Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

В общих чертах 3 страница




Сентябрь крадется дворами. Бесшумно идет по кронам босиком. Кое-где тополя спилены. Их пеньки культями торчат удивленно. Женщина гуляет маленький черный лохматый комочек на поводке.

«Джерри, фу!» - смешной комочек недовольно отряхивается.

- Мам?

- Чего?

- Я собаку хочу.

- Идем лучше в сквер.

Спасо-преображенский собор. Ограда из пушечных дул, связанных цепями. Ворот ещё нет. Их сейчас установили. Два ангела с крестом и надписью ИНЦI – над входом. Доспехи куполов «Иисус Назарянин Царь Иудейский»

- Мам, а Иисус, правда, был иудейский царь?

- Нет.

- Мама, а почему на кресте никого нет? С ангелами…

- Не знаю…

- Ну, мама…

- Не хныкай. Идем внутрь…

Внутри полумгла. Ароматная полумгла. Много людей. Они ждут.

Тишина, огромная больше, чем купол… воздух над ним вибрирует. Из центра купола столп дневного света упирается кому-то в ноги. Лестница в рай.

- Мам, а за чем стоят все эти люди? За чем очередь?

-Молчи.

Открыв рот, разглядываю на стенах и потолке какие –то фигуры. Парча, шелк, позолота.

Вдруг по небесному стопу спускаются могучие голоса. Сразу как по сигналу из темноты.

«Дне всего совершенна, свята, мирна и безгрешна у Господа просим» «Ангела мирна, верна наставника, хранителя душ и телес наших у Господа просим». «Прощения и оставления грехов и прегрешений наших у Господа просим». «Добрых и полезных душам нашим и мира мирови у Господа просим» «Прочее время живота нашего в мире и покаянии скончати у Господа просим» «Христианския кончины живота нашего, безболезненны, непостыдны, мирны и добраго ответа на Страшнем Судищи Христове просим». – «Подай, Господи».

Я верчу головой, точно ослепшая на свету сова, ищу источник звука.

Нескончаемый поток голосов плывет с неба. Оттуда, достигая моих ушей, просачиваясь под кожу, сквозь светлое отверстие в куполе.

Мне холодно и жарко сразу. Очень жарко и очень холодно.

- Я хочу уйти. Уйдем отсюда. Это они поют.

- Вот… ребенка напугали.

Выходим. Дневной свет вонами бьет в глаза, в которых стоят слезы.

Сентябрь в пути. Сижу посреди комнаты за специально купленной новехонькой партой. – «Будешь как настоящий!» Неделю назад мама увидела на моем виске черную точечку – вши. В ее руке, откуда не возьмись, оказалась машинка для стрижки и баночка с керосином. Моя лысая голова пахла противно сладковатыми парами.

Карантин.

Нельзя ходить к другу и играть в его настоящих пластмассовых ковбоев и индейцев, на их настоящих пластмассовых лошадях. В настоящем картонном салуне и картонных повозках. Карантин.

Учительница и я (она большая и строгая) пишем изложение. Про воздушного змея. Он застрял в проводах.

Она дает задание озаглавить каждый абзац:

- Воздушный змей застрял в проводах.

- Да. А одним словом?

(Кролик на шоссе в свете фар грузовика – моя рожа и поза).

- Не знаю.

Ее лицо вытянулось. Губы искривились.

- Ну вот, если бабушка твоя ногу сломала… это как называется?! Озаглавь. – Теряет терпение.

- Да не буду я озаглавливать это. Не хочу я, чтобы ба…

- Знаешь, я думаю, тебе не стоит…(пауза)…учиться в школе.

Учительница замечает строчку в моей тетрадке (неровным детским каракулевым почерком): «Ваздушный змей пылупливаится из воздушного йяйца» - она тычет моим же пальцем в мою строчку и испуганно кричит: «Какое это яйцо, я спрашиваю?! Я же говорила: писать, как я диктую…и грамотно…»

- Ну, змеи – из яиц – кричу я…

- Ну, ты и… нет, я не могу.

- Мама, сама в школу ходи. Я больше не хочу эту учительницу! – реву я.

Наш дом на Литейном снесли. Сто лет как. Я не хочу входить в этот пустой ветреный двор за тряпичным рисунком фасада.

Не хочу видеть пустое место. Мне за это стыдно. Не знаю почему.

Наши с другом индейцы бегут на своих подставочках по ковру за скачущим от них ковбоем. Ввысь летят томагавки. Слышен боевой клич. Туземцы победили.

Туземцы проиграли. На месте моего дома будет гостиница, офисный центр или хостел или ресторан.

Если будет.

Голоса, голоса… выключите радио на кухне.

Сидя за столом в компании друзей, послушайте, что они говорят о ваших общих с ними знакомых, пока те не слышат… «Ой, да зачем ты его слушаешь! Он, вот, сколько его помню, вечно умирает…Ну, правда. А ведь я знаю его уже пять лет» - Зачем Вам это слушать?…. А вообразите, что слышите то, что друзья в Ваше отсутствие говорят о Вас… Услышали? Представили? Немедленно включайте радио! Погромче!

Яркие солнечные свечки, колышась, горят под сероватой водицей канала. Качает бортами трамвайчик, точнее речной кораблик. Благо народу немного, невзирая на летный день.

С берегов смотрят в воду мосты, статуи и европейские дома, выросшие здесь неизвестно когда. Как гигантская сосна – спас на крови в строительных лесах.

Я смотрю за отражение коней, грифонов, львов и сфинксов в воде. Как странно искривлены их тела, которые кораблик перечеркивает пополам.

Мне жарко. Мой папа, ради прогулки со мной, пропустил занятия. Он сидит рядом. Я вцепился одной рукой в него, а другой в привинченный к борту откидной столик.

- Пап, хочу писать…

Вздохнув и качая головой, он тащит меня к крайнему борту.

В воде качается какой-то дворец. А я – я посол Брюсселя в городе на Неве. Счастливый писающий мальчик. И что тут такого? Даже экскурсионный бонус.

Через пять минут: - Я пить хочу, папа…

- Где ж тебе тут воду взять.

- Папа, а ты опусти меня в воду, я буду плавать и пить.

Папа смеется. Солнечные свечки горят под водой. Дирижабли облаков плывут в небе.

За параллельно плывущим трамвайчиком тянется грязная мантия мутной пены.

На палубе его пьют шампанское мои будущие друзья, ныне сбывшиеся, то есть ставшие мне бывшими, и мне – растерянному машут руками.

Чему нас научили умудренные опытом? «Не клади локтей на стол, не болтай с набитым ртом. Не чавкай. Не дерзи старшим, не ври мне, как тебе не стыдно!».

Их родители учили их тому же, чему учили их родители. Но посмотрите на них.

Едва отнятые от груди, они с наслаждением кладут локти, да и ноги на стол, и, чавкая и дерзя, беззастенчиво врут, с неизменной улыбочкой. Все ещё громко шикая на нас: «Не клади локтей на стол, не болтай с набитым ртом. Не чавкай. Не дерзи старшим… ай-ай-ай…» Ворчуны и лицемеры, чьи собственные мозги становятся постепенно овсяной кашей. Их завтраком для беззубых.

Не петушитесь – нам быть такими же. Прощать себе, не забывать другим. Шантажировать близких болезнью, смертью…

Как в пять лет «Умру… вот вы поплачете…» Звонить по телефону в половине второго ночи: «Поговори со мной! Почему ты меня не любишь?!»

К черту кривляние! Я уже такой. Сам такой. Давно.

«Не нравится? Сдайте в богадельню. Придушите во сне подушкой!» - так любят ныть все, кто уверен, что уж его-то никто не придушит. Может из зря…

Вот ты, принесешь мне утром чай и кекс, и пока я не проснулся, надави на подушку сильнее… руки и ноги задергаются и задрожат как ветки у осины на ветру. Но паника растает, и тело блаженно обмякнет под твоим усилием.

Приоткрытые веки и рот. Присохшая к губе слюна, голова слегка на бок. Я расслаблен, видишь, мне уже хорошо.

Но оказывается любить – это беречь другого для себя, и не беречь себя для другого. Поэтому любовь не станет считаться с этими желаниями. А ведь я для тебя хотел… Опять.

Опять враньё. Беру с тебя пример.

***

Разговоры. Море разговоров. Шумит. Кипит в ушах. Адриатика. Сосны на берегу качаются в ритме ветра и прибоя. Адриатика. Почти бесшумное, голубовато-стального цвета море. Большой рояль: белые клавиши пены, темные клавиши молов. На них играет прилив. Птицы, редкие, словно белые вспышки в прохладном, прозрачном месиве воздуха. Богословие рыбаков. «Мария, что тебе до бреда рыбарей?» - растущий набоковский гигант, закрывающий своей величавой, спокойной, заслуженно-самодовольной тенью камни, сосны, воды, меня самого. «Прощай свободная стихия…» - а затем вслед за паузой, длинною менее, чем в двести лет, - «сядь в поезд, высадись у моря…» - все дороги ведут к большой воде, конечно, ведь и дух Божий носился над водою… - «чтобы отразится в ней» - иронично поправляет мою мысль, как непослушные кудри младшеклассника, голос Поэта И. вслед за своими братьями, Поэтами П. и Н.

Разговоры о религии, о Боге:

- Он сам себе религия, он говорит, что Бог на небе, а не в земных институтах.

- Позволь, но религия – всегда общение. Общение между всеобщим и частным. Взаимоотношения. Отношения с собой тоже важны, но они не религия, а строительство Вавилонской башни из слоновой кости на песке, а ещё чаще из песка. А ведь первых храм – Райский эдемский сад, первый священник – Адам.

Вот и все земные институты. – В горячке убеждения я прибегаю к протестантским аллегориям. – Из несовершенных, земных институтов Бога любят гнать в шею особо ретивые гностики, ведь у них мир – сам по себе, а Творец – сам по себе. – Уже больше часа я несу с чужих слов этот высоколобый бред. Вместо того, чтобы сказать хорошему человеку что-то по-настоящему волнующее меня.

Я стою у моря и слушаю прибой собственных слов и предложений. Беседы о Боге. Нельзя вообразить ничего более увлекательного и бессмысленного. Вроде беседы двух старых монахов об искусстве плотской любви.

Живи. Живи, а не беседуй… ты уже не ощущаешь вкуса. Хватит жевать – глотай.

А о чем бы действительно хотелось вспомнить? О ком или о чем?

Высокая смешливая амазонка стоит перед тобой в шелковом платье, отрывающем коленки. На левой коленке полумесяц шрама.

Она смотрит на тебя лежащего сверху вниз.

Неравенство твоей наготы и шелеста ее платья, снимаемого через голову. В ее влажных глазах радость разоблачения. Насущный хлеб ее полных бедер, равнина плоского живота с запятой пупка. Дщерь Евы.

Гладкое, безволосое лоно, розовая полоска складки между створками плоти. Вздрагивающие груди нацелены на тебя почти прозрачными сосками. Нежная и строгая ладонь обхватывает твоего застывшего по стойке смирно молодца.

Мгновение и обнаженная темная головка гладит влажную разбухшую мякоть. Эдемский плод. Ты слышишь музыку частого, глубокого желанного дыхания. Застывшего в молитве Адама снова впускают в узкие райские врата. Ее игольное ушко. Губы безумствуют, язык торжествует, встречая солоновато -сладкий нектар на ее коже. Она покачивается, и вот уже скачет, откинув голову и прикрыв глаза.

- Го-вори…говори мне – умаляешь ты, шепча сквозь огонь, накатывающий волна за волной.

- Замолчи… сейчас… - выдох, стон похожий на рык вырывается из нее груди. И она опускается к тебе поникшим цветком.

- Господи… не уходи… - шепчешь ты заклинание. Ты вновь – Адам перед вратами, Иаков перед чудной лестницей.

Но чудо тает. Она, впитав твое горящее, шершавое влажное животное, вдруг прячется в платье, поворачивается и уходит.

Вот так, без слов, без обещаний, объяснений и ласк, пока ее тень, уже ставшая твоей фантомной болью, ее запах, ее прикосновения – весь фиксированный образ твоих будущих мастурбаций ещё медленно остывает на тебе.

А чего ты хотел ещё. Никем нельзя овладеть и обладать. Никем ни на большее время, ни даже в тот миг, став кажется, ожившим счастливым Гермафродитом на пару минут. Никем нельзя обладать и овладеть. Пусть сердце леденеет, пусть разрывается болью голова.

Слово «счастье» не сложится из букв двух имен, даже если один из вас станет повторять имя другого.

Она больше не вернется. А если бы вернулась? А имей она меня каждую ночь по два и каждый день по три раза, по первому зову. Что бы было тогда? Хм. Да ничего бы не было. Я живу в особом мире. В этом мире – квинтэссенция страстей укол анальгина с демеролом, рука, моющая и вытирающая меня. Никем нельзя овладеть и обладать. Ни обладать, ни овладеть. Владеет нами только страсть, горе, радость, сон и ужас. И с ними нам не совладать никак. С ними только живут.

Я знаю, как бы в этом мире кончались сказки. Голубая фея снова превратила бы Пиноккио, в полено («Ты - бревно» - «Я знаю»). Питер Пэн пошел бы на каторгу с пудовой гирей на ногах.

Маленький принц, ставший бородатым смуглым бедуином-разбойником с вечно голодными глазами, доедал бы своего любимого барашка. У костра в шатре, и вечный песок скрипел бы на его прочных как железное дерево желтых зубах.

Щелкунчик, перерезал бы себе горло, игрушечной саблей, чтоб не угодить живым в плен. И крысы с радостным шуршанием утащили бы его в подземельные покои.

Оловянный солдатик насиловал и сжег бы свою бумажную балерину. Пойдите-ка с этими постановками в любимый театр юного зрителя. Простите – в кукольный театр. Вот это да! Рыдающие дети, скандалящие родители. Шоу обеспечено.

Меня слушают, открыв мне свои уши рты и глаза, часто не лишенные здорового недоумения (это – говорит?), когда, изображая смелость и важность, я внезапно и нагло, - так в бою конный мчится навстречу шеренге стрелков, - врываюсь в какой-нибудь разговор.

Ницца. Музей марка Шагала. С разрешения женщины - экскурсовода громко бравурно, с нескрываемым самодовольством комментирую каждый известный ветхозаветный сюжет, жадно пышущий младенчески бескомпромиссными шагаловыми цветами.

«Давид, играющий хвалу Богу на любимой Псатыри, Моисей на вершине горы Синай» - сам не замечаю, как собираю за своей спиной кучку русскоязычных зевак. Будто бы они сами всего этого не знают.

В этом заколдованном круге огня – вдруг прорастает как бы само собою, ранее, словно невиданное бело-голубоватое изображение мучимого Спасителя, мимо которого шагает весь Израиль.

Умолкаю. И не знаю, что как, о чем и зачем говорить. Просто два перекрестных столбика с пригвожденным к ним Страдальцем, у которого к тому же на бедрах вместо белой повязки ткань белесо-небесного головного убора раввинов. «Шма Исраэль…» - «Осанна в вышних грядый, Сыне Давидов!» - «Варраву! Распни безбожника!» - весь возлюбленный мною новый завет исчезает из памяти, как изображение на засвеченной пленке. Я тушуюсь, мешаюсь, смешиваюсь, отступаю за спины. Господи Иисусе! Не Рафаэль, Не Буанаротти, не Гойя с его телом Христа, отбрасывающим на объемное распятие тень, не Веронезе, не Греко-Католический Эль Греко, в конце концов, а Марк Шагал – палка-палка, огуречик. И все – ступор. С’est fini. «Je suis une juiffe dernier» - шепчет Лакан… «Тогда я псевдоеврей» - отвечаю ему шепотом.

Гудящий доменным пламенем стыд жжет меня и порой проливается вовсе не взрослыми слезами с содроганием, всхлипами, с полупрозрачными, как слюда или янтарными ниточками соплей. – Хорошо, что тогда я не стыдился. Ну, ни капельки.

«Что-нибудь обязательно впервые случается в Париже» - удивительно удачное начало для какого-нибудь рассказа. Но это не рассказ.

Открытое кафе. Какой-то суп в горшочке. Белый слон Sacre cueur смотрит с вершины холма. Чаевые официанту: «C’est pour vous».

Вот-вот из-за угла покажется очкастый змий – Генри Миллер с мусорной корзиной в руках. И тут…Конвульсивный прыжок моего тела. Осколки от горшочка и парящая мозаика пролитого на мостовую супа. Удивленный задыхающийся я, еле удержавшийся в седле. Так в первый раз…

«Это что за хуета?!» - загорается в голове вопрос, так и оставшийся скучать без ответа. С тех пор любая чашка, тарелка, книжка в моих дрожащих руках, как граната без чеки.

Воистину, что-нибудь обязательно впервые случается в Париже! Год две тысячи второй.

Но вот его обгоняет год куда более ранний. Вязкие как малиновая жевательная резинка девяностые. Или цугцванг средины восьмидесятых. C’est egal, never mind, нет никакой разницы.

Нескончаемый, широкий, ослепительно белый от искусственного света коридор. Запах йода, гипсовой крошки и хлора. Словно отливающие глянцем пятна неизвестной краски на выцветающем коричневом линолеуме. Столики сестринских постов, двери палат. Росписи на голубоватых стенах, призванные отлечь и успокоить, но более всего вызывающие у детей именно ужас. Пучеглазые белки, распластанные в несуществующим небе, словно на доске у повара неживые ласточки. Окаменело блестящие кудрявые, а неколючие ежи, похожие на холодные рисовые тефтели в ржавой подливке из этой же больничной кормежки. Боль оседала, оседает и будет оседать здесь всюду, как пыль, возникающая вдруг из тяжелого месива здешней воздушной массы. Это больница. А это значит боль. А ни какой-нибудь там гостеприимный госпиталь. Здесь помощь организована по плану, а на этом свете строгий и в общем верный и даже весьма полезный план, почти всегда – затаенное, а иногда и не очень, равнодушие.

Проветривают мою палату. Ходячих и детей на каталках выводят и вывозят не то во двор, не то в другие уже достаточно пригодные к дыханию места. Каталки грохочут, похотливо виляя железными или резиновыми колесиками. Многие лежащие на них под синими одеялами со штампом на пододеяльнике, сучат ногами, плачут высоко или беззвучно орут, отражая свое горе от сводчатого потолка. Исход народа Моисеева из Египта. Кучка рыдающих то ли по близящейся временной свободе, то ли по запекшемуся на коже, привычному и оттого милому рабству.

Моя коляска – в углу коридора.

-Э-э-й! – куда же уходят все эти? Боль подходит со спины. Обнимает голову, шею, ребра, сперва нежно, и вдруг ослепительно, неумолимо властно, так, что перестаешь ощущать все, и даже на миг сам ее плотный бьющийся кокон. Ты, - черт тебя побери, - маленькая белесая гусеница, окуклившаяся в боль и танцующая свой никому невидимый танец. Куда они пошли я же тут один, я в туалет хочу, мне бо…о. Внизу живота давит все сильнее. Но это уже не важно. Ты не слышишь своего голоса. Перед глазами кто-то зажигает зеленые свечки. Пытаясь сдержать неизбежное, твой холодный маленький кулак сильнее сжимает стручок, обтянутый новыми колготками. Теплая лужица, натекшая из меня, облегчает, но не делает лучше. Мне страшно, мокро и стыдно. А боль медленно катается стальным шариком по кругу внутри поникшего, маленького, надетого неумелым кукольником на винтик шеи, черепа.

Эй, эй Вы! Там! Да – Вы.

Попридержите занавес и языки. Дудки! Я ещё жив, пока. Или, как пишут нынче во всемирной паутине: «Йа исчо жифф!» - идеальный язык Кэрролла и Милна. «Ушел, но щасвернус!» - «Варкалось…» и так далее. Не обращайте внимания. Меня опять заносит на поворотах времени, как на поворотах отсутствующего сюжета. Ещё недавно, я бы и сам на этом окончил – вот вам крест. Я редко выходил за границы пяти или пятнадцати страниц. Но это было раньше. Граница нарушена. Босоногий бегущий разбойник Рах с кровавым серпом в руке бежит дальше, прочь от стеклянного взгляда только что убитых им.

Я убиваю прошлое, плюю в спину будущему, имею настоящее. Убиваю прошлое первым пока оно само не вспороло мне клокочущий живот и на радостях не втоптало в пыль мои хлипкие кости. Оно не достанет меня. Нет. Я всегда убиваю первым.

 

Задумал повесть. Угораздило же! Черт! А почему бы нет? Я же писатель, в конце-то концов. Так? Так. Значит – за дело. Как бобр в дерево вгрызаюсь в сюжет – апокриф одного эпизода из нового завета. Тут же оказываюсь в окружении: Булгаков, Айтматов, Эко, Эрик Маннуэль Шмидт, Шарль Пеги. Но я ведь – не хуже. Грызу, грызу, валю. Строю свою плотину посреди Леты, поперек Стикса… буква за буквой. Мимо по воде, воровато подмигивая, плывут тени. Грызу, грызу, валю.

«В каменном колодце застенка было тесно и уже почти холодно. Солнце, разогревшее камни и стены днем, раскаленная пыль – все это уже давно остыло. Время на закате, кажется, остановилось. Так всегда думают те, кому недолго осталось жить. Равнодушные алые полосы света ложились на скрещенные руки юноши. Где-то выше шумела площадь. Юноша был арестован за воровство и убийство римлянина. Оккупанты знали. Он делал это не однажды. Хладнокровно, со спящими и из-за угла. Римлян можно убивать. Это не противно Моисееву Закону. Они враги, а враги безбожны, беззаконны им нет места рядом со Всевышним. Да он вспарывал их жирные животы и перерезал скользкие глотки, когда они тихо блеяли как бараны. Он приносил в жертву всемогущему его врагов как Давид – Голиафа, как Юдифь – Олоферна. А теперь он – Гестас – враг римлян – будет распят.

Где-то за стенами темницы рос полукругом сад, такой как сажали эллины. Кипарисы, туи, платаны, пинии. Иглы пиний и туй, верхушки кипарисов сейчас напоминали свечи. Рассеиваясь в кронах острыми мелкими лучами, пурпурные язычки закатного огня горели, вздрагивая, на кончиках хвои. Редкие порывы одинокого ветра не могли погасить их.

Сквозь этот сад недавно вели разбойника. Птицы маленькие и почти невидимые приветствовали вечер серебристым цоканьем, звонким цвяканьем и высоким пересвистом.

Запах горящей хвои коры и незнакомых цветов смешался с прозрачным киселем колышущегося воздуха.

- Птицы, - подумал тогда Гестас, - они, словно Божьи ангелы – на земле сменяются дни, гибнут одни души, приводя за собой в мир другие. Люди бранятся, проливают слезы, пот и кровь, смеются, радуются, молятся, блудят, стареют, пьют. Люди рожают людей в муках, растят их, кто – в роскоши, кто – в нужде. Люди испивают, притесняют, казнят, убивают, грабят, бичуют других людей. Плюют на них. Иудеи, римляне, египтяне, вавилонянине. Почитающие истинного Бога или своих идолов, – люди разных племен, подобные избивавшим его, или ему самому, ненавидящему мучителей его народа, - все они день за днем изощряются друг перед другом в жестокости, вероломстве, бесчестии. Но есть ли дело до всех людей, да хоть до кого-нибудь из людей этим птицам? Нет. Они, словно ангелы Божьи, всегда поют, просто поют и будут петь одним им ведомую и понятную Хвалу Господу, свой бесконечный псалом.

Сердце разбойника погружалось в серое, холодное, одинокое, безучастное отчаянье все вернее и вернее.

Ненависть, питавшая его, как воздух питает пламя, теперь не то чтоб утихла в нем. Нет. Он ненавидел римлян. Заносчивых жестоких обжор и пьяниц, получавших силой его молодых сестер, плевавших на его святыни. Он помнил, как за неуплату податей они избили его старого отца, а этот трус мытарь стоял и смотрел. Гестаса силой оттащили тогда. Он убил впервые, когда преторианец изнасиловал его сестру Ревекку у него на глазах. Юноша тогда вырвался из рук двоих товарищей этого ночного гостя, ждавших своей очереди. Он ударил мерзавца ножом, лежавшим на столе прямо под лопатку. Тот только охнул и свалился навзничь. Его друзья, забыв о своей затее, как и об обязанностях (должны же они были его арестовать), просто избили молодого иудея. Он не помнил боли. Зато помнил, как умерла, перестав принимать пищу, от голода и стыда его сестра. Именно тогда он бежал из дому, чтобы бить этих безбожников и негодяев по ночам, срезать кошельки, оставляя их у домов бедняков. Но теперь разбойник Гестас попался.

Да. Он ненавидел лютой, нестерпимой, как зубная боль ненавистью всякого римлянина во всей Иудее. Чувство это не погасло и не притупилось. Просто Гестас мыслями своими был уже в могиле. Близкая, неминуемая, страшная гибель оставила в нем вместе с ненавистью лишь голод, жажду и страх. Душу же она сделала почти безразличной к судьбе собственной и чужой. Сейчас, за час до казни все бывшее с ним показалось ему чужим рассказом о жизни незнакомого ему человека. Слезы, соленые слезы сбегали из темных глаз по его грязному лицу на покрытые темной коркой губы, но он не ощущал даже соли этих слез.

Юноша всхлипнул. Стая розовых, почти кровавых пылинок вспорхнула в воздух и опустилась вновь. Так скоро окрасится красным лобное место под его крестом. Он знал, что удушье убьет его раньше всего.

Распятый, по сути своих мук, ничем не отличается от повешенного. Только если бы петля на шее его была невидима и душила медленно очень медленно. Страшное удушье разрывает, раздавливает распятому грудь. Он будет молиться, молится о том, чтоб его скорее поглотила ласковая пропасть забытья. Руки разбойника стали влажны и похолодели. Сердце его обнял обжигающе-ледяной ужас. Алые полосы заката, изогнувшиеся на камнях струйками крови, стали уже. И кровь его уйдет в землю и душа – будет ждать в Шеоле.

-А ты слышал о чем говорит этот безумец-назаретянин? – разбойник услышал голос охранника-римлянина, говорившего от чего-то по- еврейски.

- Нет, – отвечал его младший товарищ уже латынью

- Эх ай эх, – ухмыльнулся старый охранник.

- И что? – недоуменно спросил молодой римлянин

- Ego sum qui sum, – сказал он о себе! - Он считает себя – Богом, Сущим Богом, сам не чесан и не мыт! – охранник хрипло засмеялся и сплюнул на пол.

- Каким ещё Богом? – недоумевал молодой.

Старший покачал головой, изумляясь эдакому недотепе:

- Эон – Сущим – буркнул он, наконец, по-гречески – Тем, кто есть и был и прибудет всегда! – Он говорил о Себе: «Эго эйми Эон» вот кем считает себя этот оборванец.

Молодой рекрут вздрогнул, услышав язык Аристотеля:

- Над этим бы смеялся каждый эллин – заключил он. Человек, говорящий, что он – Эон – Сущий – Яхве. А иудеи распнут его за это.

- Когда ты стал сочувствовать иудеям? – старший улыбнулся.

- Я видел как его Мать – Марьям рыдая, лишилась тут чувств. Её увели. И у меня есть Мать.

- У Яхве есть мать? А может, и Отец есть? – охранник снова захохотал.

-Арестанта зовут Иисус. Сын Давидов.

- Мне наплевать, чей это сын. Он безумен.

Гестас уже почти не слушал их; он сидел, обняв колени руками, и тихо дрожал….

Слыша сквозь туман своих вялых мыслей странный разговор и смех солдат, он, почему-то вспомнил, как тонкими нитями благовония струился ладан под сине-золотым куполом храма, как горели светильники, как высокими голосами пели Истинному Богу левиты о доле его народа.

Многие ожидали обещанного Пророками избавителя – Мессию. Шептались о нем, как о великом Царе, которому дано избавить Иудею от римского ига.

Да, маленький Гестас верил тогда, что Господь Их – Отец Небесный Всемогущ и он не допустит крови и бесчестию совершиться над праведными. «Наступишь на змея и васелиска, попирать будешь льва и дракона» - вот что Господь обещал праведным через Давида.

И что же теперь? Бесчестные и Беззаконные изувечили все, что Гестас любил. Зачем господь так испытывал его веру. Он вспомнил как после несчастья в своем доме он, шатаясь и крича как безумный, избитый, ворвался в храм.

Обрушивая светильники, Гестас кричал: - Где же Ты, Закон? Где, Всемогущий? В чем вина моей сестры перед тобой?!

Левиты с гневными проклятьями вытолкали его из храма. И юноша, рухнув на влажную от недавнего дождя землю, долго рыдал. Тогда он был уверен, что Господь испытует Волю его и Веру. Избирает его – Гестаса – своим орудием, кары Беззаконным. Отняв у него любимых как у Иова, снарядив к бою, как Давида.

«Господь опоясывает меня гневом и дает в руки мои крепкие брани». Но теперь Гестас схвачен. Что же Господь Говорит ему теперь? Тот Человек – Иисус Галилиянин говорит, что он тот, кто обещали Пророки, что он – Господь. Безумие? А если нет?

Гестас знал, что по слухам Иисус творил многие чудеса, а люди почитали его не то Иоанном, не то Илией, не то безбожником и колдуном.

Вчера толпа взамен Иисуса из Назарета отпустила разбойника Варавву (Звали по странности его тоже Иисусом). Это был убийца, грабитель, и что противно было и самому Гестасу – насильник. Молодой разбойник совершил немало насилия, но в жизни не поднял руку на женщину.

Крик толпы, требовавшей от Пилата свободы для Вараввы, был слышен далеко. И Гестас с трудом мог признать в этом крике Волю Господа.

- Его ведут. Назарея ведут! – сказал младший.

Гестас видел, как из темницы повели кого-то невысокого в красном хитоне с венцом из терна на голове. Колени его были разбиты. Охранники толкали его в спину. По лицу его текла кровь. Оно напоминало запекшуюся красную маску. Кто-то плевал в него. Римляне, хохоча, кричали ему «Ave!». Вскоре разбойника повели за ним.

Не то близкая мука, не то рассказ охранников возбудили в Гестасе странную радость. Воздух сладостный и свежий входил в грудь разбойника.

- Правда ли что ты – Господь? – крикнул он идущему впереди по-арамейски. Ему вдруг захотелось рассказать этому безумцу все. Нет, он – не безумен. Гестас верил ему. Никто не станет зря нести эту муку.

- Мужайся, дитя, Господь с тобою! – услышал разбойник.

- Молчать! – толкнули охранники в спину.

Процессия свернула, и сопровождавший её народ, шумно выплеснулся за восточную стену. Кругом так же безмятежно зеленели гладкие оливы. Так же строго указывала в небо уцелевшая башня Иродова дворца. Гестас хотел прислониться к шершавой с кривыми камнями белой стене, но она была раскалена как печь. Путь, шедший мимо Храмовой горы, мимо Проклятой могилы ослушника Авессалома, был страшен и знаком. Купол второго Храма горел равнодушным белесым светом, отраженного заката. Заката, который казался нескончаемым. Темнели стоячие воды зловонного Кедрона, останки жертвенного скота, в обилии принесенного в жертву перед Пасхой, ещё дымились в ямах Гиены. Но время, казалось, замерло. Сюда, вдоль восточной стены предки с криками гнали козла отпущения. Впереди полоска пустыни. Грань, за которой – медленная смерть. Гольготат – лобное место. И равнодушно застывшее над ним солнце. Крутая тропа нырнула в низину. Камни ранили ноющее ноги, но эта боль уже не была слышна…

Назаритянин бессильно рухнул и солдаты с бранью подняли его, хлесткими ударами заставляя идти….

До приговоренных ещё у стены доносились возгласы проклятья и вопли, и теперь, Гестас слышал и видел, как ревет, и браниться разноликая толпа.

Силой образовав в ней брешь, солдаты вели их через это бушующее море. Разбойник не мог разглядеть лиц, но понял, что все крики брань, объедки и плевки летят разом в несчастного бродягу из Назарета.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 388; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.064 сек.