Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Курильщик 2 страница




Режущий глаза электрический свет и осоловелые лица. Лэри возбужденно цокает языком, подливая жару в огонь Шакалиных историй, Дом – под черным одеялом, закутан по самую крышу, и я думаю – интересно, надолго ли хватит воздуха здесь, внутри, и что будет, когда он закончится…

Воспаленноглазая стая в пижамах, затухающий концерт в честь Рыжей, сидящей меж Лордом и мной, я считаю часы и минуты и уже начинаю надеяться, несмотря ни на что, надеяться, что, может быть, воздуха и ночи хватит на всех, до тех самых пор, пока не настанет утро, но появляется высокая, траурная фигура Стервятника с кокосом в руке, траур в одежде, в глазах и в голосе, больше всего он похож на кадыкастого Гамлета с черепом Йорика, усохшим от долгого пребывания в могиле. С его появлением я перестаю надеяться, что часы и минуты сдвинутся с мертвой точки, в которой увязли по крайней мере до тех пор, пока мы не услышим печальную весть, которую он намерен сообщить.

Стервятник катает на ладони мохнатый кокос:

– Мне очень жаль вам об этом говорить, действительно, очень жаль, но мне больше не к кому пойти с этим, и…

одним словом, у нас в туалете – покойник. Я его там нашел только что.

Сдавленный писк гармошки Шакала.

– Прошу прощения, – вздыхает Стервятник. – Мне действительно очень жаль…

Краб, которого мы понесем часом позже на первый, при жизни – незаметное, прожорливое существо с двумя пальцами на каждой руке, непонятно зачем очутившееся в пределах Гнезда, чтобы принять там свою смерть непонятно от чего, станет загадкой Самой Длинной, которую не разгадают ни тогда, ни потом.

Завернутого в Перекресточную занавеску (бело‑серый шлейф, картинно уползающий в хвосте процессии), мы спустим его в актовый зал и оставим там, в окружении консервных банок, утыканных свечами, очень торжественного и одинокого, а на обратном пути Черный прикинется сумасшедшим или и вправду спятит (я знаю, что это такое, быть терпеливым наблюдателем и ждать, ждать, пока не настанет тот единственно подходящий момент, когда ты наконец сможешь что‑то предпринять) и громогласно объявит нам свое мнение о происходящем. Безумную ночь расколет пополам, в черные щели темноты на нас хлынет рой светлячков‑фонариков в дрожащих руках, а беснующаяся фигура будет приседать и надсаживаться в центре коридора, сверля своим визгом стены и потолочные перекрытия, вверх и вниз, протыкая саму неподвижность времени… И тогда, и позже мне будет казаться, что именно с этого ора начался отсчет секунд, как будто кто‑то, разбуженный им, проснулся где‑то в неведомом мире, имеющем власть над миром этим, лениво потянулся, стукнул по остановившимся часам, и они пошли…

Возможно, за это следовало бы благодарить именно Черного, но я почему‑то не испытываю такого желания. В дальнейшем у многих войдет в привычку, вспоминая о Самой Длинной, отмечать невыдержавшие нервы и съехавшую крышу бедняги Черного. Что такого стряслось с его нервами, чего не случилось тогда же с нервами всех остальных, включая мои, я так и не понял, а относительно «поехавшей крыши»… мне как‑то не доводилось видеть, чтобы, съехав, «крыши» так быстро восстанавливались на прежнем месте без ущерба для их владельцев. Можно даже сказать, что, впав в ту свою сомнительную истерику, он сделал первый шаг к опустевшему трону Помпея, хотя тогда это было больше похоже на пробежку в объятиях смирительной рубашки. Можно понять всех, кому приятно, грустно покачивая головами, упомянуть сдавшие нервы такого типа, как Черный, безмолвно подразумевая собственные, оказавшиеся не в пример крепче. «Видывали мы и не такие виды. Тяжелая была ночка. Мда. Бедняга Черный…» К счастью, в отличие от них я не горжусь крепостью своих нервов и могу позволить себе усомниться в его слабонервности, продемонстрированной так эффектно и неожиданно, но все это будет потом, позже, а тогда, услышав его визг, я испытаю только шок и желание побыстрее прервать этот звук. Одновременно со мной аналогичное желание возникнет у многих, и, облепив орущего Черного, как куча муравьев дохлую гусеницу («Убийцы! Укрыватели убийц!»), вся эта масса покатится по коридору, глуша своими телами его вопли, а у самой нашей двери он стряхнет нас с себя и кое‑кого потопчет, отчего орущих и чертыхающихся в потемках станет еще больше.

На подступах к Черному (заткнуть, прервать, истребить на вечные века эту верещащую пасть!) я споткнусь, выбью плечом чей‑то зуб и прокушу себе губу, а когда все же окажусь у двери спальни, там уже не будет ни Черного, ни его жертв, все просочатся внутрь, где на нашей, во все времена заповедной для чужих территории, Ночь размотает еще один виток своего бесконечного хвоста, а Черный и Слепой потешат публику «славной драчкой», выколачивая друг из друга кровавую пену и пыль. Зрелище, при пересказе которого Логи, Шакалы и прочие историки достигнут высшей степени совершенства. Табаки, например, на полном серьезе будет утверждать, что самый сокрушительный удар Слепому Черный нанес с криком: «Любишь меня, люби и мою собаку!» – а Слепой, пропахивая затылком паркет, тем не менее, успел провизжать: «Не дождешься!» – после чего Черный, с ревом постучав себя в грудь, раздвинул железные прутья на спинке кровати и рявкнул: «Ну тогда – готовься к смерти!» Потрясающая история! Чего стоит одно раздвигание прутьев. И ведь никто не спрашивает, зачем это Черному могло понадобиться их раздвигать, все, развесив уши, с восторгом внимают. Я в том числе. Не припоминаю, чтобы Черный лупил головой Слепого о стены, хотя, возможно, падая, Слепой и стукнулся о них пару раз. Тем более не припоминаю, чтобы Слепой разрывал пасть Черному (сцена явно заимствована из греческой мифологии), и уж, конечно, Черный не падал с воплем: «Конец мне!» – а Слепой не водружал на него ступню и не закуривал устало.

Меня там тоже очень много, в этих историях. Я всегда на переднем плане, вне себя от ярости (что, в общем‑то, соответствовало действительности), «выжидающий решительный момент». Интересно, какой? Наверное, я ждал, пока Слепой его уложит (или наоборот, что было менее вероятно), чтобы можно было вмешаться и поставить на этой идиотской драке крест, а заодно погнать из спальни всех оскалившихся, роняющих слюни на паркет зрителей, большинство из которых в другое время и мечтать не могли очутиться у нас, но, очутившись, вели себя по‑свински, заплевали весь паркет и, пользуясь ситуацией, где‑то на задах уже шарили в ящиках, от чего у меня прямо тогда же начались жуткая аллергия и нервная чесотка. Позже мы недосчитались многих кассет, чашек и пепельниц, не говоря уже о сигаретах, которые смели начисто, – я это предвидел и не очень‑то удивился. Исход драки я тоже предвидел. Еще никому не удавалось уложить Слепого в драке один на один, поэтому я не особенно беспокоился, пока не заметил, что он оказывается на полу чаще, чем Черный, и встает с большим трудом. Тогда я вспомнил, что ему в эту ночь уже досталось от Ральфа, и впервые испугался. Черный раз за разом всаживал в Слепого свои пудовые кулаки, и всякий раз Слепой складывался пополам, а Черный терпеливо ждал, пока он выпрямится, чтобы врезать еще. На третий раз Слепой отлетел и обрушился на пол. Грохоту от него было не больше, чем от упавшего стула, но зрители взвыли и продолжали завывать все время, пока Бледный восполнял недостаток кислорода, а я с ужасом пытался представить себя при вожаке Черном и понимал, что раз не могу этого даже представить, то и быть такого на самом деле не должно. Я насиловал воображение, чесался подбородком во всех местах, где мог себя достать, а вокруг летали платки и пивные крышки, подбрасываемые впавшими в экстаз зрителями. Более мерзкую сцену трудно вообразить. Отдышавшегося Слепого занесло при вставании, он схватился за спинку кровати, на которой я сидел, и шепнул:

– Кошмар и позор?

– Просыпайся, – взмолился я. – Возьми себя в руки и дерись, не то он тебя изувечит.

– Пожалуй, ты прав, – согласился он. – Я что‑то не в форме сегодня.

Пока мы переговаривались, Черный решил завершить начатое. Шагнул к Слепому, размахнувшись для удара, после которого Слепого, надо думать, пришлось бы нести на первый и укладывать рядышком с Крабом, но Слепой увернулся, чуть задев его, Черный задохнулся и задыхался минуты полторы, после чего можно было уже не смотреть, что будет дальше, и так все стало ясно. Я вижу… Слепой отбегает от Черного, ссутулившись, прикрыв глаза, на губах – застывшая улыбка. Он не ходит и не кружит.

Это почти танец. Мягкая, неслышная пляска смерти. Самое красивое и необычное в нем то, что я видел десятки раз и никогда не мог понять, откуда оно берется. Это его прыжок в другой мир, где нет ни боли, ни слепоты, где он сдвигает время – каждую секунду в вечность, где все игра, и в этой игре запросто можно содрать с кого‑нибудь кожу или проткнуть пальцем глаз, и хотя я никогда не видел ничего подобного, знаю, что это так, потому что чую в нем в такие моменты запах безумия, слишком отчетливый, чтобы не испугаться до полусмерти. В своем странном мире он превращается во что‑то нечеловеческое, отбегает, ускользает, улетает, шурша крыльями, брызжет ядом, просачивается сквозь паркет и смеется. Это единственная игра, в которую он умеет играть с кем‑то еще. Черному его не догнать, не поймать и не удержать. Черный остался по эту сторону. Его время течет медленно.

Я вижу…

Черный опрокидывается. Падает на спину, как огромная кукла на резинке. Бледный материализуется рядом, дергает за резинку, приподнимает его и опять роняет, еще и еще раз, одним словом, играется. Это слишком страшно, чтобы казаться смешным. Он как будто и не дотрагивается до Черного, но размазывает его по паркету от двери до окон. Все вокруг в Черном. В его зубах и в его коже, и смех сверкает под волосами Слепого. Мы с Горбачом одновременно решаем вмешаться. Он соскакивает с кровати, я – со своего железного насеста. А за нами – остальные, ждавшие лишь сигнала. Пока мы отскабливаем Черного и Слепого друг от друга, Табаки замечает выдвинутые ящики и пивные лужи.

– Что такое? Всех, всех перестреляю! – орет он, лихорадочно перекапывая подушечные завалы. Гости несутся к двери, сбивая друг друга с ног, и, глядя на Шакала, я почти верю, что он вот‑вот выхватит из‑под подушки ствол и изрешетит пару‑тройку задержавшихся Логов, но к тому времени, как он достает всего‑навсего губную гармошку в спальне уже никого, кроме своих, и, поворчав, он бережно прячет гармошку обратно в подушки, отложив страшную месть до лучших времен.

Я сажусь на пол. Слепого подталкивают в мою сторону, он подползает, стуча зубами и кашляя, утыкается мне в плечо и затихает. Свитер его пахнет помойкой, если не канализацией. Я сижу, как статуя. Македонский и Рыжая фигурно обклеивают тело Черного пластырем. Лэри бродит по комнате, шваркая веником. Тихо, очень тихо, если не считать возбужденного бормотания Шакала. Мона с чего‑то решает, что Сфинкс – единственное спокойное место в комнате, и запрыгивает мне на колени. Две проходки взад‑вперед, пушистый хвост подметает узор на свитере, она ложится, нежно помяв меня лапками. Я сижу неподвижно. В ухо нервно дымит дрожащерукий Курильщик, плечом подпираю Слепого, на коленях – кошачья спальня. Еще бы Нанетту на голову, и можно фотографироваться для Блюма: «Сфинкс в часы досуга».

Уложив Черного, Македонский и Горбач нерешительно смотрят на Слепого. Табаки подползает ближе и тоже глазеет.

– Кошмар, – говорит он шепотом. – Явственный вампиризм, глядите.

Я скашиваю глаза. Слепой спит с очень умиротворенным и хорошим лицом, какого у него в бодрствующем состоянии не бывает.

– Неспроста это, – замечает Табаки. – Типичный вампир, точно вам говорю.

Лэри роняет веник и таращится на Слепого с ужасом.

– А ведь верно, люди. Чего это он довольный такой? Не с чего ему быть довольным и спать тоже не с чего. Не нравится мне все это.

Табаки наслаждается.

– Такими они и бывают, Лэри, дружище. Лежат себе в гробах с румянцем во всю щеку и с улыбочкой. Так и распознают ихнего брата. Осиновый кол – в сердце и…

Из угла Черного доносится рычащий стон, и все вздрагивают. Там Лорд колдует над опухшей, безглазой головой спиртовыми примочками, а Нанетта подглядывает за его действиями из‑за подушки.

– Осиновый кол, – бормочет Табаки. – Такой заостренный…

Черный рычит и отталкивает руку Лорда.

– В язык бы тебе этот твой кол, – возмущается Лорд. – Не надоело тебе, Табаки? Не устал ты от всего?

– Да. О чем это я? Кажется, я утратил нить повествования.

– Смотрите! – вдруг кричит Рыжая, указывая на окно. – Смотрите же!

Горбач с Македонским бросаются к окнам, а мы поворачиваемся и тоже смотрим туда, в черно‑синее небо, где блеклая трещинка утра высветлила и разрезала горизонт.

– Утро! – патетично восклицает Лэри, взмахивая веником. – Солнце! (Хотя никакого солнца нет и в помине.) – Ура! – Он салютует веником в направлении окна – и на нас с Курильщиком плавно пикируют сизые катышки пыли вперемешку с окурками.

Так она закончилась, эта гнусная ночь, хотя, конечно, не совсем в тот момент, когда мы заметили первые признаки утра, и даже не тогда, когда оно по‑настоящему наступило. То есть, понятно, что окружавшее нас уже не было ночью, но называть эту серую хмарь утром я бы тоже не стал. Скорее переход от одной ночи к другой, такое описание ближе к истине. Тем более, никому не удалось толком поспать и проснуться, я даже не помню, был ли в то утро завтрак, и вообще мало что помню, только себя в какой‑то момент, Слепого, сидящего рядом с гитарой, в комнате серо, как будто уже опять вечер, и пустые бутылки выстроились на тумбочках, хотя я опять же не помню, чтобы кто‑то из них пил. Негодующий возглас Лэри, поднимающего пустую бутылку: – А они тут пьянствуют, пока мы там запасаемся для них пищей и беспокоимся!

Под «там», надо полагать, подразумевается столовая, но вот обед или завтрак, непонятно, а «они» – это кто‑то еще и я сам, потому что не помню, чтобы отлучался куда‑то и что‑то ел, значит, скорее всего, был в числе пьянствовавших.

Помню Лорда, укрывающего спящую Рыжую, и Черного, дымящего на своей кровати. Черного, живых мест на котором – только сигарета и глаз, все остальное – белые перекрещивающиеся полосы пластыря. Слепой кивает в такт своей песне, голубовато‑серый, цвета заношенных джинсов, как воскресший Лазарь, все еще в бывшем белом свитере, воняющий вином и спиртовыми примочками. Сгибается над гитарой, звенит струнами, нашептывая невнятный текст, что‑то про лес с нехожеными тропами и ручьями, горькими от травы, растущей вдоль их берегов.

Рыжая спит, съежившись между подушками, зажав ладони между коленями, волосы – алыми перьями подстреленного дятла, все остальное – незаметное и повседневное, даже она сама на этом месте как нечто привычное, что там и должно находиться, на что никто уже не обращает внимания, за исключением одного‑единственного человека, укутывающего ее одеялом, который, как скупец, что прячет свое самое главное сокровище от посторонних глаз.

Лэри подбирает с пола бутылку и негодующе встряхивает:

– Они тут пьянствуют, пока мы там запасаемся для них пищей и беспокоимся.

– А ты не беспокойся попусту, – советует ему Черный. – Побереги нервы.

Я слушаю. Внимательно вслушиваюсь в его интонации, в которых скрыто присутствует удовлетворение, и мне интересно, чему он так радуется, избитый, невыспавшийся, голодный Черный, а потом перевожу взгляд на Слепого и догадываюсь, как оно выглядит, то, чему он радуется под своими бинтами. Оно выглядит как лицо Слепого с заплывшим глазом и рассеченной губой. В день, когда найден покойник. Когда каждая царапина – знак причастности к чему‑то, причастности и виновности. И ему плевать, что на нем самом их не меньше, этих отметин, главное, что они есть у Слепого.

«Лес, лес… Темный, душистый, пахнущий мятой… сладкие песни – заманки для путников…»

Черный гасит сигарету о брюхо культуриста на плакате у себя в изголовье.

– Что отвечать Ральфу, если спросит про синяки?

Избитый, невыспавшийся и так далее честно спрашивает у состайников, как ему вести себя в трудной ситуации. Казалось бы, не причина ни для кого покрываться зудящими пятнами от щек до пупка, пятнами, которые будут чесаться и через неделю после появления, но я чувствую их на себе, мелких и жгучих букашек, стремительно расползающихся под свитером, кусливых и липколапчатых, как будто кто‑то забросил их целой горстью мне за ворот.

– Говори то, что и собирался, когда начал голосить, – предлагаю я. – Или молчи, какая разница? Для твоих планов одинаково хорошо подходит и то, и это.

Бешеные искорки просачиваются в моем направлении сквозь полосы пластыря.

– На что ты намекаешь?

– Да ни на что. Просто я бы на твоем месте не стал так быстро приходить в себя после приступа безумия. Ты ведь спятил, Черный! Не далее как вчера. Мог бы оставить всякие разумные вопросы на потом. Это выглядело бы более естественно.

Я говорю и говорю, и не могу остановиться, она смахивает на лекцию, моя речь, и, помнится, даже красива, а не только длинна. Хотя здесь я, возможно, выдаю желаемое за действительное, потому что явственно припоминается палец, которым я качал перед запластыренным носом Черного, а откуда бы взяться пальцу в моем организме? Я провел экскурс по классическим образам безумцев, вытащил на свет Офелию и капитана Ахава, рассуждал о поросячьих хвостах, невооруженным глазом различимых под чьими‑то юбками, о любовниках, прыгающих в окна при появлении мужей, но забывающих прихватить трусы и ботинки, я говорил долго и вдохновенно, хотя мне мешали встревоженные аплодисменты Табаки и атаки букашек, а когда завершил свою речь, Черный поинтересовался, что я имел в виду «под всей этой бредятиной».

Табаки советует Черному «не будить лиха, пока оно тихо», потому что «видно же, как он сильно‑сильно нервничает, а тебе все мало, да?».

– Слушай глас народа, – говорю я. – Офелия, до речки не добежавшая…

При упоминании речки подлинный кандидат в сумасшедшие, избитый вожак и лесопроходец кивает и говорит, что «реки – это такая опасная субстанция… никогда не знаешь, можно ли из нее пить. Лежи и слушай, пока точно не вычислишь, есть ли в ней лягушки, и, если есть, смело можешь пить, не отравишься».

– Спасибо, – говорю я Слепому. А Черному говорю:

– Вот. Учись у мастера, – и, не слушая его агрессивно рычащие ответы, ухожу, чуть‑чуть не до конца объеденный скребущими насекомыми, столкнувшись в дверях с Ральфом, серым от бессонной ночи и тоже обклеенным пластырем.

Все, что будет дальше, можно предвидеть, и я все это предвижу. Клетку для Черного и Слепого, в которой они, возможно, сожрут друг друга от скуки и взаимной неприязни, допросы и выяснения обстоятельств смерти Краба, разброд среди Крыс, оставшихся без вожака, и еще многое, в связи и без связи с вышеперечисленным. Чего я не могу предвидеть, так это того, что, насидевшись в Клетке, Слепой и Черный придут к соглашению о шестой. Как же им, наверное, тошно было сидеть там вместе, если Слепого осенила такая идея, и как же Черному не хотелось возвращаться в стаю, если он на это согласился. Может, посиди они в изоляторе дольше, Слепой придумал бы что‑нибудь еще. Клетки способствуют размышлениям, если не оставаться в них слишком долго. Чем дольше сидишь, тем сильнее одолевают страхи, и тут уж не до размышлений, но двое могут продержаться и неделю, а плен Черного и Слепого побил все Клеточные рекорды – одиннадцать дней с хвостиком. Не будь я лыс, на моей голове появилось бы ровно столько снежно‑белых волос, по одному на каждый день их отсутствия. Благодарить за это следовало Ральфа, опасавшегося за беглецов Крысятника. С чего‑то он решил, что Слепой передушит их, как только получит такую возможность, и очень старался, чтобы тот ее не получил, так что у Слепого было навалом времени для всяких светлых идей. Они с Черным изредка обсуждали эти идеи, а все остальное время играли в карманные шахматы и отпарывали стенную обивку в поисках сигаретных тайников. Такой обычай завели пленники Клеток с тех пор, как Волк всенародно объявил о зашитии блока сигарет на просторах стен изолятора. Скорее всего, это была шутка, и пока не попадешь в изолятор, она так и воспринимается, но все, кто провел в Клетках больше двух дней, теряли чувство юмора и начинали искать тайник. Поэтому по стенной обивке там тянулись заплаты и швы на местах разрезов, где пленники орудовали бритвами и когтями, и со временем не осталось ни одного нетронутого участка длиннее десяти сантиметров. Проверенные места было принято зашивать, для чего и оставлялись над дверью иголки с продетыми в них нитками, но Слепому и Черному они не понадобились, потому что они от нечего делать доискались до штукатурки и даже до кирпичной кладки.

Акула всерьез заподозрил их в намерении прорыть ход в Наружность и сбежать. После Фитиля и Соломона с Доном он стал очень нервным на этот счет и все выспрашивал Черного, куда бы они со Слепым пошли, если бы у них что‑то получилось, наверное, думал таким образом отыскать тех троих, как будто Серодомный люд, как косяки мигрирующих лососей, способен двигаться только в одном направлении. Сам я не видел, что они там сотворили, но, судя по длительности ремонта, ущерб изолятору был нанесен изрядный.

Я спохватываюсь, что говорю слишком долго, не слыша ответных реплик, и с подозрением гляжу на Русалочью голову, соскользнувшую с моего плеча куда‑то под мышку. – Эй, ты часом не спишь, любительница историй? Я ведь для тебя стараюсь, сотрясаю воздух…

– Нет, конечно, – отвечает преувеличенно бодрый голос, слегка приглушенный рукавом моей фуфайки. – Я внимательно слушаю. И размышляю.

– О чем именно ты размышляешь с таким сонным видом?

– Ну, – она отстраняется, и я опять вижу надпись в прорезях жилетки о том, что она помнит все, – я думаю, как сильно отличаются друг от друга рассказы об одном и том же, притом что ни один из рассказчиков по‑настоящему не врет.

– Все зависит от рассказчиков. Ни один рассказ не может передать действительность такой, какой она была. Я уже сказал тебе, что предпочитаю истории Табаки.

– Ну а я предпочитаю сравнивать разные истории.

Жалобно кряхтя, она выпрямляет согнутые ноги и вытягивает их. Легкие кеды, серые от долгой носки, заштопаны у кромки резиновых носков. До того детские и трогательные, что невозможно смотреть на них спокойно. Когда Русалка меняет позу, узелки на ее жилетке сдвигаются, открывая новую надпись. «Ненависть до гроба!»

– Это еще что за ненависть? – удивляюсь я. – И к кому?

Она опускает голову, рассматривая надпись.

– Ну… просто так. На всякий случай. Надо же иметь и что‑то такое мрачное.

– По‑моему, вовсе не обязательно.

«Ненависть до гроба» скрывается под пепельными узелками, и мне сразу становится спокойнее. Все это игры, ребячьи развлечения, но я отношусь к таким вещам серьезно. Может, оттого, что знаю: никто в Доме ни во что не играет просто так.

Русалка поднимает к лицу колени и обнимает их, грустно сгорбившись. Ни надписей, ни человека, одни струящиеся потоки волос.

– Ты считаешь, что мне не подходят сильные чувства? Что мне это как бы не идет, да?

Я наступил на больное место. Вечно забываю об этом ее комплексе Серой Мыши: «Понимаешь, я ведь не личность, ну, не яркий человек… У меня все так тускло и неинтересно внутри…» Комплексе, с которым бесполезно бороться, приводящем в бешенство неуязвимостью своих позиций. «Вот, к примеру, Рыжая…» Когда перед ее глазами с трудом управляющий своими эмоциями человек, рвущий и мечущий по поводу и без повода, внезапно переходящий от смеха к слезам, не умеющий прятать ни любовь, ни ненависть: это красиво, это женственно, это привлекает, как яркие пятна на крыльях бабочки, закручивает, и уносит, и порабощает, но очень немногие способны выдержать яркую личность Рыжей дольше нескольких часов, даже не являясь объектом ее чувств. Да здравствует Лорд, нервы Лорда, его терпение и все остальное, чего нет у меня, может, ему это ближе и понятнее, потому что он и сам был таким, пока не загремел к настоящим психам, и да, они очень хорошо смотрятся, эта парочка в вечном накале страстей – огненноволосая Изольда и кобальтоглазый Тристан, у обоих все запредельно и нараспашку, ловите кислород и прячьте подальше посуду, но почему кто‑то должен комплексовать и мучиться от того, что у него все не так, вот что мне непонятно, я никогда не понимал этого, и в своих попытках убедить Русалку почти доходил до Лордовско‑Рыжей точки кипения, вот только проку от этого не было ни малейшего. «Это нервы, просто нервы, как оголенные проводочки, свисают во все стороны и за все цепляются, при чем здесь личность и степень ее яркости, глупое ты существо?» – но в ответ только покачивание головой и поджимание губ, хочешь – скрежещи зубами, хочешь – бейся головой о стену, выводы сделаны раз и навсегда и пересмотру не подлежат.

А ведь есть еще Крыса – хищное существо, похожее на Слепого, как родная сестра, только еще менее дружелюбное, вот уж с кем Русалку не сравнишь, и, слава богу, но мое искреннее «слава богу!» воспринимается лишь слабым утешением Ходячемышиной Серости.

Смотрю на нее, спрятавшуюся под волосами до самых кончиков кед, закрываю глаза и мысленно крепко прижимаю к себе руками‑невидимками. Русалка послушно валится на меня, как будто я и вправду это сделал, и я вздрагиваю, пораженный ее чуткостью, она почти всегда отзывается на прикосновения моих призрачных рук, даже когда расстроена и погружена в себя, как сейчас.

– Мы ведь не будем рассуждать о ярких личностях, а? Не будем перебирать их одну за другой, таких особенных и прекрасных? – шепотом спрашиваю я ее. – Если ты не против, мы не будем этого делать. Ты ведь не против?

– Нет, конечно…

Она ерзает, задирая голову, чтобы рассмотреть выражение моего лица, но я закрываю ей обзор подбородком, опять и опять, пока она не прекращает свои попытки и не сворачивается в нежно‑кошачий, привычный боку клубок.

– Как я, наверное, надоела тебе этими разговорами. У тебя сделался такой несчастный голос. Я слишком часто говорю о таких вещах?

– Нет. Не часто. Просто я не переношу эту тему: «А не хотелось бы тебе, чтобы я была как…» Нет, не хотелось бы. И никогда не захочется. Может, в один прекрасный, неповторимо исполненный мудрости день ты это поймешь. В этот день я попрошу Табаки разукрасить меня праздничными флажками и татуировками.

Она выдергивает из своей жилетки длинный шнурок или, может быть, нитку и тянет ее в рот, грызть и лохматить до мокрой мерзости.

– Надо, пожалуй, подарить тебе эту майку. Вместе с надписью, этой и другими. У тебя ведь есть ненависть до гроба, тебе имеет смысл ее носить.

– Ты это о ком? – с подозрением уточняю я, тыча ей подбородком в пробор. – Уж не о Черном ли опять? Хочешь что‑то сообщить или просто не можешь отделаться от его мужественного образа? Не припоминаю, чтобы мы раньше когда‑нибудь столько о нем говорили.

– А если я и вправду хочу тебе что‑то сказать? Именно о нем.

Теперь уже я тяну шею, чтобы заглянуть ей в глаза.

– Только не говори, что влюбилась в него без памяти, все остальное я как‑нибудь переживу.

Она отстраняется, встряхивая волосами.

– Пожалуйста, представь себе его, если не трудно.

– Зачем?

– Ни за чем. Просто представь и все.

На всякий случай я сажусь прямее. И послушно представляю Черного. Во всей выпуклой красе его бицепсов и трицепсов. Это действительно нетрудно.

– Я представил. Что дальше?

– Теперь скажи мне, на кого он пытается походить?

– На идиота, естественно, на кого же еще?

– Нет, не так. На кое‑кого хорошо тебе знакомого. Ты удивишься, когда поймешь.

Уже достаточно удивленный ее словами, я еще раз придирчиво изучаю облик Черного. Мой воображаемый Черный ничем не отличается от настоящего, я достаточно долго жил рядом с ним, чтобы изучить до мелочей.

– Не понимаю, – признаюсь я. – Он похож только сам на себя. Других таких я не знаю.

– Я говорю не о его лице. А о стиле. О том, например, как он одевается с тех пор, как стал вожаком. Ты не замечаешь в нем перемен?

Черный действительно изменил свой стиль, сделавшись главным Псом Дома. Отказался от маек‑безрукавок, побрился наголо и перестал носить мешковатые брюки с подтяжками, от которых меня тошнило долгие годы. Можно сказать, его вкус изменился к лучшему. Хотя от этого он не перестал быть похожим на себя. Я говорю об этом Русалке.

– А скажи, пожалуйста, кто еще в Доме бреется наголо, носит пиджаки внакидку и головные платки, а кеды зашнуровывает вокруг щиколоток?

– Пиджаки – только я. А насчет бритых наголо… – И тут до меня доходит, что она имеет в виду. – Ты с ума сошла! Я не бреюсь наголо! И платок только недавно стал носить. Потому что ты мне его подарила! И вообще, о чем мы говорим? Он меня ненавидит лютой ненавистью. Он душем после меня не пользовался!

– А я не спорю, – пожимает плечами Русалка. – Просто это бросается в глаза любому непредвзятому человеку.

Он подражает твоей походке, манере одеваться, даже говорить пытается, как ты. Но все это только с тех пор, как он в шестой, где ты не можешь видеть, какой он и как себя ведет.

– И о чем это свидетельствует? – тупо спрашиваю я.

Русалка молчит. Глаза, как две зеленые виноградины, в которых просвечивают косточки. Очень грустные и серьезные глаза.

– Боже, какой ужас! – меня передергивает, и я почти со страхом кошусь на отсвечивающие серебром на солнце окна шестой, за каждым из которых может скрываться Черный в моем гротесковом обличье, бритоголовый и насупленный, в пиратской головной повязке, изузоренной черепками и крестиками. Это какой‑то кошмар.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 378; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.