Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

К метафизике культуры 2 страница




Всем этим образы Микеланджело достигают того бытийного со­вершенства, которое с давних пор ощущалось в них. С другой сто­роны, этим решается вообще проблема искусства. Что в природной и в исторической действительности распадалось на отчужденные и друг друга искажающие элементы, то воссоединяется здесь в фор­ме искусства в новую и высшую жизнь. Однако все эти образы не­сут на себе печать какой-то ужасающей неизбавленности: склады­вается впечатление, будто вся их победа над земной индивидуаль­ной недостаточностью, все их титаническое совершенство, вся со­бранность воедино сил и энергий бытия оставили по себе какую-то тоску, не могущую быть утоленной тем, что вовлечено в замкнутое единство бытия. Наша проблема обращается теперь к новому вопро­су- не столько к проблеме характера образов Микеланджело, ско­лько к собственной проблеме личности Микеланджело, проблеме процесса его художественного творчества и его жизни.

Судьба, о которой идет здесь речь, тесно сплетена с ренессанс- ным характером творчества, печатью которого отмечены все произ­ведения Микеланджело. Направление воли к жизни и тоска его об­разов протекают всецело в плоскости земного; они охвачены необы­чайной жаждой спасения, избавления от гнета тяжести, прекраще­ния борьбы - жаждой, интенсивность которой соразмерна лишь ги­гантской массе их бытия. Совершенство бытия не стоит в противо­речии с этой жаждой по полноте, блаженному счастью и свободе: неизмеримая сложность их существования позволяет включить то­ску как часть их бытия в самое бытие, а также наоборот - самое бы­тие в их тоску. Поскольку это же бытие есть бытие земное, питае­
мое из источников сил, лежащих в измерениях протяженного мира, постольку и тоска души обращена, здесь правда, к абсолютному, бесконечному, недостижимому, но, с другой стороны, непосредст­венному, нетрансцендентному. Она внутренне созерцает нечто хотя на земле и не действительное, но все же возможное на ней, созерца­ет не религиозное совершенство, но совершенство собственного дан­ного бытия, не Богом ниспосланное и Судом Его предназначенное избавление, но судьбу, определенную сплетением мировых сил жизни. В том сокровенном смысле, в каком тоска существ образует их бытие, образы эти хотя и сверхэмпиричны, но отнюдь не сверх- земны. Религиозная тоска, пробужденная христианством и художе­ственно воплощенная в готике, переведена здесь поворотом оси в плоскость земного, по существу своему доступного переживания, хотя и никогда не пережитого. Она принесла с собой всю страст­ность, всю неудовлетворенность данным в действительности, всю абсолютность порыва «dahin, dahin»[26] - принесла с собой в мир все то, что родилось из отношения души к потустороннему миру. Беско­нечное движение развития линий в земных измерениях заступило место направленности линий к потустороннему, последнее же со­всем не в такой мере бесконечно, как первое, и в конце концов все­гда может достигнуть своей предельной цели. Религиозность несет с собой величайшую тайну привлечения, ее предмет есть бесконеч­ное, которое, однако, через конечные усилия, при завершении ко­нечного пути, хотя бы в день Страшного Суда, может быть достиг­нуто. Если же религиозное мироощущение - ритм, интенсивность, отношение отдельных моментов к целому бытия, как все это было выявлено трансцендентностью христианства, - оказывается пере­несенным в плоскость земного, то наступает полное изменение соот­ношений: духу предносится теперь цель, по существу своему ко­нечная, но наделенная абсолютностью определений и перемещен­ная в недостижимую бесконечную даль; правда, она указывает на­правление порывам тоскующей души, но не дает ей в пределах ко­нечно-мыслимого никакой опоры и успокоения. Между формой ищущей и стремящейся жизни и ее содержанием вплетено теперь противоречие; содержание, которое форма должна воспринять, внутренне не адекватно ей, так как последняя изначально была приурочена к иному содержанию. Небо есть предельная цель тоски христианства и готики; тоска же, заключенная в пределах земного,
введенная в измерения Возрождения, будет только вечным томле­нием по необретаемому. Религия являет человеку искомое беско­нечное в конечной дали, здесь же искомое конечное передвинуто в бесконечную даль - вот логическая формула рокового переживания человека, рожденного с религиозной, ищущей душой бесконечного в эпоху, низведшую свои идеалы с неба на землю и нашедшую по­следнее удовлетворение в художественной обработке природного. Образы Микеланджело в величии, силе, равновесии всех энергий человеческого существа достигли высшего предела совершенства. По их пути идти дальше нельзя; и все же на их пути вырастает тос­ка по еще неизведанным далям. Пока человек земной не соверше­нен, ему есть смысл смутно искать и надеяться, но что остается на долю того, кто достиг в данном ему земном конца земного и кто чув­ствует в то же время, что конец этот не есть действительное завер­шение, - что остается ему на долю, как не безнадежный взгляд в пустоту? Быть совершенным и все же не ведать блаженства - вот результат, объединяющий две предпосылки творчества Микеланд­жело.

Есть одно произведение Микеланджело, к которому не подхо­дят все упомянутые определения, произведение, в котором не чув­ствуется ни дуализма противоположных направлений жизни, раз­решенного в художественном оформлении, ни более безнадежного дуализма между воззрительно законченным образом и исканием и стремлением к бесконечному. В Pieta Ронданини совсем исчезла на- сильственность противоположных движений - борьба; уже не оста­лось больше врага, от которого душа стремилась бы себя оградить. Плоть прекратила борьбу ценой уничтожения самой себя; образы стали как будто бестелесными. Тем самым Микеланджело отверг жизненный принцип своего искусства. Но если принцип этот привел его к той страшной неизбавленности, к тому напряжению между трансцендентной страстностью и ее телесной и по необходимости адекватной формой выражения, то здесь отрицание принципа Воз­рождения не сгладило этого противоборства. Избавление остается чисто отрицательным, завершенным в спокойствии Нирваны. Борь­ба прекращена, но без победы и без примиренности. Душа, освобож­денная от телесной тяжести, не устремилась в победном полете в трансцендентное, но осталась сокрушенной на пороге его. Это самое предательское и самое трагическое произведение Микеланджело; в нем запечатлена невозможность избавления путем художественно­го, т.е. центрированного на чувственном воззрении, творчества. Позднейшие стихотворения свидетельствуют о последнем роковом
потрясении его жизни: он вложил всю свою силу, весь долгий труд своего бытия в творчество, которое не заполнило и не могло запол­нить его последних запросов и глубочайших потребностей, ибо про­текало не в той плоскости, где пребывали образы его предельной то­ски.

Ложь мира похищала у меня время, Данное созерцать Бога...

Не краски и не резец дают мир душе, Она ищет любви Божией, которая на кресте Простирает свои руки, чтобы обнять нас...

То, что предназначено смерти, Не может утолить тоски живущего.

Нет сомнения, что самым глубоким, самым потрясающим пере­живанием Микеланджело было то, что под конец своей жизни он перестал относиться к своим произведениям как к воплощениям вечных ценностей; он увидел, что путь его прошел в направлении, которое никогда не могло привести его к тому, что единственно нужно. Признания его стихотворений показывают с самого начала, что в искусстве, которое он творит, в красоте, которой он молится, для него скрыто то сверхчувственное, что дарует обоим и ценность, и смысл. Он говорит о блаженной красоте в искусстве явленного че­ловека; если же злость времени разрушит ее, то вновь восстанет

Вневременная первичная красота И возведет земное наслаждение К вершинам вечного царства.

И, очевидно, величайший кризис его жизни заключается в том, что он раньше думал найти в искусстве и красоте всецелое вопло­щение абсолютной ценности, идеи, лежащей выше всякого воззре­ния, к старости же понял, что все последнее лежит в царстве, к ко­торому искусство не властно вознести. Тут становится важным, что то явление, в котором абсолютное, совершенное и бесконечное рас­крывает себя, одновременно скрывает от нас это же абсолютное; так, обещая вести к нему, оно, в сущности, уводит от него. Знание это стало кризисом и самым потрясающим метафизическим страда­нием, так как сердце и художественно чувственная страстность не
могли ослабеть в своей привязанности к явлению и его привлекате­льности. Он говорит себе слова утешения, которым в глубине души сам не верит...

Понятно, что искусство и любовь были владыками этой души, ведь в любви не менее, чем в искусстве, надеемся мы наряду с зем­ным обладать большим, чем только земное.

Земной душе далеко и чуждо то,

Что я читаю и люблю в твоей красоте.

Ты должен умереть, чтоб то тебе стало доступно.

То было роковой формулой его души - требовать от полноты конечного всей полноты бесконечного: искусство и любовь - через них судьба сулит человечеству выполнение этого искания и для них были рождены гений и страстность Микеланджело. Уже изведав, что оба эти средства непригодны для выполнения последних требо­ваний, он душой все же остался в плену у них. В этом соотношении конечного и бесконечного завершается то чувство, которое, по-ви­димому, сопровождает весь путь его жизни: эта жизнь есть фраг­мент, части ее не сходятся друг с другом в стройное единство. Мо­жет, это объясняет и беспредельность впечатления, которое произ­вела на Микеланджело Виттория Колонна. Здесь впервые перед ним встал человек, формально совершенный в себе, первый, оказав­шийся не фрагментом, не диссонансом. Очевидно — это наиболее резкий случай того типического просветления, которое высоко оду­хотворенные женщины оказывают на сильные натуры выдающихся мужчин. Преклонение перед ней связано не с тем или другим ее со­вершенством, но с единством и целостностью ее существа, перед ко­торым мужчина ощущает свою жизнь, как простой осколок, как комплекс неоформленных еще элементов, пусть даже каждый из них превосходит по своей силе и своей значительности ее всеединое целое. Микеланджело был уже стариком, когда впервые увидал ее; он уже знал, что не сможет своими силами привести к совершенст­ву и законченности незавершенность своего существа, обоюдное по­гашение и надломы всех его сторон. Отсюда - безмерное потрясение при встрече с женщиной, не допустившей в свое бытие никакой фрагментарности, отсюда - также и столь понятное для исполнен­ного целостного идеала Возрождения человека убеждение в превос­ходстве ее жизненной формы над своей, убеждение, ни разу не до­пустившее даже и мысли о возможности противопоставить ее един­ству как своеобразную ценность всю несобранность своего творчест­
ва. Отсюда - его смиренное преклонение перед ней. Так отдельный акт творчества как такового, как бы мощен он ни был, по самому по­нятию своему не мог вознестись в ту сферу, в которой пребывало ее совершенство. Так являет себя его любовь - не как отдельное и с другими переживаниями соотнесенное переживание, но как следст­вие и выполнение некоторой всеобщей судьбы.

Вместе с тем разрешается и своеобразная проблема, связанная с эротической чертой личности Микеланджело. Его стихотворения по их числу, тону и множеству непосредственных выражений не оставляют ни малейшего сомнения в том, что жизнь его постоянно была эротически страстно окрашена. Стихотворения эти достаточно часто символически связывают любовную жизнь с его искусством. И вот что особенно примечательно: искусство это ни по содержа­нию, ни по настроению не носит в себе ни малейшей черты эротики. У всех других эротически настроенных художников так или иначе вибрирует этот тон в их образах - у Джорджоне, как и у Рубенса, у Тициана, как и у Родена.

Ни одного намека на это у Микеланджело. Речь и жизнь его об­разов, так же как и стилистическая атмосфера, в которую погружа­ет их мироощущение художника, не несут в себе ни малейшего от­звука ни этого, ни вообще какого бы то ни было другого обособлен­ного аффекта. Они все находятся под тяжестью какой-то всеобщей судьбы, в которой разложены все содержательно выделимые мо­менты. Жизнь как целое, жизнь как судьба вообще, которая над всеми нами и вокруг нас костенеет и только с течением времени дробится на отдельные переживания, страсти, искания и порывы, каким-то тяжким бременем покоится над ними и как-то сотрясает их. В ряду всех этих отдельных моментов, в которых конкретизиру­ется факт судьбы, человек Микеланджело отступает на задний план; он скорее есть откровение самого факта в его собственном размахе, отрешенном от всякого образа явления, от всякого «этого» и «того» мира. Однако, с другой стороны, он совсем не абстрактный человек классической пластики, стоящий, за исключением некото­рых намеков (особенно в головах греческих юношей), по ту сторону судьбы. Греческие идеальные образы заключены словно в лишенное жизни и судьбы пространство; пусть они достаточно жизненные, но жизнь для них не рок, как для образов потолка Сикстинской капел­лы и гробниц Медичи. Отсюда также проливается свет на любовные стихотворения Микеланджело, примиряющий видимую несогласо­ванность их с характером его искусства. Как субъективно ни обо­стрено непосредственно личное переживание в эротической страст­
ности, все-таки момент судьбы в любви Микеланджело доминирует во всех ее взрывах. Специфическое содержание эротики не врыва­ется в его образы; но факт судьбы, к которому сводится или до ко­торого расширена у него любовь, остается общим знаменателем его переживаний, его стихотворений и его художественного творчества. Только в некоторых картинах Ходлера проявляется в полной мере это ощущение: любовь не есть только аффект, ограниченный вре­менным и пространственным моментом, но воздух, которым мы ды­шим, которого мы не можем избегнуть, но метафизическая судьба, глухо и распаленно, тяжко и до последних глубин нависающая над человечеством и над человеком. Она захватывает, как движение земли захватывает нас в своем вихревом вращении; она - жребий, становящийся не только индивидуальным уделом людей как суммы индивидуумов, но и словно некая объективная мировая стихийная сила. Судьба каждого отдельного человека есть нечто вместе с жизнью уже наперед данное; ритм жизни есть самое существенное, решающий момент индивидуального удела, и ритм этот есть тяж­кое, неизбежное бремя, проникающее каждое дыхание, - таковы об­щие мотивы любовных стихотворений и скульптур Микеланджело. Это не антропоморфное раздувание собственного жребия до миро­вого фатума, но гениальное метафизическое чувствование мировой сущности, из которой вытекает и получает свое объяснение и инди­видуальная сущность. Глубины его духа стоят у той же последней грани жизни, что и образы его творчества. Судьбы мира и жизни во­обще образуют ядро и смысл удела личности, и, с другой стороны, это личное имеет значение не в отношении своих субъективных рефлексов, изменяющихся состояний удовольствия и страдания, но по своему сверхличному смыслу, по своей ценности как объектив­ного бытия. Поэтому, если позднейшие стихотворения Микеланд­жело говорят о вечной гибели, ожидающей его, то это не боязнь страдания в аду, но сугубо внутренняя боль - оказаться заслужива­ющим ада. Она есть только выражение недостаточности его бытия и самопроявления - полная противоположность смиренному успокое­нию слабых людей, лобызающих распятие. Ад - здесь не извне уг­рожающий жребий, но логическое, непрерывное развитие земной судьбы. Безусловно трансцендентное, безусловно перенесенное из плоскости земного удела и вознесенное к небу и аду, что близко ощущал Фра Анджелико, было чуждо и далеко для Микеланджело. И здесь проявляется во всей полноте его принадлежность к эпохе Возрождения: к земному личному бытию предъявлены абсолютные требования, объективные ценности должны быть выполнены в
субъективной жизни, но тем самым последняя перестает быть слу­чайной субъективностью, эгоцентрическим преходящим состояни­ем. Такому же персонализму учил Ницше, что и роднит его так глу­боко с идеалом Возрождения. Несомненно, все дело в «я», и даже исключительно в этом «я», однако не в его ощущениях удовольст­вия и страдания, которые мировому бытию не причастны, а в объ­ективном смысле его существования.

Я упомянул уже о том характере трагичности, которым проник­нуты все образы Микеланджело и который повторяется во всей бес­предельности в его личной жизни. Трагизм проявляется тогда, когда противоречие и разрушение, направленные против воли и жизни, в отличие от просто печального, где такое же разрушение лишь как случайный удел обрушивается на внутренний смысл жизни гибну­щего субъекта. Трагедия созревает там, где необходимость уничто­жения растет из той же почвы, из которой выросло то, что предназ­начено уничтожению, его смысл и его ценность. В этом смысле Ми­келанджело всецело трагическая личность. Трансцендентная тоска привела к разрушению его жизнь, предопределенную к художест­венно наглядному и земному прекрасному. Однако тоска эта была не меньшей необходимостью, ибо была заложена в самых глубинах его природы; он не мог избегнуть того внутреннего уничтожения, как не мог отрешиться от самого себя. Микеланджело и его образам противостоит «иной» мир, непонятно далекий, требующий невыпол­нимого. Словно с угрожающими жестами Христа на Страшном суде смотрит на них обрекающая их на уничтожение судьба их воли к жизни. Но уже с самого начала созданы они с печатью этой пробле­мы, с потребностью абсолютного, не поддающегося земным измере­ниям бытия. Как их тоска по потустороннему миру неразрывно сли­та с обременяющей, влекущей вниз материальностью, так и их зем­ное протяженное, самоудовлетворенное бытие в корне сплетено с тоской по бесконечной протяженности, по абсолютному успокоению: выполнение их бытия есть уничтожение их бытия. Сила и ритм, из­мерения, формы и законы, в которых и через посредство которых могло в плоскости земного протекать существование и творчество Микеланджело, были в то же время сами предназначены пересту­пить эту плоскость, неспособную дать им полную завершенность, и, обращаясь на самих себя, отрицать ими самими определяемую жизнь. Мы не знаем ни одного великого своими свершениями чело­века, у которого бы противящиеся, уничтожающие, обесцениваю­щие его бытие моменты вырастали бы так непосредственно, так не­отвратимо из самого этого бытия и его наиболее глубоких и жизнен­
ных определений, у которого бы они были a priori так неразрывно с ним связаны, были бы самим бытием. Наряду с задачей, всю жизнь предстоявшей ему, творчество Микеланджело как будто меркнет, и в этом вскрывается последний титанизм его натуры.

Идея, мучеником которой был Микеланджело, принадлежит, по-видимому, к бесконечным проблемам человечества: найти осво­бождающее завершение жизни в самой жизни, воплотить абсолют­ное в форме конечного. В самых различных оттенках и вариациях сопровождает она всю жизнь Гете, начиная с полного ликующей на­деждой восклицания 38-летнего Гете: «Каким бесконечным стано­вится мир, если только суметь раз и навсегда правильно придержи­ваться конечного», вплоть до мистического, словно у другого конца берущего свое начало требования семидесятидевятилетнего старца: «Бессмертие необходимо, как возможность использования наших земных, но в земном не изжитых сил». Фауст обращается к жизни со страстным требованием в ней самой реализовать абсолютную бесконечность запросов: «Стой он твердо на земле и оглядывайся вокруг. Какая надобность ему уноситься в вечность? В своем стрем­лении вперед пусть обретает он муку и счастье». И однако - неско­лько страниц далее - должен он снова обратиться к небу, он должен быть «обученным», ибо новый день ослепляет глаза его и лишь веч­ная любовь, сверху ниспосланная, сможет дать ему избавление. Та­ковы же мотивы последней тоски у Ницше: страстное стремление к абсолютному и бесконечному, реализованному в пределах реали­стического пребывания в земном. Так вырастает у него идеал ари­стократизма как выполнение предельного требования путем биоло­гического отбора, так вырастает мысль о вечном возвращении и сверхчеловеке - идеи, которые хотят вовлечь бесконечное выхож- дение за каждый реально достижимый момент в сферу земного те­чения событий, - пока наконец в дионисийском опьянении наполо­вину трансцендентная мистика не берет в свои руки направляющих нитей, которые не хотят в пределах конечного быть сопряженными с ценностями бесконечного. Никто не совершил большего, чем Ми­келанджело, чтобы в земной воззрительной форме искусства зам­кнуть, завершить жизнь саму в себе. Он не только создал из тела и души, которая до тех пор пребывала на своей небесной родине, еще никогда не виданное единство воззрительного образа, но и в единст­венности и совершенстве движения образов в борьбе их энергий привел к замкнутому выражению все расщепленности пережива­ния, все трагедии между его «вверху» и его «внизу». Но в то время как он до конца выявил художественный путь доведения жизни до
единства и завершенности, стало до ужаса ясно, что эта граница — еще не предел. Быть может, судьба человечества заключается в том, что надо далеко пройти по плоскости жизни, дабы понять, что в ней достижима только ее, но не наша граница. Может, суждено че­ловеку некогда найти царство, в котором конечность и несовершен­ство разрешатся в абсолютное и совершенное без необходимости полного перемещения себя в иное царство потусторонних реально­стей, царство догматических откровений. Все, кто, подобно Мике­ланджело, оставаясь в измерениях первого царства и страдая по ценностям и бесконечностям второго, стремятся сопрячь и синтези­ровать дуализм в завершенное единство, должны, не зная потусто­роннего единства, ограничиться пока простым требованием, чтобы одно царство служило залогом другого.

Последняя решающая трагедия как жизни Микеланджело, так и его образов раскрывается в том, что человечество еще не обрело третьего царства.

Гете

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга - не биография и не истолкование или оценка гетев- ской поэзии. Я задаю себе вопрос: каков духовный смысл существо­вания Гете вообще? Под духовным смыслом я понимаю отношение бытия и слова Гете к таким основным категориям, как искусство и интеллект, практика и метафизика, природа и душа, и то развитие, какое эти категории получили благодаря ему. Я имею в виду неко­торые последние свойства и двигатели его духовности, формирую­щие его поэтическое и научное творчество, его делание и его миро­созерцание, я имею в виду «прафеномен» Гете, который едва ли до конца воплотился в каком-либо единичном проявлении, но тысяче­кратно преломляется во всех его противоречивых, намекающих, чрезвычайно многообразно дистанцированных высказываниях и на­мерениях. То, что он сам говорит о своих стараниях познать приро­ду: что они относятся к закону, из которого в явлении могут быть усмотрены одни только исключения, - это, пожалуй, определяет и отношение искомого нами смысла гетевского существования к фе­номенам его жизни.

Книга эта - полная противоположность тому типу исследова­ния, которое можно было бы озаглавить: «Жизнь и творения Гете». Здесь имеется в виду нечто третье: чистый смысл, ритмика и зна­чительность той сущности, которая вылилась частью в личной жиз­ни и ее развитии во времени, частью - в объективных достижениях. Ведь точно так же и понятие реализуется как в мыслящей его ду­ше, так и в предмете, содержание которого оно определяет. Но у ко­го же, как не у Гете, искать это третье, эту «идею» Гете? Ведь имен­но у Гете соответствие между выражением идеи в субъективной душевности и ее выражением в осуществленном произведении до­стигает исключительной непосредственности и полноты. Иными словами, моя задача заключается в том, чтобы всю гетевскую жизнь во всем ее неутомимом саморазвитии и продуктивности проециро­вать на плоскость вневременно значащей мысли. Правда, для этого

Гerne

все линии следует продлить за пределы его мышления и творчест­ва, ибо только таким образом можно измерить своеобразие и широ­ту их значения. При всяком изображении духовной личности, кото­рую мы стремимся не только узнать, но и понять, в которой мы ищем не единичных фактов, а их связи, - все сосредоточивается на неком созерцании индивидуальности. Созерцание же это, поскольку оно созерцание, не может быть непосредственно формулировано; оно поддается воспроизведению лишь с помощью сопоставления ча­стичных образов, из которых каждый по своему определяется основными историко-духовными понятиями нашего миро- и жизне­понимания. Поэтому я не счел бы за упрек этой книге, если бы по­казалось, что каждая ее глава повторяет то же, что говорится в других. Мне важно, что проблема эта была поставлена вообще и по­ставлена принципиально.

Пускай другие иначе поймут те существенные, но фрагментар­ные определения, которые я предлагаю здесь в качестве разреше­ния этой проблемы: гетевское непрерывное испытывание и переус­танавливание возможных точек зрения, развитие его долгой жизни, ведущей через все противоречия, дают место необозримому числу толкований его единства и целостности. Я бы всегда считал за само­обман, имея в виду природу предмета, лица и доказуемости, если бы кто-нибудь нашел возможным одно из этих толкований доку­ментально установить настолько, что оно исключало бы все другие. Текучее единство гетевской жизни нельзя заковать в логическое единство каких-либо содержаний. Поэтому ни одно понимание этой жизни не может быть «доказано» цитатами, которым всегда можно противопоставить обратно направленные. Истолкование Гете, взя­того в целом, того Гете, который сам назвал все созданное им боль­шой исповедью, всегда будет (признаваться в этом или нет) испове­дью истолкователя.

Глава первая ЖИЗНЬ И ТВОРЧЕСТВО

Если жизнь духа отличается от жизни телесного организма тем, что она не только процесс, но обладает, кроме того, и содержанием, то это же можно проследить и в области практики, поскольку вся­кое действие, будучи первично лишь процессом, лишь одной из сцен сплошного самодовлеющего течения жизни, производит на собст­венно человеческой ступени уже некий результат. Для человека как
духовного существа последствие действия уже не столь непосредст­венно вплетается в жизненный ряд, в котором заложены породив­шие его силы, но этот результат пребывает как некое постоянное образование вне этого ряда, хотя и способное снова в него включи­ться. Благодаря этому жизнь перестает быть только субъективной, так как продукты, возникающие из нее, обладают собственными нормами и врастают своими значениями и последствиями в сугубо предметный порядок. Эта возможность изъятия результатов жиз­ненных энергий из самой жизни и помещения их где-то по ту сторо­ну субъекта приводит культурного человека к дуализму, который обычно разрешается им в достаточной степени односторонне. Один из типов рядовых людей живет только субъективной жизнью: со­держание каждого момента - не что иное, как мост между предше­ствующим и последующим моментом жизненного процесса, из кото­рого оно и не выходит. Выражаясь в экономических терминах, это судьба людей, которые работают сегодня исключительно для того, чтобы жить завтра. Другой тип стремится как раз только к дости­жению объективного, независимо от затраты собственной жизни и от прибыльности этой затраты для жизни. Оценка их работы цели­ком пребывает для них в ее чисто предметной нормировке. Первые в своей жизненной интенции не выходят за пределы себя, вторые никогда к себе не возвращаются, они творят как будто не из себя, а из некоего безличного порядка вещей.

Между тем сущность гения как раз заключается в органиче­ском соединении этих механически внеположных элементов. Жиз­ненный процесс гения протекает в соответствии с глубочайшими, только ему присущими необходимостями, но содержания и резуль­таты, им порождаемые, обладают предметным значением, как если бы они были созданы нормами объективного порядка, идеальными требованиями предметных содержаний вещей. Впечатление исклю­чительного, существенное для гения, зависит от того, что жизнен­ные ряды и ряды предметных ценностей, обычно не совпадающие или совпадающие лишь случайно, сливаются в нем воедино. Вот от­чего гений в зависимости от того, с какой стороны на него посмот­реть, кажется нам то человеком наиболее самозаконным, пренебре­гающим миром, опирающимся только на себя, то исключительно чи­стым сосудом объективной необходимости, сосудом божества. То об­стоятельство, что в Гете, может быть, более, чем в каком-либо дру­гом человеке, субъективная его жизнь сама собой выливалась в объективно ценном творчестве, в искусстве, в познавании и в прак­тике, и делает его гением. Это порождение в себе ценных жизнен­
ных содержаний из непосредственного, самодовлеющего процесса самой жизни является основанием коренного и типичного для Гете неприятия им всякого рационализма, подлинная направленность которого заключается как раз в обратном, т.е. в том, чтобы выводить жизнь из ее содержаний, лишь из них черпать ее силу и право, - ведь рационализм не доверяет жизни. Глубокое доверие к жизни, которое во всем проявляется у Гете, есть лишь выражение этой основной формулы жизни гения.

Несомненно, он был «человеком дела», как немногие изо всех когда-либо существовавших людей. Но это было всецело заложено в его природе и полностью уживалось с тем, что в его творчестве ему было чуждо столь обычное для «делового» человека телеологиче­ское соображение: что из этого выйдет? Тридцати семи лет он гово­рит, что готов «посвятить всю свою жизнь созерцанию вещей,...ни­мало не заботясь о том, чего я добьюсь и каков мой у дел». Это-то и указывает на человека, чья жизнь есть развитие из внутреннего центра, определяемое лишь собственными силами и необходимостя- ми, и для которой готовое произведение - лишь сам собой возник­ший продукт, а не цель, которая определяла бы собою делание. Это остается для него существенной формой жизни даже тогда, когда субъективность юноши и его направленность на совершенствование личного бытия давно уступили место сугубо объективистскому жиз- несозерцанию, направленному на знание и обработку вещей. Собст­венный жизненный процесс пребывал для него в некой внутренней, инстинктивной незыблемости, как бы по ту сторону противоположе­ния субъекта и объекта, и он мог отдаваться ему столь просто и с такой самодостаточной непосредственностью только потому, что его бытие несло в себе убеждение, что он тем самым порождал объек­тивно правильное и ценное. Это бытие больше всего соответствовало лейбницевской монаде: совершенное зеркало мира, которое, однако, свои образы рождает из развития собственных сил. Сознавая иерархию и согласованность этих элементов, он пишет Шиллеру о «Мейстере»: «Бесконечно ценно мне ваше свидетельство того, что я, творя в целом то, что согласно с моей природой, творил и здесь со­гласно природе произведения. Это единство жизни и идеи лежит в основе и следующей мысли: «Моя идея совершенства никогда не была ни на одной из ступеней моей жизни и моего развития многим больше того, что я был в силах сделать на каждой из них». Конечно, не таково обычное представление об идеалистическом поэте, кото­рый вечно должен тянуться за абсолютно высоким и вечно недости­жимым. Зато это чрезвычайно метко выражает то, что здесь содер­
жание жизни получает свою идеальность от самого характера ее процесса, а не от чего-либо вне ее, как бы ценно оно ни было. Поэто­му всюду, где Гете указывает на принципиальную пропасть между произведением и тем, чем оно должно было быть, пропасть эта зия­ет не между произведением и его «идеей», а между ним и той внут­ренней жизнью, которая хочет себя выразить вместе с ним: «Вертер и все это отродье - детский лепет и побрякушки по сравнению с внутренним свидетельством моей души». Ему была совершенно чужда целесообразность, которой гордятся «деловые» люди и при которой жизненный процесс есть притяжение по направлению к це­ли, а не вырастание из корня, и, конечно, это относится в конечном счете к тем основным мотивам, из которых он и по отношению к природе избегал всякого телеологического рассмотрения. Когда он говорит про природу, что она «слишком велика, чтобы искать цели, и она к тому же в этом не нуждается», то это относится в еще боль­шей степени к нему самому. Точно так же и творения его были не целью его работы в обычном смысле, а скорее ее результатом - при­чем все это, конечно, должно быть понято принципиально и сверхъ­единично. Однако многие черты, которыми он сам характеризует свою сущность, могут быть всецело включены в его жизненный по­ток лишь через эту направленность. Таково часто повторяемое им замечание, что из всех пороков, от многих из которых он по своей природе отнюдь не был застрахован, одна зависть для него абсо­лютно немыслима. Действительно, всякий, кто смотрит лишь на произведение и из него черпает двигательную силу своей деятель­ности, тот легко завидует, потому что его произведение естественно становится в ряд с другими, что влечет за собой сравнение. Но тот, для кого деятельное развитие собственных сил является самоцелью, тем самым стоит уже вне сравнения: в нем нет точки приложения для зависти, так как для него его «произведение» (в данном слу­чае- объект возможной зависти)- не более чем, если можно так выразиться, акциденция активного существования. Поэтому для Ге­те мало что значило признание, которое исходит из произведения, раз свою награду он находил в самом творчестве, а не в творении, - чистейший пример той спинозовской beatitudo, которая - не virtutis praemium, но - virtus ipsa est[27]. Вот почему для него явно неприятны всякие сравнения личностей, основанные на различии в ценности их произведений. Поэтому же он столь энергично отклоняет сравнение
себя с Шиллером и, сопоставляя себя с Шекспиром, он не произве­дения его ставит выше своих (что, впрочем, он, конечно, сделал бы, приняв объективную точку зрения), но говорит о природе Шекспира и о том, что Шекспир - «существо высшего порядка, которого сле­дует почитать». Но наиболее чистым феноменом этой решающей жизненной интенции являются его странные высказывания о про­фессии и любительстве, если только их правильно понять. «Главное, ничего не делать профессионально, это мне претит», - говорит он почти что шестидесяти лет. «Все, что я могу, я хочу делать играя, чтобы пришлось, как придется, и до тех пор, пока к этому не пропа­ла охота. Так играл я в своей юности, бессознательно: так я буду продолжать сознательно и всю мою жизнь». Уже в последний год своей жизни осуждает он поэтическое произведение за то, что в нем «нет настоящей легкости, оно имеет вид вымученности».




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-26; Просмотров: 327; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.03 сек.