Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Десятое 3 страница




Софи поднялась со стула и подошла к нему. Она почувствовала, что чуть-чуть приоткрылась еще одна щелочка.

– Извините меня, mein Kommandant, – сказала она, – и простите, если я ошибаюсь. Но ведь вполне возможно, что таким образом вам воздают должное. Возможно, там, наверху, отлично понимают ваши трудности, то, как вам тяжело и как вы устали от вашей работы. Извините меня еще раз, но за эти несколько дней, что я нахожусь у вас, я не могла не заметить, в каком напряжении вы постоянно находитесь, какое поразительно тяжелое бремя… – Как же она старалась пораболепнее выразить свое сочувствие. Голос ее замер, но она продолжала упорно смотреть в его затылок. – Право же, это вполне может быть наградой за все ваши… за всю вашу преданность.

Она умолкла и вслед за Хессом устремила взгляд на поле внизу. Капризно-изменчивый ветер отнес в сторону дым из Биркснау – во всяком случае, на время, – и большой великолепный белый жеребец, озаренный ясным солнечным светом, скакал вдоль ограды загона, встряхивая хвостом и гривой и взвихряя пыль. Даже сквозь закрытые окна до них доносились глухие удары его копыт. Комендант со свистом втянул в себя воздух и полез в карман за новой сигаретой.

– Хотелось бы мне, чтобы ты была права, – сказал он, – но сомневаюсь. Если бы они хоть понимали размах, сложность работы! Такое впечатление, что они понятия не имеют о том, к какому невероятному множеству людей применяют Особую акцию. Их ведь бесконечно много! Это евреи – они поступают и поступают из всех стран Европы, несчетными тысячами, миллионами, точно сельди, заполняющие весной Мекленбергский залив. Я никогда не представлял себе, что в мире столько этого erw?hltes Volk.

«Избранный народ». Этот термин давал ей возможность продвинуться чуть дальше, расширить щель, а теперь Софи была уверена, что сумела хоть и непрочно, но все же накинуть крючок.

– Das erw?hlte Volk… – она повторила слова коменданта с оттенком презрения в голосе. – Избранный народ, если позволите, mein Kommandant, пожалуй, только сейчас наконец расплачивается по справедливости за ту наглость, с какой он выделил себя из всей человеческой расы в качестве единственного народа, достойного вечного спасения. Честно говоря, я не вижу, как евреи могли надеяться, что им удастся избежать возмездия – ведь они столько лет богохульствовали на глазах у всего христианского мира. – (Внезапно перед ее глазами возник образ отца – чудовищный.) В волнении она помедлила, затем продолжала накручивать ложь, несясь вперед, словно щепка на поверхности бурлящего потока измышлений и обмана. – Я перестала быть христианкой. Подобно вам, mein Kommandant, я отвернулась от этой жалкой религии, с ее оговорками и недомолвками. Однако нетрудно понять, почему евреи вызвали такую ненависть у христиан и у людей вроде вас – Gottg?ubiger, как вы сами сказали мне только сегодня утром, – людей правильных, с идеалами, жаждущих лишь создать новый порядок в новом мире. Евреи ставят этот порядок под угрозу, и только сейчас они наконец страдают за это. И поделом, говорю я.

– Ты изложила это с большим чувством, – ровным тоном произнес он, продолжая стоять к ней спиной. – Хоть ты и женщина, но говоришь так, точно в какой-то мере знаешь о преступлениях, на которые способны евреи. Мне это любопытно. Так мало женщин информированы или разбираются в чем бы то ни было.

– Да, но я разбираюсь, mein Kommandant! – сказала она и увидела, как он слегка, точно на шарнирах, развернул плечи и посмотрел на нее – впервые – с подлинным вниманием и участием. – Я познала это сама, на собственном опыте…

– Каким образом?

Тогда она порывисто нагнулась – она понимала, что это риск, ставка на удачу, – и, покопавшись, вытащила из кармашка в сапожке потрепанную, выцветшую брошюру.

– Вот! – сказала она, взмахнув перед ним брошюрой и разглаживая титульный лист. – Я сохранила это вопреки правилам – я сознаю: я искушала судьбу. Но я хочу, чтобы вы знали: на этих нескольких страницах – все, во что я верю. Я знаю теперь, поработав с вами, что «окончательное решение» держится в тайне. Но это один из первых польских документов, в котором предлагается «окончательно решить» еврейский вопрос. Я помогала отцу – я говорила вам о нем раньше – писать эту брошюру. Естественно, я не рассчитываю, что вы станете ее всю читать: у вас сейчас столько новых забот и хлопот. Но я горячо прошу вас по крайней мере принять ее во внимание… Я понимаю, мои проблемы вас не касаются… но если бы вы только просмотрели эту брошюру… быть может, вы увидели бы всю несправедливость того, что я здесь нахожусь… Я могла бы рассказать вам и о том, как я работала в Варшаве на благо рейха: я же сообщила, где прячутся евреи, еврейские интеллигенты, которых вы давно разыскивали…

Язык у нее начал заплетаться, речь стала менее связной: она поняла, что надо остановиться, и остановилась. Она боялась, что не удержит себя в руках. Вспотев под лагерной робой от смеси надежды и волнения, она понимала, что наконец проникла в его сознание, стала для него реальностью из плоти и крови. Хоть не очень умело и ненадолго, но она установила с ним контакт – это было ясно по сосредоточенному, пронизывающему взгляду, каким он посмотрел на нее, беря из ее рук брошюру. Застеснявшись, она кокетливо отвела взгляд. И по какой-то глупой ассоциации ей вспомнилась поговорка галицийских крестьян: «Я влезаю ему в ухо».

– Значит, ты утверждаешь, что невиновна, – сказал он. Голос его звучал с легким оттенком дружелюбия, и это приободрило ее.

– Mein Kommandant, я повторяю, – быстро произнесла она, – я полностью признаю, что виновата в том мелком преступлении, из-за которого я попала сюда, в этой истории с окороком. Я только прошу, чтобы, рассматривая мой поступок, вы приняли во внимание, что я не только полька, симпатизирующая национал-социализму, но что я активно и убежденно выступала за священную войну против евреев и еврейства. Это легко проверить по брошюре, которую вы держите в руке, mein Kommandant, она подтверждает мои слова. Я умоляю вас – ведь в вашей власти проявить милосердие и даровать свободу, – пересмотрите вопрос о моем заключении с учетом моего прошлого и дайте мне возможность вернуться к моей прежней жизни в Варшаве. Я прошу вас о такой малости – вы же хороший, справедливый человек, и у вас есть власть помиловать.

Лотта говорила Софи, что Хесс падок на лесть, но сейчас Софи подумала, не пережала ли она, особенно заметив, как сузились его глаза, и услышав его слова:

– Любопытно, откуда у тебя такая одержимость. Такая ярость. Что все-таки побуждает тебя ненавидеть евреев с такой… с такой силой?

Эту историю она тоже припасала для такой вот минуты, исходя из предложения, что если прагматический ум Хесса способен абстрактно оценить яд ее антисемитизма, то более примитивная сторона этого ума получит удовольствие от мелодрамы.

– В этом документе, mein Kommandant, изложены философские обоснования моего отношения – те, что развились у меня под влиянием отца в Краковском университете. Я хочу подчеркнуть, что мы не стали бы скрывать нашей нелюбви к евреям даже и в том случае, если бы наша семья не пострадала от них.

Хесс с бесстрастным видом курил и ждал продолжения.

– Хорошо известно, до чего распутны евреи – это одна из их наиболее мерзких черт. Мой отец – еще до того, как у нас случилась эта неприятная история, – так вот, мой отец именно по этой причине был большим поклонником Юлиуса Штрейхера:[218]он восхищался тем, как поучительно герр Штрейхеp высмеивал эту еврейскую похотливость. И наша сембя получила жестокое подтверждение проницательности герра Штрейхера. – Софи умолкла и, словно под гнетом тяжких воспоминаний, уставилась в пол. – У меня была младшая сестра – она ходила в монастырскую школу в Кракове, на один класс младше меня. Однажды вечером, зимой, лет десять тому назад, она проходила мимо гетто и на нее напал еврей – как выяснилось, это был мясник; он затащил ее в проулок и там несколько раз изнасиловал. Физически сестра осталась жива, но морально она была уничтожена. Два года спустя она совершила самоубийство – трагически утонула, а ведь была совсем ребенком. Эта страшная история, несомненно, лишний раз подтверждает, насколько глубоко Юлиус Штрейхер понимал чудовищную жестокость, на какую способны евреи.

– Kompletter Unsinn! – Хесс словно выплевывал слова. – С моей точки зрения, это сущий вздор! Чушь!

У Софи было такое ощущение, будто она шла по спокойной лесной дороге и вдруг почувствовала, что почва уходит у нее из-под ног и она проваливается в темную дыру. Что она сказала не так? У нее невольно вырвался легкий всхлип.

– Я ведь только хотела сказать… – начала она.

– Вздор! – повторил Хесс. – Теории Штрейхера – чистейшая чушь. Терпеть не могу его порнографические бредни. Нет человека, который оказал бы более дурную услугу партии и рейху, а также мировому общественному мнению своими рассуждениями насчет евреев и их сексуальной одержимости. Ничего он в этом не понимает. Да любой, кто знает евреев, подтвердит, что, во всяком случае, по части секса они вялы, сдержанны и вовсе не агрессивны, а, наоборот, даже патологически подавлены. Случай с твоей сестрой – несомненное исключение из правил.

– Но это же было! – солгала она, в ужасе от этой непредвиденной загвоздки. – Клянусь.

– Я не сомневаюсь, что это имело место, – перебил он ее, – но то был выродок, исключение из правил. Евреи творят зло самого разного рода, но они не насильники. То, что Штрейхер печатал все эти годы в своей газетенке, только выставляло его в глупейшем свете. А вот если бы он последовательно говорил правду, изображая евреев такими, каковы они на самом деле: как они стремятся прибрать к рукам и монополизировать экономику всего мира, как они отравляют мораль и культуру, как пытаются с помощью большевизма и другими средствами сбросить цивилизованные правительства, – вот тогда он выполнял бы нужную функцию. Но, изображая жида этаким дьяволом-дебоширом с огромным орудием производства – Хесс употребил жаргонное словцо «Schwanz», так что Софи вздрогнула от неожиданности, тем более что при этом он развел руки, показывая метровую длину этого орудия, – он тем самым лишь бездоказательно превозносил еврейскую мужскую силу. По моим же наблюдениям, большинство евреев ведут себя как презренные кастраты. Точно бесполые. Какие-то расслабленные. Weichlich.[219]И оттого еще более омерзительные.

По недомыслию Софи явно совершила тактическую ошибку, сославшись на Штрейхера (она знала, что ничего не понимает в национал-социализме, но откуда было ей догадаться, что между членами партии разных рангов и категорий существует такая глубокая зависть, и обиды, и ссоры, и внутренняя борьба, и разногласия?), однако сейчас это, казалось, уже не имело значения: окутанный лавандовым дымом сороковой за этот день сигареты «Ибар», Хесс легонько щелкнул по брошюре кончиками пальцев и сказал такое, от чего у Софи на месте сердца возник раскаленный свинцовый шар.

– Этот документ ровно ничего для меня не значит. Даже если бы ты могла убедительно доказать, что принимала участие в его написании, все равно это ни о чем не говорит. Разве лишь о том, что ты презираешь евреев. На меня это не производит впечатления, тем более, что, мне кажется, многие испытывают такие чувства. – Глаза у него стали как льдинки, взгляд устремился куда-то вдаль, на железнодорожный тупик за ее кудрявой, повязанной платком головой. – А кроме того, ты, видимо, забываешь, что ты полька и, следовательно, враг рейха, и ты была бы нашим врагом, даже если бы не совершила уголовного преступления. Собственно, среди нашего высшего руководства есть люди – к их числу принадлежит и рейхсфюрер, – которые ставят тебя и тебе подобных, да и всю вашу нацию, на одну доску с евреями – Menschentiere,[220]такие же никчемные, такие же нечистые с расовой точки зрения, в такой же мере заслуживающие праведную ненависть. Поляков, живущих в Германии, стали помечать буквой «П» – это зловещий для вас знак. – Он помолчал. – Сам я не полностью разделяю эту точку зрения, однако, честно говоря, общение с некоторыми твоими соотечественниками вызвало у меня великую горечь и досаду, и потому мне часто думалось: есть основания для такого безграничного презрения. Особенно по отношению к мужчинам. Есть в них какая-то врожденная неотесанность. А большинство женщин – настоящие уродины.

Софи разрыдалась, хотя и не от его слов. Она не собиралась плакать – это меньше всего входило в ее планы: к чему выказывать такую противную слабость, – но просто не смогла удержаться. Слезы покатились из глаз, и она уткнулась лицом в ладони. Все – все! – провалилось: хрупкий крючок сорвался, и у нее было такое чувство, точно она летит вниз с горы. Она нисколько не продвинулась, никуда не проникла. Теперь ей конец. Безудержно рыдая, она стояла, чувствуя, как слезы сочатся сквозь пальцы, – роковой час уже недалек. Она смотрела в темноту своих сомкнутых мокрых ладоней и слышала пронзительные голоса тирольских миннезингеров, доносившиеся снизу, из гостиной, – точно на заднем дворе кудахтали куры на фоне нудно грохочущих синкопами труб, тромбонов, гармоник.

 

Und der Adam hat Liebe erfunden,

Und der Noah den Wein, ja![221]

 

Тут дверь в мансарду, почти никогда не закрывавшаяся, медленно, постепенно, словно нехотя, со скрипом захлопнулась. Софи поняла, что закрыть дверь мог только Хесс; к тому же до ее сознания дошел стук его сапог, подсказавший, что он снова подходит к ней, и, еще не успев отнять руки от лица, она почувствовала, как его пальцы крепко стиснули ей плечо. Она сумела справиться с рыданиями. Закрытая дверь приглушила вопли тирольских певцов.

 

Und der David hat Zither erschall…[222]

 

– Ты бессовестно кокетничаешь со мной, – услышала Софи его нетвердый голос.

Она открыла глаза. И увидела его безумный взгляд – он так вращал глазами, явно не владея собой, по крайней мере в тот краткий миг, что Софи стало страшно, тем более что ей показалось, будто он сейчас занесет кулак и ударит ее. Но он огромным усилием воли сумел овладеть собой, взгляд его стал почти нормальным, а когда он заговорил, то речь отличалась обычной солдатской твердостью. Правда, дышал он часто, хотя и глубоко, а дрожащие губы выдавали внутреннее напряжение, которое Софи с еще большим страхом могла истолковать лишь как гнев, нараставший против нее. Гнев за то, в частности, чего она не сумела уразуметь: за эту ее дурацкую брошюру, за ее кокетство, за похвалу Штрейхеру, за то, что она родилась грязной полькой, а может быть, за все вместе. Потом, к своему удивлению, Софи вдруг поняла, что, хотя что-то взбесило его, породив вспышку гнева, этот гнев был направлен не против нее, а против кого-то или чего-то другого. Он так сдавил ей плечо, что стало больно. Из горла его вырвался хрип, словно он задыхался.

Затем, слегка разжав пальцы, он заговорил – в его словах, подсказанных этническими страхами, она услышала до нелепости смешное повторение того, что озадачивало утром Вильгельмину.

– Трудно поверить, что ты полька: такой великолепный немецкий язык да и весь твой вид – эта белая кожа и черты лица, типично арийские. Ты куда красивее, чем большинство славянских женщин. И тем не менее, как ты говоришь, ты – полька. – Софи отметила, что речь Хесса стала прерывистой и сумбурной, словно мысли его неуверенно кружили, облетая суть того, что он пытался и страшился выразить. – Понимаешь, я не люблю кокетства: ведь это всего лишь способ добиться моего расположения, попытаться на этом немножко выиграть. Я всегда терпеть не мог это качество в женщинах, это беззастенчивое стремление сыграть на сексе – так бесчестно, так откровенно. Ты очень осложнила мне жизнь, породила во мне дурацкие мысли, побудила отвлечься от моих обязанностей. Это твое кокетство чертовски портит мне жизнь, и однако же… однако же не все тут твоя вина: ты чрезвычайно привлекательная женщина.

Много лет назад я поехал со своей фермы в Любек – я был тогда совсем молодой – и увидел там немой вариант фильма «Фауст»; актриса, игравшая Гретхен, была необычайно хороша и произвела на меня глубокое впечатление. Такая беленькая, такое идеально белое лицо и прелестная фигура – я думал о ней потом целыми днями, неделями. Она посещала меня в моих снах, преследовала меня. Звали ее, эту актрису, Маргарета – фамилию я сейчас уже забыл. В моих мыслях она была просто Маргарета. Я представлял себе, как она говорит: мне казалось, что, если я услышу ее, она будет говорить на чистейшем немецком. Вроде как ты. Я смотрел этот фильм раз десять. Потом я узнал, что она умерла очень молодой – по-моему, от туберкулеза, – и меня это ужасно огорчило. Шло время, и постепенно я ее забыл – по крайней мере ее образ больше не преследовал меня. Совсем забыть ее я не смог.

Хесс умолк и снова крепко, до боли сжал ей плечо, и она с удивлением подумала: «А ведь он, как ни странно, причиняя мне боль, пытается выразить нежность…» Тирольцы внизу умолкли. Софи невольно крепко зажмурилась, стараясь не кривиться от боли, и одновременно где-то в темных глубинах сознания улавливала звуки лагерной симфонии смерти: лязг металла, далекий грохот сталкивающихся товарных вагонов и слабый, плачущий свисток паровоза, печальный и пронзительный.

– Я прекрасно сознаю, что во многих отношениях я не похож на большинство людей моей профессии, – людей, воспитанных в военной среде. Она никогда не была органически моей. Я всегда держался в стороне. В одиночестве. Я никогда не общался с проститутками. В публичном доме я был всего раз в жизни, совсем молодой, в Константинополе. Это оставило во мне лишь отвращение: меня тошнит от распутства шлюх. Есть что-то в чистой красоте, которую излучают некоторые женщины – белокожие, светловолосые, хотя настоящие арийки могут быть, конечно, и брюнетками, – что побуждает меня поклоняться такой красоте, поклоняться до обожествления. Такой была та актриса, Маргарета, а потом женщина, с которой у меня несколько лет была связь в Мюнхене, чудесный человек, мы страстно любили друг друга, и у нас даже был внебрачный ребенок. Вообще-то я сторонник моногамии. Я всего два-три раза изменял жене. Но та женщина… она была восхитительнейшим олицетворением такой красоты – тонкие черты лица и чистая нордическая кровь. Меня тянуло к ней так сильно, это было гораздо сильнее грубого сексуального влечения с его так называемыми «радостями». Тут речь шла о вещах гораздо более серьезных – о продолжении рода. Самая мысль, что мое семя попадет в столь прекрасный сосуд, преисполняла меня восторгом. Такое желание вызываешь во мне и ты.

Софи слушала, закрыв глаза, этот поток нелепых, пропитанных нацистским духом фраз; чужеродные, перегруженные эмоциями образы и это звучное тевтонское словоблудие, проникая в мозг, грозили затопить рассудок. Внезапно в нос ей ударил зловонием протухшего мяса запах его потного торса, и она услышала собственное «ох», когда он притянул ее к себе. Она почувствовала его локти, колени, жесткую, как терка, щетину. Он был не менее пылок, чем экономка, но только более неловок; к тому же казалось, ее обнимали не две, а множество рук, точно он был этакой большой заводной мухой. Софи затаила дыхание, а тем временем его руки массировали, мяли ей спину. А его сердце – какой неистовый галоп устроило его сердце! Она и не представляла себе, что сердце может так бешено стучать от романтических чувств: под влажной рубашкой коменданта словно бил барабан. Весь дрожа, будто очень больной человек, он не отваживался даже поцеловать ее, хотя она явно чувствовала, как то ли его язык, то ли нос терся о ее закрытое платком ухо. Тут в дверь внезапно постучали, и он быстро отскочил от нее, тихо жалобно буркнув:

– Schei?![223]

Это снова был его адъютант Шеффлер. Остановившись на пороге, Шеффлер попросил у коменданта извинения, но у фрау Хесс есть вопрос к коменданту – она ждет на площадке этажом ниже. Она собралась в гарнизонный центр отдыха на кинофильм и хочет знать, можно ли ей взять с собой Ифигению. Старшая их дочь Ифигения еще не вполне оправилась от гриппа, которым болела целую неделю, и мадам хотела выяснить, может ли, по мнению коменданта, девочка пойти с ней на утренник. Или следует посоветоваться с доктором Шмидтом? Хесс что-то рявкнул в ответ – Софи не разобрала, что именно. Но во время этого короткого разговора она с отчаянием интуитивно почувствовала, что это ворвавшееся в комнату дыхание скучной домашней атмосферы не могло не развеять магию минуты, когда комендант, подобно оказавшемуся между чувством и долгом Тристану, не устоял и позволил себе поддаться соблазну. И когда Хесс снова повернулся к ней, она сразу поняла, что ее предчувствие было верно и то, что она затеяла, находится под величайшей угрозой срыва.

– Когда он снова подошел ко мне, – рассказывала Софи, – лицо у него было еще более искаженное и страдальческое. Опять у меня появилось такое странное чувство, что он сейчас меня ударит. Но он так не сделал. Он только очень близко подошел ко мне и сказал: «Я очень хочу иметь с тобой сношение» – он употребил слово «Verkehr», которое по-немецки так же звучит, как этот глупый медицинский термин «сношение»; он сказал: «Если я буду иметь с тобой сношение, я дам себе волю и смогу забыться, смогу расслабиться». Но тут лицо его вдруг изменилось. Точно фрау Хесс в одно мгновение все изменила. Лицо у него стало такое очень спокойное и, знаешь, как бы безразличное, и он сказал: «Но я не могу на это пойти и не пойду – слишком большой риск. Это непременно кончится бедой». Он повернулся ко мне спиной и отошел к окну. Я услышала, как он сказал: «Ну и забеременеть тебе тут нельзя». Язвинка, я думала, я сейчас упаду в обморок. Я была такая слабая после всех моих волнений и этого напряжения – и потом, наверно, от голода: я ведь ничего не ела после того инжира, которым меня вырвало утром, да еще кусочка шоколада, который он мне дал. А он снова повернулся ко мне лицом и заговорил. Он сказал: «Если бы я отсюда не уезжал, я б рискнул. Несмотря на твое происхождение, я чувствую, что духовно у нас с тобой есть общее. Я многим готов рискнуть, чтобы иметь связь с тобой». Я подумала, он сейчас меня приласкает или снова к себе прижмет, только он ничего такого не сделал. «Но они избавляются от меня, – сказал он, – и я должен отсюда уехать. Уйдешь отсюда и ты. Я отсылаю тебя назад, в барак номер два, откуда ты сюда поступила. Ты уйдешь завтра». И снова отвернулся от меня.

– Я была в ужасе, – продолжала Софи. – Понимаешь, я же так старалась найти к(нем.)подход, и вот ничего не вышло: он отсылает меня назад и всем моим надеждам конец. Я хотела что-то сказать ему, но в горле у меня так сжалось, и слова не хотели идти. Он собирался бросить меня снова в черную пропасть, а я ничего сделать не могла, совсем ничего. Я все смотрела на него и пыталась что-то сказать. Этот красавец арабский конь все скакал внизу по полю, и Хесс, прислонившись к оконной раме, смотрел вниз на него. Дым из Бжезинки разогнало. Я слышала, как Хесс снова что-то пробурчал насчет своего перевода в Берлин. Он говорил с большой горечью. Я помню, там были такие слова: «неумение оценить» и «неблагодарность», а в какой-то момент он очень так отчетливо произнес: «Я-то знаю, как хорошо и выполнял свои обязанности». Потом он долго молчал – только смотрел на тот конь, и наконец я услышала, как он сказал – я почти уверена, что именно такие были его слова: «Вырваться из плена человеческой оболочки, но продолжать существовать в Природе. Стать таким вот конем, жить в таком животном. Вот это была бы свобода». – Она секунду помолчала. – Я навсегда запомнила эти слова. Они были такие… – И Софи умолкла, взгляд ее затуманился воспоминанием, обращенным в то фантасмагорическое прошлое, которое вызывало у нее сейчас изумление.

(«Они были такие…») Какие?

Софи долго молчала, закончив свой рассказ. Она прикрыла глаза пальцами и низко пригнулась к столику, погруженная в мрачные раздумья. На протяжении всего долгого рассказа она крепко держала себя в руках, а сейчас влага заблестела между ее пальцами, и я понял, что она горько плачет. Я дал ей выплакаться в тишине. Тем дождливым августовским днем мы немало часов просидели в «Кленовом дворе», опершись локтями о столик с крышкой из пластика. Было это через три дня после решительного разрыва между Софи и Натаном, описанного мною много страниц назад. Читатель, возможно, вспомнит, что когда они оба исчезли, я собирался встретиться с отцом на Манхэттене. (Это была важная для меня встреча – собственно, я тогда принял решение вернуться с ним в Виргинию, – и я намерен позже подробно ее описать.) После нашей встречи с отцом я понуро вернулся в Розовый Дворец в полной уверенности, что никого там не застану и что меня ждет то же запустение, как в тот вечер… и, уж конечно, я никак не ожидал увидеть там Софи, а она, к моему удивлению, оказалась у себя в комнате, где царил полный разгром, и запихивала последние мелочи в старенький чемодан. Натана же нигде не было видно – что я почел за счастье, – и после горестной, но все же теплой встречи мы с Софи побежали под летним проливным дождем в «Кленовый двор». Нечего и говорить, в каком я был восторге, заметив, что Софи так же искренне рада видеть меня, как я был рад просто любоваться ее лицом и фигурой. Насколько я знал, помимо Натана и, пожалуй, Блэкстока, я был единственным на свете человеком, который мог считать себя по-настоящему близким Софи, и я чувствовал, что она цепляется за меня поистине как за источник жизни.

Она еще явно не оправилась от шока, вызванного уходом Натана (она сказала – не без жутковатого юмора, – что не раз подумывала о том, чтобы выброситься из окна этой крысиной норы, гостиницы в верхней части Западной стороны Нью-Йорка, где она прозябала эти три дня), но если горе, несомненно, подкосило ее, то это же горе, как я чувствовал, побудило ее широко раскрыть врата памяти и дать излиться могучему потоку, несущему с собой катарсис. Правда, одно небольшое обстоятельство терзает меня. Не следовало ли мне насторожиться, увидев нечто такое, чего я раньше ни разу за Софи на замечал? Она начала пить – не много: выпитое никак не отражалось на ее речи, которая текла без запинки, – но три или четыре стакана виски с водой, которые она проглотила за этот серый мокрый день, не могли не удивить меня – ведь она, как и Натан, отличалась воздержанием. Пожалуй, мне следовало больше взволноваться или забеспокоиться, видя эти стаканы с виски «Шенлиз» у ее локтя. Я же держался моего обычного пива и лишь время от времени мысленно отмечал это новое пристрастие Софи. Да я в любом случае, несомненно, не мог обратить внимание на то, что Софи стала пить, ибо она возобновила свой рассказ (а она вытерла глаза и ровным и бесстрастным тоном – насколько это возможно при данных обстоятельствах – стала завершать хронику того дня, когда она говорила с Рудольфом Францем Хессом) и поведала мне такое, что буквально сшибло меня с ног, и я почувствовал, как загорелось лицо, словно на него наложили ледяную маску. У меня перехватила дыхание, и ноги стали точно соломенные. И, дорогой читатель, тогда по крайней мере я понял, что она не лжет…

– Язвинка, у меня в Освенциме был ребенок. Да, ребенок. Мальчик Ян – его забрали у меня, когда мы туда приехали. Его поместили в такое место, оно называлось Детский лагерь; ему тогда было только десять лет. Я понимаю, тебе странно, что все это время, как ты меня знаешь, я ни разу не говорила тебе про моего ребенка, но я просто никому не могла про это говорить. Это очень трудно – мне даже думать про это много тяжело. Да, один раз я рассказала Натану – много месяцев назад. Очень быстро так рассказала, а потом сказала, что мы никогда больше не будем про это говорить. И никому не расскажем. И вот я теперь тебе это рассказываю, только потому, что, если ты не будешь знать про Яна, ты никогда про меня и про Хесса ничего не поймешь. А после я никогда больше не буду говорить про моего мальчика, и ты никогда не должен меня спрашивать. Нет, больше никогда…

 

В общем, в тот день, когда Хесс стоял у окна и смотрел вниз, я заговорила с ним. Я знала, надо сыграть последней картой, надо раскрыть ему то, что я au jour le jour[224]хоронила даже от себя – я так боялась, что умру от горя, – все сделать: просить, кричать, вопить, чтобы он сжалился, в надежде, что мне как-то удастся растрогать этого человека и он проявит немножко милосердия – если не ко мне, то к тому единственному существу на свете, ради которого мне стоило жить. И вот я постаралась совладать с моим голосом и сказала: «Herr Kommandant, я понимаю, я не могу много просить для себя, а вы должны поступить по правилам. Но я вас умоляю, сделайте для меня одну вещь, а потом отсылайте назад. У меня мальчик в лагере «Д» – там, где держат других мальчиков. Его зовут Ян Завистовский, ему десять лет. Я запомнила его номер – я скажу его вам. Он был со мной, когда нас сюда привезли, но с тех пор – вот уже полгода – я не видела его. А мне так хочется его увидеть. Я боюсь за его здоровье, ведь скоро зима. Я умоляю вас, постарайтесь найти способ выпустить его. У него слабое здоровье, и он еще совсем маленький». Хесс молчал, только смотрел на меня не мигая. Нервы у меня начали немножко сдавать, я чувствовала, что сейчас сорвусь. Я протянула руку и дотронулась до его рубашки, потом вцепилась в нее и сказала: «Пожалуйста, если мое общество, я сама хоть немного вам приятны, умаляю вас, сделайте это ради меня. Не выпускайте меня – выпустите моего мальчика. Есть возможность это сделать – я расскажу вам как… Пожалуйста, сделайте это ради меня. Пожалуйста. Пожалуйста!»

Я сразу поняла, что снова стала для него лишь червяком, куском польского Dreck. Он схватил мою руку, оторвал ее от своей рубашки и сказал: «Хватит!» Никогда не забуду, с каким бешенством в голосе он произнес: «Ich kann es unm?glich tun!» To есть: «Я никоим образом не могу это сделать». Он сказал: «Это незаконно – я не могу освободить ни одного узника без соответствующего разрешения». Я вдруг поняла, что задела в нем какой-то страшный нерв даже тем, что про это заговорила. Он сказал: «Это же возмутительно – на что ты меня подбиваешь! Да за кого ты принимаешь меня – за какого-то D?mmling,[225]которого ты рассчитываешь дергать за веревочки? И все только потому, что я выказал к тебе особые чувства? Ты считаешь, что можешь заставить меня пойти против властей только потому, что ты мне приглянулась?» И потом еще сказал: «Я это нахожу отвратительным!»




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-30; Просмотров: 268; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.049 сек.