, ее пребывание в Роквилле затягивалось, превращаясь в обыденность, и она чувствовала все большую опустошенность и потерянность. Я вовлек ее в разговор о лауреатах Нобелевской премии, и мы решили посмотреть в моем справочнике, сколько американцев получили премию по литературе. Рошель увидела, как мы уходим, и спустя несколько минут отправилась к себе в комнату и проглотила весь скопленный за пару месяцев запас либриума в попытке совершить самоубийство, которое сама классифицировала бы как «самоубийство из мести». Рошель откачали без особенного труда, но на следующий день, когда вся больница гудела как улей, доктор Кларк сказал, что рекомендовал «перевести» меня из Роквилла. Я понимал, что это не может предвещать ничего хорошего, но все равно спросил, значит ли это, что он переводит меня на амбулаторное лечение и я смогу вернуться в Чикаго. – Ты сам прекрасно знаешь, что это значит, а чего не значит. Хотя я твой лечащий врач, я несколько удивлен, что ты воспользовался подобным случаем… Впрочем, неважно. Решение можно свести к одному заключению: лечение, которое мы в силах предоставить, вряд ли поможет. И в данный момент твое присутствие будоражит все терапевтическое сообщество. Боюсь, твое лечение продолжится в условиях, где сообщество не принимается во внимание. И кто знает? Может быть, это как раз то, что тебе необходимо. В самом деле… Мой дед Джек больше не оплачивал счета за лечение: после моего побега из Чикаго и романа Артура с чернокожей дед оставил нас с нашими нескончаемыми проблемами. Родителям удалось договориться в Роквилле о небольшой скидке, но все равно стоимость лечения была им не по средствам. И когда было решено, что мне больше нечего делать в либеральной вайонской клинике, начались спешные поиски другого подобного учреждения на территории Иллинойса, однако ничего подходящего как‑то не нашлось – родители больше не могли платить за частную клинику. По рекомендации суда моя история болезни, я сам и моя дальнейшая судьба оказались в руках врачей из Фокс‑Рана, государственной больницы на окраине Чикаго, в Хайленд‑Парке. Сообщая мне новость – со всеми подробностями, – Артур старался меня подбодрить: – Мне кажется, суд хочет, чтобы ты пробыл какое‑то время именно в таком учреждении, и тогда тебя можно будет освободить. Беда с клиниками вроде роквиллской в том, что у них имеется определенная репутация и существует расхожее мнение, что, находясь там, ты не получаешь помощи, а следовательно, и не несешь наказания. – Тогда зачем вы поместили меня сюда? – спросил я. – Ты же сам хотел, – ответил Артур. – Ты сам сказал, что хочешь сюда. – Но теперь‑то вы сдаете меня в Фокс‑Ран? Я, между прочим, слышал о нем. Здесь у нас бывали люди оттуда. Это кошмарная дыра. Господи, неужели вы не понимаете, что происходит? Я пропаду из‑за этих перетасовок. Фокс‑Ран как раз то место, в котором люди исчезают. Тебя могут забить до смерти, напичкать до смерти таблетками, просто забыть о тебе. Ладно. Хорошо. Мне плевать, я больше не скажу об этом ни слова. Только хочу, чтобы вы оба как следует на меня посмотрели. Если сейчас вам кажется, что я выгляжу не очень, то в следующий раз, когда вы меня увидите, вы меня вообще не узнаете. Клянусь, это конец. Первого июля 1976 года Эдди Ватанабе вместе с санитаром из Фокс‑Рана, который внешне смахивал на раввина, усадили меня в «форд» и повезли в мое новое жилище в Хайленд‑Парке. В качестве прощального привета доктор Кларк вкатил мне неслабую дозу стелазина, и тревога, вспыхивавшая неоновыми огнями, собралась в комок мягкого, слегка прозрачного геля. Я ехал на заднем сиденье вялый, безмолвный, держа чемодан и бумажный пакет, глядя, как кукурузные поля сменяются пригородными домами, а небо, голубое, словно яйцо малиновки, приобретает оттенок вытертой джинсы, оттенок дыма, в котором с трудом угадывается голубизна. Эдди беседовал с санитаром из Фокс‑Рана о мэре и губернаторе, о федеральном бюджете, а затем перешел на идеалы их юности. Под конец Эдди Ватанабе сказал с вымученной гордостью, что они оба «выжившие герои шестидесятых», и санитар кивнул, соглашаясь. Шутка, заключенная в названии Фокс‑Ран[24], сводилась к тому, что мы, пациенты, – лисы, а медперсонал – гончие. Гончие старались переманить нас в свою стаю, постоянно рассказывая о попытках соседей прикрыть лечебное заведение. Чуть ли не по два раза на неделе часть медперсонала отправлялась куда‑то бороться за жизнь больницы, выступая перед собраниями граждан и государственными комитетами, опровергая все обвинения в адрес Фокс‑Рана, тысячи обвинений, выдвинутых против него. Возраст пациентов варьировался от восемнадцати до девяноста трех, у многих из нас не было родных, многие из нас ничего не помнили о своем прошлом. Среди нас были азиаты, индейцы, европейцы, мексиканцы, черные, и большинству из нас предстояло до конца своих дней оставаться в больнице, этой или другой. Одна из главных жалоб жителей квартала, где находился Фокс‑Ран, касалась охраны, настолько плохой, что пациенты, как утверждалось, уходят из больницы, когда им заблагорассудится, болтаются по улицам, заглядывая в окна, гадят в кустах, скорбно пялятся на детей в шортах и купальниках. Узнав об этом, я решил бежать, и вскоре мне представилась возможность. Я мыл полы в палате и услышал, как кто‑то из начальства говорит санитару, что дверь эвакуационного выхода заедает, ее придется чинить, потому что она и не открывается толком, и не закрывается. Я как бы невзначай прошелся по коридорам, высматривая сломанную дверь. Скоро обнаружил ее и остановился, тяжело дыша и привыкая к мысли о свободе – о ярком, просторном мире, который раскинулся за этой дверью. Я дождался, пока в коридоре все успокоится. Я действительно видел полоску света под дверью, радужный кабель и выведенную по трафарету надпись «Эвакуационный выход». Мне пора эвакуироваться, подумал я про себя, нажимая на длинную ручку и толкая дверь. Дверь приоткрылась, неуверенно повиснув на сломанной петле, – за ней явился мир. А затем, так же неожиданно, меня схватили сзади и затащили в маленькую комнату, которая, по слухам, предназначалась исключительно для телесных наказаний пациентов, и там меня били по щекам, трясли, швыряли и мутузили кулаками, пока я не лишился сознания. Старший медбрат и два санитара, схватившие и избившие меня, так и не доложили о попытке побега, а я, в свою очередь, не пожаловался на них. Никто не спросил, откуда у меня по всему телу ссадины, шишки и синяки. Прошло не меньше месяца, прежде чем боль утихла, и еще больше – прежде чем я перестал хромать и мучиться головными болями. Подобная расправа настолько экстраординарное событие, что описывать ее нет смысла. Те, кого никогда не били вот так, не поймут, на что это похоже, даже если описание будет гениальным, а те, кого били, и так слишком хорошо знают, каково это.
Как‑то в октябре, в воскресенье, в Фокс‑Ран приехала Энн. Санитар нашел меня в мужской комнате для отдыха на пятом этаже, я смотрел игру «Чикаго беарз» против «Окленд рэйдерс». – Посетитель, – сказал он, больно ткнув меня в плечо указательным пальцем. У меня всю неделю болела голова. Я спросил, не родители ли. Я удивился, поскольку неделей раньше мы сильно повздорили и я попросил их пока меня не навещать. – Нет, тетя. – Он показал мне белый листок, не выпуская его из рук. Дата, время, имя пациента. Имя посетителя: Энн Аксельрод. Степень родства: тетя. Она ждала меня в комнате для посетителей, сидя в низком зеленом кресле и рассматривая плакаты на стенах: выцветшие фотографии парочек, идущих рука об руку, силуэты лебедей на воде, водопад и здоровенный воздушный шар в красную и белую полоску, с написанными на нем словами: «Все выше и выше». В комнате было человек двадцать посетителей и столько же пациентов, за порядком надзирали пять санитаров. Я увидел Энн раньше, чем она заметила меня. Я помедлил, стараясь осознать, какие чувства пробуждает во мне ее появление. Я немного разнервничался и смутился, потому что выглядел не лучшим образом и потому что всегда стыдно, когда сидишь под замком. Но если не считать этих переживаний, никакие чувства во мне не всколыхнулись: они остались лежать под неподъемным грузом обстоятельств. Энн немного располнела, но ей это даже шло. Волосы у нее стали почти серебристые – вряд ли одно только время могло настолько радикально изменить их цвет. Она была в коричневой юбке и тонкой, дорогой с виду, белой блузке. Такая элегантная. Я окинул взглядом комнату, уверенный, что все смотрят на нее, но никто, кажется, ее не замечал. – Вот это сюрприз, – сказал я, падая в кресло рядом с ней. – Дэвид, – произнесла она и замолчала, словно у нее внезапно пропал голос – так монетка исчезает в руках фокусника. Может, она вытянет его у меня из уха? Энн кашлянула, лицо ее заливал румянец. – Я сказала, что прихожусь тебе тетей. – Знаю. – Я такая бестолковая в подобных делах. Я была уверена, что меня поймают… – она огляделась по сторонам, – на лжи. Но вот ты сидишь передо мной, значит все получилось. – Она улыбнулась. Заговорщица. Триумфатор. Меня захлестнула волна эмоций. Я внезапно схватил Энн за руку, пожал ее, затем медленно поднес к губам и поцеловал тыльную сторону прохладной, слегка загорелой ладони. Я уткнулся в руку Энн носом – у ее кожи был легкий огуречный привкус. Когда я наконец перестал целовать ее и она уронила руку на колени, я увидел, что вся кисть у нее влажно блестит. Я смотрел на Энн, надеясь, что она вытрет руку, и боясь, что она действительно это сделает. – Я в Чикаго по требованию издателя, – сказала она негромко. – Рекламирую свою книгу. – Значит, ты написала все‑таки роман. Энн, поколебавшись, кивнула. Она думала, что я уже все знаю. Несколько переоценила свою популярность. Мне стало стыдно за нее. С чего она решила, что я должен знать о ней? – Сидя здесь, я много всего пропустил, – сказал я. – Да, конечно. И даже если бы ты не сидел здесь. В мире наберется, наверное, не больше десяти тысяч человек, которым знакома моя фамилия. Это маленький мирок, книжный мирок. – Давно пора было написать роман. Только подумать: настоящий роман. – Ты хорошо выглядишь, Дэвид, – заметила она. – Честное слово. – Она окинула взглядом комнату, как будто говоря: «По крайней мере, лучше других». На кого‑то напал кашель – на одного из пациентов. Родные захлопали его по спине, чтобы он прекратил. – Вчера я видел себя в зеркале. И подумал: «Знаешь, парень, ты выглядишь как клиент паршивого дурдома». – Ты хорошо выглядишь. И голос у тебя стал глубже. – Это все из‑за лекарств. От них мышцы лица расслабляются, и ты выглядишь старше. Здесь нас пичкают кучей наркоты. Помнишь, как мы когда‑то любили таблетки? Так вот, здесь все по‑другому. Здесь все серьезно. Пациентам приходится давать наркотики, чтобы они не разнесли это заведение по кирпичику. Не спалили его. Потому и голос у меня звучит ниже. Все из‑за лекарств. Я рад, что ты заметила. Сам я не был уверен, а спросить тут некого. Мы несколько секунд помолчали. Тот пациент все еще кашлял. Санитар стоял, скрестив на груди могучие руки, и наблюдал, как родные колотят несчастного по спине. – Чем ты занимаешься, пока сидишь здесь? – спросила Энн. – Но я все время сижу здесь! Она огляделась, пожала плечами: – Так чем ты занимаешься? – Слушай, я хочу попросить об одолжении. Ты теперь известная писательница. Почему бы тебе не написать обо мне рассказ? Нет, не рассказ. Правду. О том, что со мной случилось. Прости. Я все время забываю, что у меня нет права голоса. Но беда в том, что я все еще здесь, а времени прошло уже немало, тебе так не кажется? Мое дело валяется на чьем‑то столе, в самом низу стопки. Тебе не кажется, что небольшая огласка могла бы мне помочь? Если бы ты написала рассказ, открыла всему миру, что случилось со мной и, может быть, с другими, такими же, как я. Мне просто необходимо выбраться отсюда. Хотя я выгляжу старше и по‑другому, я все еще живой. Я по‑прежнему тот же человек. Это же я, Энн. Это я. Настоящий. Я еще держусь. Выживаю каждый день. Но я не знаю, не могу сказать, как долго я еще протяну. Здесь хотят, чтобы я изменился. Ради этого и затеяно лечение. И я даже могу измениться в конце концов, если поверю, что в награду меня выпустят. Но я знаю, что, изменяясь, я могу превратиться в кусок дерьма и тогда останусь здесь навсегда. – Я снова схватил ее за руку, но тут же выпустил, когда увидел, что на глазах у нее блестят слезы. – Я не верю, что твое место здесь, Дэвид, – прошептала она. – И никогда не верила. Ты злишься и имеешь полное на это право. – Я не злюсь. Я умираю. И хочу выйти отсюда. – Я никогда не считала, что ты заслуживаешь такого наказания. Потому и пришла, чтобы сказать тебе. У меня самолет в три часа, я рискую опоздать на него, но я пришла, чтобы поговорить с тобой. Если я могу что‑нибудь… – Она подавила рыдание и на мгновение закрыла глаза. – Как это фальшиво звучит. Прости. Но так и есть. Если я могу что‑нибудь сделать, как‑то выступить в твою защиту, то обязательно сделаю. Речь идет уже не о семье, а о справедливости. Я считаю, что наказывать тебя и дальше – значит совершить несправедливость. – Она начала подниматься, но я удержал ее за руку. – Как ты узнала, что я здесь? – Твой отец сказал. Несколько недель назад. Я звонила. – Должно быть, это было страшно. Как все прошло? – Твоя мать взяла вторую трубку. Начала кричать на меня. И твой отец повесил трубку, потом и я тоже. Было страшно. Мне пора идти. Я хочу, чтобы ты не опускал руки. Ты… – У Джейд уже есть дети? Как она? – У нее все хорошо. Мужа перевели в Брюссель. Ей это безразлично. Что до детей, детей нет. – Пока. – Сомневаюсь, что она очень хочет. Мне кажется, я навсегда отбила у нее тягу к материнству. – О чем твоя книга? – О Хью. Я тебе пришлю экземпляр. – О Хью? – Ну и ты тоже там есть. Только не явно. Не так, как ты себе представляешь. Это роман о прошлом. О том, как я влюбилась в него. О самом начале. – Она поднялась. – Очень мило с твоей стороны… – Я уронил голову на грудь. Закрыл глаза руками, боясь открыть их и обнаружить, что она ушла. Я ощутил на плече ее руку. Поднялся. – Не теряй веры в себя, Дэвид, – сказала Энн. Мы стояли очень близко, я ощущал запах ее духов. Я сделал глубокий вдох, впитывая этот запах в свою кровь. – Я не верю в себя. – Нет, веришь. Ты просто должен осознать это. Неудивительно, что ты не в силах здесь оставаться. Ты должен выбраться. Тебе здесь не место. – Она протянула руку и снова коснулась моего лица. Мгновение всматривалась в меня. Мне хотелось обнять ее, но какое‑то шестое чувство подсказало, что не стоит. Я ощущал, как слезы струятся по щекам. Энн отступила на шаг и поглядела так, как глядят, когда хотят запомнить кого‑то, а потом она развернулась. Я смотрел, как она идет через комнату для посетителей к стеклянным дверям. Она шла, расправив плечи и стараясь не ускорять шаг. Еще миг – и она уйдет. – Спасибо! – прокричал я вслед, сложив руки рупором, как будто на море. Она вскинула руку, не обернувшись. Помахала на прощание пальцами, опуская их по одному, как будто ведя обратный отсчет. Пять, четыре, три, два, один.
В сентябре следующего года умер отец, дома, во сне. Обширный инфаркт. Хотя даже не знаю, нужен ли был такой сильный удар, чтобы он перестал цепляться за жизнь. Как только он ушел, мне стало ясно, что он готовился к этому еще со дня смерти Барбары Шервуд. Роуз приехала в Фокс‑Ран сообщить новость. Мы сидели в комнате для посетителей одни, была среда. Лицо у нее было совершенно белое, как будто она до сих пор находилась в состоянии шока. В стене, отделяющей жизнь от смерти, есть окошки, и человек меняется, стоит ему заглянуть в одно из них. Я понял, что‑то случилось, как только сел рядом с Роуз, а когда она взяла меня за запястье холодной маленькой рукой, я приготовился к самому худшему. Со смерти Артура прошло уже три дня: он умер в воскресенье, в половину двенадцатого вечера, его тело, как он и завещал, уже было передано медицинскому факультету Чикагского университета, «пожертвовано науке». Я ощущал себя настолько заброшенным, настолько выпавшим из обоймы, что не мог даже плакать. Я чувствовал лишь какую‑то саднящую боль внутри, как при болезни. Через месяц я в очередной раз проходил психологические тесты. Ничего нового. Вписать в столбцы недостающие цифры. Кто был первым президентом Соединенных Штатов? Что такое солнце? Вопросы, призванные определить, не протухли ли у меня мозги, способен ли я воспринимать реальность последовательно и как все. Тесты с чернильными пятнами, тесты с пробелами, которые надо заполнить, тесты на пространственное восприятие, упражнения на память и под конец что‑то вроде экзамена перед комиссией из трех психиатров, на котором я рассказывал о себе и отвечал на вопросы. Если бы вам выпала возможность выбрать любую работу на свете, чем бы вы занялись? Если бы вы полюбили девушку, а она не отвечала бы взаимностью, что бы вы сделали? Я ослабел от усилий, которые прилагал, стараясь казаться нормальным, я даже заставил себя взбодриться и осознать, что, если мои усилия окажутся слишком заметными – или слишком успешными, – мне конец. Главное, постоянно казаться зависимым от их мнения обо мне: уверенность и решимость будут истолкованы как проявление раздвоения личности. Через две недели после испытаний доктор Доннер, считавшийся моим лечащим врачом, хотя я общался с ним полтора часа в неделю, сообщил, что я готов снова «штурмовать» большой мир. Он дал мне несколько дружеских советов: сказал, что я «должен серьезно подумать» о том, чтобы посещать психиатра после выписки, сказал, чтобы я «не стеснялся» звонить ему, если захочу обсудить какой‑то вопрос, и выразил надежду, что я многое узнал о себе и научился справляться со своими проблемами, пока был в Фокс‑Ране.
Дата добавления: 2014-11-25; Просмотров: 396; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы! Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет |