Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Восьмое 2 страница




– Язвинка, куда это ты идешь, так разоделся – даже нацепил баллончик, ты такой симпатичненький, – скороговоркой выпалила она и, вспыхнув до корней волос, расхохоталась и поправилась, одновременно со мной произнеся: «Бабочку!» Она так хохотала, что, опустившись рядом со мной на банкетку, уткнулась лицом мне в плечо. – Quelle horreur![153]

– Слишком ты давно общаешься с Натаном, – сказал я, расхохотавшись в свою очередь.

Я знал, что все жаргонные словечки она, безусловно, подцепила у Натана. Я это понял еще в тот момент, когда, рассказывая о пуритански настроенных отцах Кракова, которые приделали к копии «Давида» Микеланджело фиговый листок, Софи сказала, что они хотели «прикрыть его шлонг».

– Неприличные слова на английском или на идиш не так грубые, как на польском, – сказала она, справившись с приступом смеха…

Тем не менее этот обмен репликами взбудоражил меня и даже немного возбудил (она не только научилась у Натана непристойностям, но и манере произносить их с невиннобезмятежным видом, к чему я никак не мог привыкнуть), и я постарался переменить тему. Я напустил на себя безразличие, хотя ее присутствие по-прежнему волновало меня до самых кишок, я весь горел, чему немало способствовали ее духи – это был все тот же травяной запах, резковатый, земной и возбуждающий, породивший во мне такое страстное влечение в тот первый вечер, когда мы ездили на Кони-Айленд. Сейчас этот запах шел из ложбинки между ее грудями, которые, к моему великому изумлению, были выставлены напоказ, аппетитно обрамленные низким вырезом шелковой блузки. Блузка была – я уверен – новая и не вполне в ее стиле. Hа протяжении этих недель нашего знакомства Софи одевалась удручающе консервативно и неинтересно (если не считать тяги к маскараду, которую она разделяла с Натаном, но это было нечто совсем другое) и носила вещи, которые никак не могли привлечь внимание к ее телу, особенно к верхней его половине; она была необычайно скромна даже по нормам того времени, когда женская фигура сильно недооценивалась, просто сбрасывалась со счетов. Я видел ее колышущуюся грудь под шелком и шерстью и под нейлоновым купальным костюмом, но ни разу не видел ее четко обрисованной. Я мог только предполагать, что в психике Софи остался неизгладимый след той стыдливости, с какою она, очевидно, одевалась в суровой католической среде довоенного Кракова, и сейчас ей, видимо, трудно было от этого отказаться. А кроме того – в меньшей степени – ей, думается, не хотелось показывать миру, что сделали с ее телом лишения прошлых лет. Время от времени у нее соскакивали вставные челюсти. На шее еще остались некрасивые морщинки, на внутренней стороне руки провисала мешочками кожа.

Но к этому времени кампания по восстановлению здоровья Софи, которую уже год вел Натан, начала давать свои плоды, и Софи стала обрастать телом – во всяком случае, сама Софи, видимо, начала так думать, ибо она обнажила – насколько благовоспитанная дама могла себе это позволить – свои прелестные, чуть присыпанные веснушками полушария, и я поглядывал на них, давая им чрезвычайно высокую оценку. «Грудкам, – подумал я, – оказалось достаточно хорошего американского питания». Они побудили меня несколько сместить фокусировку моих эротических мечтаний, ранее сосредоточенных на ее до боли желанных, гармонично пропорциональных, как персик «Эльберта», ягодицах. Вскоре я обнаружил, что Софи разоделась в эти вызывающие вожделение одежды ради предстоящего вечера с Натаном. Он собирался сообщить нам, Софи и мне, нечто удивительное про свою работу.

– Это будет, – сказала Софи, цитируя Натана, – настоящая «бомба».

– Что ты имеешь в виду? – спросил я.

– Его работа, – ответила она, – его исследование. Он сказал, что сегодня вечером расскажет нам про свое открытие. Им наконец удалось совершить прорыв, сказал Натан.

– Но это же замечательно, – воскликнул я, искренне взволнованный. – Ты хочешь сказать, что эта штука, по поводу которой он напускал… такого туману? Наконец он ее доконал, – ты это хочешь сказать?

– Он так сказал, Язвинка! – Глаза ее сияли. – Он нам сегодня все расскажет.

– Господи, это просто здорово! – сказал я, преисполняясь живейшего, но не такого уж великого восторга.

Собственно, я почти ничего не знал о работе Натана. Хотя он и рассказывал мне довольно подробно (но в общем малопонятно) о технической стороне своего исследования (энзимы, передачи ионов, проницаемые мембраны и т. д., а также о зародыше этого несчастного кролика), он никогда не открывал мне – да я из застенчивости и не спрашивал, – к чему ведет этот сложный – и, бесспорно, крайне дерзкий – биологический эксперимент. Знал я также – из намеков Софи, – что и от нее он держал свой проект в тайне. Я довольно скоро предположил – и это было весьма прозорливо для такого невежды по части науки (а я тогда уже начинал жалеть о лиловых fin de si?cle[154]часах моего пребывания в колледже, где я был всецело поглощен метафизической поэзией и Высокой Литературой с их позевывающим презрением к политике и грубому грязному миру, с их повседневной данью «Кеньон ревью», новой критике и этому пророку, г-ну Элиоту), – что Натан работает над созданием жизни в пробирке. Возможно, Натан выводил новую расу гомо сапиенса, которая будет лучше, порядочнее, проворнее, чем проклятые страдальцы сегодняшнего дня. Я даже представлял себе этакого крошечного, эмбрионоподобного супермена, которого Натан, видимо, создает у Пфайзера, гомункулуса с квадратным подбородком, высотой с вершок, в плаще и с буквой «С», вышитой на груди, готового занять свое место среди цветных репродукций журнала «Лайф» в качестве нового чуда нашего века. Но это были беспочвенные выдумки, а на самом деле я был в полном неведении. И неожиданное сообщение Софи о том, что скоро нас просветят, было подобно электрическому шоку. Мне хотелось лишь побольше узнать.

– Он позвонил мне сегодня утром на работу, – пояснила она, – к доктору Блэкстоку, и сказал, что хочет со мной пообедать. Хочет что-то сказать. Голос у него был такой взволнованный – я просто не могла представить себе, в чем дело. Он звонил из своей лаборатории, и, знаешь, Язвинка, это так необычно: мы ведь почти никогда вместе не обедаем. Мы работаем так очень далеко друг от друга. А кроме того, Натан говорит, мы столько много времени проводим вместе, что еще и обедать вместе – это, может быть, немного… de trop.[155]Ну, в общем, он позвонил сегодня утром и так настаивал, таким взволнованным голосом, ну и мы встретились в том итальянском ресторанчике около Лафайет-сквера, куда мы прошлый год ходили, когда только познакомились. Ох, Натан был такой взволнованный – просто вне себя! Я подумала, у него температура. А когда мы пообедали, он стал рассказывать. Вот послушай, Язвинка. Он сказал, сегодня утром он и его команда – все эти исследователи – наконец сделали последний прорыв, которого все так ждали. Он сказал, они теперь уже просто на пороге открытия. Ох, Натан прямо есть не мог – такой он был счастливый. И знаешь, Язвинка, Натан мне это рассказывал, а я вспомнила, что год назад за этим самым столиком он первый раз рассказал мне про свою работу. Он тогда сказал: то, что он делает, – это тайна. Чем именно он занят, он не может сказать, даже мне. Но я помню, как он сказал: если дело пойдет успешно, это будет одно из величайших медицинских открытий всех времен. Это есть его точные слова, Язвинка. Он сказал, это не только его работа – там есть и другие. Но он очень гордился своим вкладом. И потом снова сказал: это один из величайших прорывов в медицине всех времен! Он сказал, за это дадут Нобелевская премия.

Она умолкла, и я увидел, что у нее самой лицо порозовело от волнения.

– Господи, Софи, – сказал я, – это же чудесно. А как ты думаешь, что это? Он даже не намекнул?

– Нет, он сказал – надо подождать до сегодняшнего вечера. Он не мог рассказать мне секрет во время обеда – они ведь тогда только сделали прорыв. Просто в этих компаниях, как «Пфайзер», где делают лекарства, очень много есть секретов, поэтому Натан иногда напускает на себя такой таинственный вид. Но я все понимаю.

– Два-три часа едва ли что-либо меняют, – сказал я. Я был раздосадован и сгорал от нетерпения.

– Да, но он сказал, что меняют. А вообще, Язвинка, мы очень скоро все узнаем. Как это все есть невероятно, как замечательно! – Она так сжала мою руку, что у меня омертвели пальцы.

А я, пока Софи произносила свою маленькую тираду, думал: «Это связано с раком!» И чуть не лопался от счастья и гордости, радуясь и сияя не меньше, чем Софи. «Средство от рака, – думал я, – этот невероятный мерзавец, этот ученый гений, которого я вправе называть другом, нашел средство от рака». Я знаком попросил бармена подать еще пива. «Черт подери, средство от рака!»

Но именно в эту минуту, как мне показалось, в настроении Софи произошла слегка настораживающее изменение. Приподнятость и радость растаяли, и в голосе появилась некоторая озабоченность… опасение. Точно она делала грустную и малоприятную приписку к письму, специально выдержанному в веселом тоне из-за зловещего постскриптума (P.S. Я требую развода).

– Потом мы вышли из ресторана, – продолжала она, – и он сказал, что хочет до работы что-то мне купить, чтобы отпраздновать. Отпраздновать его открытие. Чтоб я это надела вечером, когда мы будем праздновать вместе. Чтоб это было что-то шикарное и такое сексуальное. И вот мы пошли в такой очень замечательный магазин, где мы с ним раньше уже были, и он покупает мне эту блузку и юбку. И туфли. И шляпки, и сумочки. Тебе она нравится, эта блузка?

– Сногсшибательная, – сказал я, значительно занижая то впечатление, какое она на меня произвела.

– Она очень… есть смелая, по-моему. В общем, Язвинка, мы еще были в магазине, и Натан уже заплатил за вещи, и мы собрались уходить, и тут я вижу – что-то с ним есть странное. Я уже и раньше такое видела, но не очень часто и всегда немножко пугаюсь. Он вдруг говорит – у него голова заболела, сзади, затылок. И он вдруг становится тоже очень бледный, и пот сразу выходит – понимаешь, он становится весь потный. Я, знаешь, подумала, это все оттого, что слишком много волнения, это у него такая реакция, ему плохо. Я сказала: надо идти домой, к Етте, и лечь, не работать больше; а он сказал: нет, ему надо назад, в лабораторию, там еще столько много дела. А голова, сказал он, страшно болит. Я так очень хотела, чтобы он пошел домой и отдохнул, но он сказал: нет, надо назад, к «Пфайзер». Он взял у леди – хозяйки магазина – три аспиринки и сразу стал такой спокойный, больше не нервный. Такой тихий, даже melancolique.[156]Очень нежно поцеловал меня на прощанье и сказал: увидимся вечером, здесь… вместе с тобой, Язвинка. Он хочет, чтобы мы все трое пошли в ресторан «У Ланди» и отпраздновали – съели замечательный рыбный ужин. Отпраздновали, что он получит Нобелевская премия за сорок седьмой год.

Я вынужден был сказать, что не смогу с ними пойти. Я ужасно огорчился, что из-за приезда отца не могу участвовать с ними в веселом пиршестве – такая жалость! Потрясающая новость о предполагаемом открытии распаляла мое воображение – мне просто не верилось, что о ней будет рассказано без меня.

– Ты и поверить, Софи, не можешь, как мне жаль, – сказал я, – дело в том, что я должен встретить отца на Пенсильванском вокзале. Но знаешь, прежде чем я туда поеду, может быть, Натан все-таки расскажет мне про свое открытие. А дня через два, когда мой старик уедет, мы можем как-нибудь вечером еще раз это отпраздновать.

Она, казалось, не очень внимательно меня слушала, и, когда снова заговорила, в ее приглушенном голосе звучало предчувствие беды:

– Я только надеюсь, что он в порядке. У него так бывает: когда он очень много разволнуется и очень много радуется, у него начинает страшно болеть голова, и он так много потеет – вся одежда промокает насквозь, как от дождя. И тогда вся радость уходит. Ах, Язвинка, это, конечно, не есть всегда так. Но иногда он бывает такой очень, очень странный! Он делается tellement agit?[157], такой счастливый – точно самолет поднимается выше и выше, забирается в стратосферу, а там воздух такой много разреженный – он не может больше лететь и падает вниз. То есть на самый низ, Язвинка! Ох, я так надеюсь, что с Натаном все в порядке.

– Послушай, он в полном порядке, – не вполне уверенно стал успокаивать я ее. – Да кто угодно на месте Натана, когда тебя так и распирает от желания поделиться такой новостью, имеет право вести себя немного странно. – Хоть я и не мог разделить с Софи ее опасения, но должен признаться, ее слова несколько насторожили меня. Тем не менее я выбросил это из головы. Мне хотелось только, чтобы Натан поскорее приехал с вестью о своей победе и раскрыл эту невыносимую дразнящую тайну.

Загремел музыкальный автомат. Бар начал наполняться усталыми вечерними завсегдатаями – по большей части мужчинами среднего возраста, с серыми даже среди лета, опухшими лицами, гоями из Северной Европы, с набрякшими под глазами мешками и неутолимой жаждой, – теми, кто управляет лифтами и ликвидирует засоры в канализации уродливых десятиэтажных еврейских поселений из бежевого кирпича, что тянутся квартал за кварталом позади парка. Лишь немногие женщины, не считая Софи, отваживались заходить сюда. Я ни разу не видел тут ни одной девицы легкого поведения – консервативный район и усталые посетители в заношенной одежде исключали даже мысль о подобных развлечениях, – но в тот вечер туда явились две улыбчивые монахини и, гремя монетами в оловянной чаше, предстали перед нами с Софи и тихим голосом попросили подать сестрам святого Иосифа. Говорили они на немыслимом, ломаном английском. С виду они походили на итальянок, причем на редкость уродливых, особенно одна, с огромной бородавкой в углу рта, размером, формой и цветом напоминавшей тараканов, какие ползали в Клубе и резиденции университантов, да к тому же с торчавшим из нее пучком волос. Я отвел от нее взгляд, но пошарил в кармане и извлек оттуда два десятицентовика; Софи же так решительно произнесла «нет!» протянутой чаше с монетами, что монахини, дружно ахнув, отступили и поспешно двинулись дальше, а я в изумлении повернулся к Софи.

– Это к несчастью – две монашки, – с недовольным видом сказала она, затем, помолчав, добавила: – Я их ненавижу! Такие страшилища!

– А я-то считал, что тебя воспитали доброй милой католичкой, – сказал я, подтрунивая над ней.

– Меня так и воспитывали, – подтвердила она, – но это было давно. А я все равно ненавидела бы монахинь, даже если б осталась верующей. Дуры, идиотки-девственницы! И такие уродины! – Она вздрогнула и покачала головой. – Ужас! Ох, до чего же я ненавижу эту дурацкую религию!

– А знаешь, Софи, это все-таки странно, – вставил я. – Я же помню, как ты недели две-три назад рассказывала мне, в какой религиозной обстановке ты росла, как ты верила и все такое прочее. Что же в таком случае…

Но она снова резко мотнула головой и положила тонкие пальцы на тыльную сторону моей руки.

– Пожалуйста, Язвинка: когда я вижу монахинь, я чувствую себя такой pourri – испорченной. Противной. Эти монахини так пластываются… – Она озадаченно умолкла.

– Ты, наверно, хочешь сказать – распластываются, – подсказал я.

– Да, распластываются перед Богом, а ведь он, если есть, такое чудовище, Язвинка. Чудовище! – Она помолчала. – Я не хочу говорить про религию. Я ненавижу религию. Это, понимаешь, для analphab?tes[158]– глупых людей! – Она взглянула на свои часики и заметила, что уже больше семи. Голос ее зазвенел тревогой. – Ох, я надеюсь, с Натаном все в порядке.

– Не волнуйся, с ним все будет хорошо, – повторил я как можно убедительнее. – Послушай, Софи, Натан действительно был очень занят этим своим исследованием, он изо всех сил старался сделать этот прорыв, какой он там ни есть. А когда человек находится под таким стрессом, он не может не вести себя, ну, скажем, неровно… ты понимаешь, что я хочу сказать? Не волнуйся за него. У меня бы тоже разболелась голова, если б я прошел через такую мясорубку – особенно если в итоге такая невероятная победа. – Я умолк. Почему-то меня все время так и тянуло добавить: «какая она там ни есть». Я в свою очередь потрепал Софи по руке. – А теперь, пожалуйста, расслабься. Я уверен, он с минуты на минуту будет здесь. – Тут я снова упомянул о моем отце и его приезде в Нью-Йорк (тепло отозвался о его щедрой заботе обо мне и моральной поддержке, но ни звуком не обмолвился о рабе Артисте и его роли в моей судьбе, сомневаясь, что Софи достаточно знает американскую историю – во всяком случае, пока – и потому едва ли сумеет уловить всю сложность моего долга перед этим чернокожим юношей) и стал распространяться о том, как везет молодым людям, у которых, как у меня – а таких совсем немного, – столь терпимые и бескорыстные родители, готовые верить, слепо верить в сына, а он, безрассудный, вздумал попытаться сорвать листик-другой с лавровой ветки искусства. Я чуточку захмелел. Отцы, обладающие такой широтой видения и щедростью духа, – редкость, сентиментально разглагольствовал я, чувствуя, как губы у меня начинает пощипывать от пива.

– Ох, ты есть такой счастливый, что еще имеешь отца, – сказала Софи голосом, звучавшим словно издалека. – Я так много скучаю по моему отцу.

Мне стало слегка стыдно – нет, не стыдно, скорее, я почувствовал несоизмеримость наших судеб, внезапно вспомнив, что она рассказала мне несколько недель тому назад, как ее отца под дулами нацистских автоматов загнали вместе с другими краковскими профессорами, точно свиней, в душные фургоны, отвезли в Заксенхаузен, а потом расстреляли в холодных снегах Германии. «Господи, – подумал я, – американцам все-таки многого удалось избежать в наш век. О да, мы сыграли свою доблестную и необходимую роль в качестве воинов, но до чего же ничтожны наши потери отцов и сыновей в сравнении со страшным мученичеством, которое приняли бесконечное множество европейцев. Таким нашим везением впору поперхнуться».

– Теперь прошло уже большое время, – продолжала Софи, – так что я больше не горюю по нему, но скучаю. Он был такой хороший – вот что самое страшное, Язвинка! Подумать только, сколько много есть плохих людей – и поляки, и немцы, и русские, и французы, и люди всех национальностей; а сколько много скверных людей спаслись – людей, которые убивали евреев, они и сейчас живут. В Германии. И в разных местах, как Аргентина. А мой отец – такой хороший человек – умер! Разве после этого можно верить в Бога? Кто может верить в Бога, который отворачивается от таких хороших людей?

Она выпалила эту свою маленькую тираду так быстро, что застигла меня врасплох; пальцы се слегка дрожали. Потом она успокоилась. И снова – точно забыв, что однажды мне это уже рассказывала, а возможно, ей становилось легче после очередного горестного рассказа, – она принялась описывать, каким был ее отец в Люблине много лет назад, когда, рискуя жизнью, спасал евреев от русских погромщиков.

– L’ironie – это как будет по-английски?

– Ирония, – сказал я.

– Да, вот какая ирония судьбы: такой человек, как мой отец, рисковавший жизнью ради евреев, – погибает, а те, кто убивал евреев, – живут, и еще столько много, их живет.

– Я бы не сказал, Софи, что это ирония судьбы, просто так уж устроен мир, – несколько нравоучительно, но достаточно глубокомысленно заключил я наш разговор, почувствовав потребность облегчиться.

Я поднялся из-за стола и направился в мужскую комнату, чуть пошатываясь, разгоряченный темным «Рейнголдом», чудесным терпким пивом, которое качают из бочек в «Кленовом дворе». Я вдоволь насладился пребыванием в мужской комнате: слегка согнувшись над унитазом, я глядел на прозрачную струю и размышлял, а за стеной, из музыкального автомата, погромыхивал не то Ги Ломбардо, не то Сэмми Кэй, не то Шеп Филдс, не то еще кто-то из исполнителей липучей, но безвредной джазовой музыки. Все же замечательно, когда тебе двадцать два года, ты немного навеселе и знаешь, что дела за письменным столом идут хорошо, по телу пробегает дрожь счастья от собственного творческого рвения и «великой уверенности», которую всегда воспевал Томас Вулф, – уверенности, что родники молодости никогда ее иссякнут и наградой за волнения и муки, испытанные в горниле искусства, будет вечная слава, почитание и любовь прелестных женщин.

С наслаждением опорожняясь, я разглядывал рисунки и надписи, нацарапанные вездесущими гомосексуалистами (ей же богу, не завсегдатаями «Кленового двора», а заезжими профессионалами, которые умудряются расписывать стены в самых немыслимых местах, где только мужчины расстегивают ширинку), и снова и снова возвращался восторженным взглядом к потускневшей от дыма, но все еще яркой карикатуре на стене – двоюродной сестре наружной фрески, шедевру наивного озорства 30-х годов, – изображавшей Микки Мауса и Утенка Дональда, которые, изогнувшись всем телом, хихикая, подглядывали в щелку забора за крошкой Бетти Глазастиком, присевшей, сверкая прельстительной ножкой и бедром, чтобы пописать. Внезапно я встрепенулся, почувствовав жутковатое и противоестественное присутствие чего-то хлопающего, черного и хищного – это две нищенствующие монахини вошли не в ту дверь. Они вылетели стрелой, отчаянно кудахча по-итальянски, и я подумал, что они, наверно, все-таки успели увидеть мою мужскую стать. Это они своим вторичным появлением, усилившим дурное предчувствие, которое незадолго до этого посетило Софи, предсказали мрачный поворот событий в ближайшие четверть часа?

 

Еще подходя к столику, я услышал голос Натана, перекрывавший струящиеся ритмы Шепа Филдса. Голос звучал не то чтобы громко, но невероятно безапелляционно и, точно ножовкой, перепиливал мелодию. Голос возвещал беду, и хотя первым моим побуждением было бежать, я не посмел, почуяв в воздухе что-то очень серьезное, заставившее меня идти на голос и к Софи. А Натан был так погружен в свою гневную отповедь, так настроен на эту волну, что я не одну минуту простоял у столика, испытывая величайшую неловкость от того, как Натан оскорблял и терзал Софи, не обращая внимания на мое присутствие.

– Разве я не говорил тебе, что решительно требую только одного – верности! – говорил он.

– Да, но… – Она не успевала ничего больше произнести.

– И разве я не говорил тебе, что, если когда-нибудь замечу тебя с этим Катцем – еще хоть раз не на работе – и если ты когда-либо пройдешь рядом с этой дешевкой хотя бы десять футов, я отобью тебе задницу?

– Да, но…

– А сегодня днем он опять привез тебя домой на своей машине! Финк видел. Мало того, ты этого дешевого любителя развлечений пригласила к себе в комнату. И проторчала с ним там целый час. Он разика два трахнул тебя, да? О, могу поклясться, этот хиропрактик Катц – большой мастак по части всяких штучек!

– Натан, дай же мне объяснить! – взмолилась Софи. Самообладание ее быстро таяло, и голос сорвался.

– Заткни свое чертово хайло! Нечего тут объяснять! Ты бы и это от меня скрыла, если бы мой старый дружок Моррис не сказал мне, что видел, как вы вдвоем поднимались наверх.

– Я бы не скрыла, – простонала она. – Я бы сказала тебе сейчас! Ты же не дал мне возможности, милый!

– Заткнись!

Он говорил не так уж и громко, но ледяным, властным, язвительно-агрессивным тоном. Мне очень хотелось уйти, но я продолжал стоять позади Натана, колеблясь, выжидая. Мое легкое опьянение испарилось, и я чувствовал, как кровь бьется у меня в кадыке.

А Софи все пыталась его урезонить:

– Натан, милый, послушай! Я привела его в комнату только из-за комбайна. Ты же знаешь, эта штука, которая меняет пластинки, не работала, и я ему про это говорила, а он сказал, что, наверно, сможет починить. Он сказал, он есть эксперт. И он правда починил, милый, вот и все! Я покажу тебе, когда вернемся домой и поставим пластинки…

– О, я не сомневаюсь, что старина Сеймур – он эксперт, – прервал ее Натан. – А когда он тебя трахает, он бегает пальцами быстро-быстро по твоей спинке? Приводит этими своими скользкими руками твой позвоночник в порядок? Жулик, дешевка…

– Натан, прошу тебя! – взмолилась она. И пригнулась к нему. В ее лице не было ни кровинки, на нем застыло выражение бесконечной муки.

– О да, ты штучка лакомая, лакомая, – тихо и медленно, с бесконечной иронией, звучавшей невыносимо грубо, произнес он.

Он явно уже побывал после работы в их жилище у Етты: я понял это не только по его ссылке на возмутительного сплетника Морриса Финка, но и по одежде, а он надел свой самый нарядный кремовый полотняный костюм, и массивные золотые овальные запонки поблескивали в манжетах его сшитой на заказ рубашки. От него приятно пахло легким изысканным одеколоном. В этот вечер он явно хотел одеться под стать Софи и заехал домой, чтобы превратиться в модную картинку, которая была сейчас передо мной. Однако в доме он узнал о предательстве Софи – или о том, что ему показалось предательством, – и теперь было ясно, что праздник потерпел крах, более того: грядет беда неведомой силы.

Я стоял, кипя от возмущения, и, затаив дыхание, слушал Натана, а он продолжал:

– Настоящее польское отродье – вот ты кто. Я скрепя сердце разрешил тебе уронить себя и работать у этих шарлатанов, этих коновалов. Мало того, что ты берешь у них деньги, которые они зарабатывают, разминая спину невежественным, доверчивым старым евреям, только что приплывшим из Данцига, – у них болит спина, может, от ревматизма, а может, от карциномы, но они не идут к врачу, чтобы поставить диагноз, потому что эти сомнительные деляги знахари внушают им, будто достаточно просто помассировать спину змеиной мазью, и вы снова станете цветущим и здоровым. Мало того, что я поддался на твои уговоры и согласился, чтобы ты продолжала свое позорное сотрудничество с этой парой медиков-шарлатанов. Но, черт подери, чтобы ты за моей спиной позволяла кому-то из этих грязных людишек забираться к тебе… этого я терпеть не намерен…

– Натан! – попыталась она прервать его.

– Заткнись! Мне уже обрыдла и ты и твое блудливое поведение. – Он говорил негромко, но было что-то дико-беспощадное в его приторможенной ярости, казавшейся куда более грозной, чем если бы он ревел: это была холодная, остро отточенная ярость бюрократа, да и такие слова, как «блудливое поведение», звучали на редкость неестественно, словно их произносил раввин. – Я думал, ты очухаешься, откажешься от своих привычек после той эскапады с доктором Катцем, – он подчеркнул слово «доктор» с величайшей издевкой, – я думал, я тебя как следует предупредил после той истории, когда вы тискались в машине. Так нет же, слишком тесные ты, видно, носишь штаны – они тебе все время натирают между ног. Так что, когда я поймал тебя на шашнях с Блэкстоком, я не удивился – при твоей своеобразной склонности к хиропрактикам; я говорю: не удивился, но, когда я тебе как следует выдал и положил этому конец, я считал, ты получила достаточное предупреждение и перестань трахаться с кем попало – это же недостойно, унизительно. Но нет, я снова ошибся. Эта польская похоть, которая так бешено мчиться по твоим жилам, не оставляет тебя в покое, и вот сегодня ты снова соизволила предаться нелепому блуду с доктором Сеймуром Катцем, – нелепому, если бы он, право же, не был таким гнусным и позорным.

Софи начала тихонько хлюпать носом, уткнувшись в платок, который она крепко зажала в побелевших от напряжения пальцах.

– Нет-нет, милый, – услышал я ее шепот, – это просто неправда.

Высокопарная, назидательная речь Натана могла бы показаться при других обстоятельствах весьма комичной – своего рода бурлеском, – но сейчас в ней чувствовалась такая подлинная угроза, ярость и ожесточенная убежденность, что по телу у меня пробежал озноб и я почувствовал за своей спиной – словно услышал шаги палача, направляющегося к виселице, – страшный и безымянный призрак судьбы. Я услышал собственный тяжкий вздох, раздавшийся достаточно громко, несмотряна царивший в ресторане шум, и тут мне пришло в голову, что этот отвратительный наскок на Софи чем-то напоминает ту ссору, когда я впервые увидел непримиримую враждебность Натана, – сцены отличались друг от друга лишь по тону: в тот вечер, несколько недель тому назад, его голос звучал фортиссимо, а сейчас на редкость бесстрастно и сдержанно, но не менее зловеще. Внезапно я понял, что Натан осознает мое присутствие.

– В чем дело – садись же рядом с premi?re putaine[159]на Флэтбуш-авеню. – Он произнес это ровным голосом, с легким налетом враждебности, не поднимая на меня глаз.

Я сел без звука – во рту у меня пересохло, и я был нем.

Как только я сел, Натан поднялся.

– Мне кажется, сейчас в самый раз выпить немного «шабли», чтоб отметить событие.

Я в изумлении уставился на него, услышав это торжественное, без тени издевки, заявление. Я вдруг увидел, что он огромным усилием воли держит себя в руках, словно боится, что его высокая статная фигура может разлететься на куски или что он может рухнуть, как марионетка, которую перестали держать на веревочке. Только тут я заметил, что по лицу его, поблескивая, струится пот, хотя из вентилятора в нашем углу тянуло холодом; да и глаза у него были какие-то странные, хотя что в них было странного – я в тот момент не мог сказать. Мне казалось, будто под каждым квадратным миллиметром его кожи шла лихорадочная нервная деятельность и кипение, какая-то ненормальная, неистовая пляска нейронов в их хаотических синапсах. Он был предельно взвинчен, словно забрел в магнитное поле и получил заряд электричества. Однако все это таилось под огромным внешним спокойствием.

– Очень жаль, – сказал он снова тоном мрачной иронии, – очень жаль, друзья мои, что наше сегодняшнее пиршество не может продолжаться на волне восторженного чествования, как я это намечал. Чествования тех, кто посвятил немало часов достижению благородной научной цели и как раз сегодня добился триумфа. Чествования группы ученых, которые дни и годы бескорыстно вели исследования, завершившиеся наконец победой над одной из величайших бед, обрушившихся на страдающее человечество. Очень жаль, – повторил он после долгой паузы, невыносимо отяжелившей прокручивавшиеся в тишине секунды, – очень жаль, что наше пиршество будет носить менее возвышенный характер. А именно: будет посвящено неизбежному и оздоровляющему разрыву отношений между мною и сладкоголосой сиреной из Кракова, этой неподражаемой, этой несравненной, этой трагически неверной дочерью наслаждения, жемчужиной Польши и ее даром сластолюбцам-хиропрактикам Флэтбуша, – Софи Завистовской! Но стойте – надо добыть «шабли», чтоб выпить за это!




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 304; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.068 сек.