Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Томах: Пер. с англ. / Под общей ред. Р. М. Самарина.- М. Правда, 1961. 3 страница




По закону штата Калифорния, присужденный к пожизненному заключению

преступник вроде меня, нанося удар надзирателю вроде Сэргтона, совершает

уголовное деяние, караемое смертной казнью. Сэргтон, верно, уже через

полчаса забыл, что у него шла из носа кровь, но тем не менее меня за это

повесят!

А теперь послушайте! В моем случае этот закон применен ex post facto

[Задним числом (лат.)]. Когда я убил профессора Хаскелла, такого закона

еще не существовало. Он был принят уже после того, как я был приговорен к

пожизненному заключению. И в этом-то вся суть: вынесенный мне приговор

поставил меня в положение, при котором я мог подпасть под действие закона,

еще не принятого.

Ведь меня могут повесить за нападение на надзирателя Сэрстона только

благодаря моему статусу пожизненно заключенного. Совершенно ясно, что это

- решение ex post facto и, следовательно, противоречит конституции.

Но какое значение имеет конституция для судей, если им нужно

разделаться с небезызвестным профессором Даррелом Стэндингом? К тому же

казнь моя отнюдь не будет беспрецедентной. Как и.зврг гно всем, кто читает

газеты, год назад здесь же, в Фолсемской тюрьме, за точно такое же

преступление был повешен Джек Оппенхеймер... Только оскорбление действием

выразилось тогда не в том, что Оппенхеймер расквасил нос тюремщику: он

невзначай порезал одного из заключенных столовым ножом.

Странная это штука - жизнь, и человеческие поступки, и законы, и

хитросплетения судьбы. Я пишу эти строки в той самой камере, в Коридоре

Убийц, в которой сидел Джек Оппенхеймер, пока его не вывели отсюда и не

сделали с ним то, что собираются сделать со мной.

Я предупредил вас, что мне нужно написать о многом.

И я возвращаюсь к моему повествованию. Тюремное начальство предложило

сделать выбор; если я укажу, где спрятан динамит, то буду назначен

старостой тюремной библиотеки и освобожден от работы в ткацкой мастерской.

Если же я откажусь сообщить его местонахождение, то до конца дней своих

останусь в одиночке.

Мне дали двадцать четыре часа смирительной рубашки, чтобы я мог

поразмыслить над их ультиматумом. Затем я вторично предстал перед тюремным

начальством. Что я мог сделать? Я же не мог указать им, где хранится

динамит, когда никакого динамита не существовало. Я так им и сказал, а они

сказали мне. что я лгу.

Они сказали, что я - тяжелый случай, опасный преступник, выродок, один

на столетие. И они сказали мне еще много коечего, а затем отправили меня

обратно в одиночку. Меня поместили в одиночку номер один. В номере пятом

сидел Эд Моррел. В номере двенадцатом находился Джек Оппенхеймер. И он

сидел там уже десять лет. А Эд Моррел сидел первый год. Он был приговорен

к пятидесяти годам заключения. Джек Оппенхеймер был осужден пожизненно,

так же как и я. Казалось бы, всем нам троим предстоит пробыть там немалый

срок. Однако прошло всего шесть лет, и уже никого из нас там нет. Джека

Оппенхеймера повесили. Эд Моррел стал главным старостой Сен-Квентина и

совсем на днях был помилован и выпущен на свободу. А я здесь, в Фолсемской

тюрьме, жду, когда судья Морган в положенное время назначит день, который

станет моим последним днем.

Дураки! Словно они могут лишить меня моего бессмертия с помощью своего

неуклюжего приспособления из веревки и деревянного помоста! О нет, еще

бессчетное количество столетий я буду бродить снова и снова по этой

прекрасной земле!

И не бесплотным духом буду я - я буду владыкой и пахарем, ученым и

невеждой, буду восседать на троне и стонать под ярмом.

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

 

Очень тяжело и тоскливо было мне первые недели в одиночке, и часы

тянулись нескончаемо долго. Ход времени отмечался сменой дня и ночи,

сменой дежурных надзирателей. Днем становилось лишь чуть-чуть светлее, но

и это было лучше непроглядной ночной тьмы. В одиночке день - всего лишь

вязкий тусклый сумрак, с трудом просачивающийся снаружи, оттуда, где

ликует солнечный свет.

Никогда не бывает настолько светло, чтобы можно было читать. Да, кстати

сказать, и читать-то нечего. Остается только лежать и думать, думать. А я

был приговорен к пожизненному заключению, и это означало, что мне

предстоит - если только я не сумею сотворить чудо, создав тридцать пять

фунтов динамита из ничего. - все оставшиеся годы жизни провести в

безмолвии и мраке.

Постелью мне служил жидкий, набитый гнилой соломой тюфяк, брошенный на

каменный пол. Укрывался я ветхим, грязным одеялом. Больше в камере не было

ничего: ни стола, ни стула ничего, кроме этой тонкой соломенной подстилки

и тонкого, вытертого от времени одеяла. А я привык мало спать и много

думать.

В одиночном заключении человек, оставленный наедине со своими мыслями,

надоедает самому себе до тошноты, и тогда единственным спасением от самого

себя служит сон. Годами я спал в среднем не больше пяти часов в сутки.

Теперь я стал культивировать сон.

Я сделал из этого науку. Я научился спать десять, затем двенадцать и,

наконец, даже четырнадцать - пятнадцать часов в сутки. Но это был предел,

и все остальное время я волей-неволей был вынужден лежать, бодрствовать и

думать, думать. А для человека, наделенного живым умом и фантазией, это

прямой путь к безумию.

Я пускался на всякие ухищрения, чтобы хоть чем-то заполнить часы моего

бодрствования. Я без конца возводил в квадратную и в кубическую степень

всевозможные числа, заставляя себя сосредоточиться, и вычислял в уме самые

невероятные геометрические прогрессии. Я даже принялся было искать, шутки

ради, квадратуру круга... Но поймал себя на том, что начинаю верить в

возможность разрешения этой неразрешимой задачи. Тогда, поняв, что это

тоже грозит мне потерей рассудка, я отказался от поисков квадратуры круга,

хотя, поверьте, это было для меня большой жертвой, так как подобное

умственное упражнение великолепно помогало убивать время.

Закрыв глаза и концентрируя внимание, я представлял себе шахматную

доску и разыгрывал сам с собой длиннейшие шахматные партии. Но как только

я достиг в этом совершенства, игра потеряла для меня интерес. Это было

только времяпрепровождение, и ничего больше, ибо подлинная борьба

невозможна, если игрок сражается сам с собой. Я пытался расщепить свою

личность на дне и противопоставить их друг другу, но все попытки были

гщетны: я всегда оставался лишь одним игроком, играющим за двоих, и не мог

обдумать не только целого плана игры, но даже ни единого хода без того,

чтобы это не стало немедленно известно партнеру.

И время тянулось медленно, мучительно тоскливо. Я играл с мухами, с

обыкновенными мухами, которые проникали в камеру тем же путем, как и

тусклый серый свет, и убедился, что им доступно чувство азарта. Например,

лежа на полу своей камеры, я мысленно проводил на стене, футах в трех от

пола, черту. Пока мухи садились на стену над этой чертой, я их не трогал.

Но как только они залетали ниже черты, я пытался их поймать. Я был

осторожен, старался не повредить им крылышки, и вскоре они уже знали

ничуть не хуже меня, где проходит воображаемая черта. Когда им хотелось

поиграть, они садились на стену ниже черты, и случалось, что какая-нибудь

муха развлекалась со мной подобным образом в течение целого часа.

Утомившись, она перелетала в безопасную зону и отдыхала там.

Среди доброго десятка мух, живших в моей камере, имелась только одна

муха, которая не хотела принимать участие в этом развлечении. Она упорно

отказывалась играть и, поняв, ч го садить ся на стену ниже определенного

места опасно, старательно избегала залетать туда. Эта муха была угрюмым,

разочарованным созданием. Как сказали бы у нас в тюрьме, по-видимому, у

нее были свои счеты с миром. И с другими мухами она тоже никогда не

играла. Но это была сильная, здоровая муха. Я достаточно долго за ней

наблюдал и имел возможность убедиться в этом. Ее отвращение к игре было

свойством характера, а не физических особенностей.

Поверьте, я хорошо знал всех моих мух. Меня поражало бесконечное

множество различий, существовавших между ними.

О да, каждая муха обладала ярко выраженной индивидуальностью и

отличалась от других не только размерами, окраской, силой и быстротой

полета, не только манерой летать и особыми уловками в игре, не только

своими прыжками и подскоками, не только тем, как она кружилась и кидалась

сначала в одну сторону, затем в другую и внезапно, на какую-то долю

секунды, касалась опасной части стены или делала вид, что она ее касается,

чтобы тут же взлететь и опуститься где-нибудь в другом месте, нет, - все

они резко отличались друг от друга сообразительностью и характером, что

проявлялось в довольно тонких психологических нюансах.

Я наблюдал нервных мух и флегматичных мух. Была одна муха-недоросток,

которая порой впадала в настоящую ярость, то разгневавшись на меня, то -

на своих товарищей. Приходилось ли вам когда-нибудь наблюдать, как на

зеленом лужку, резвясь и брыкаясь от избытка бьющей через край силы и

молодого задора, скачет, словно одержимый, жеребенок или теленок? Так вот,

у меня была одна такая муха - самая заядлая любительница поиграть, - и

когда ей удалось раза три-четыре подряд безнаказанно коснуться запрещенной

стены и ускользнуть от бархатно-вкрадчивого взмаха моей руки, она

приходила в такой неистовый восторг и ликование, так торжествовала свою

победу надо мной, что принималась с бешеной скоростью кружиться у меня над

головой то в одном, то в другом направлении, но все время по одному и тому

же кругу.

Более того, я всегда отлично знал наперед, когда та или иная муха решит

включиться в игру. Я не стану утомлять ваше внимание, описывая в

мельчайших подробностях то, что мне приходилось наблюдать, хотя именно эти

подробности и помогли мне не сойти с ума в первый период моего заключения

в одиночке.

Но об одном случае я должен все-таки рассказать вам, - он мне врезался

в память. Как-то раз та самая муха-мизантроп, которая отличалась

угрюмостью нрава и никогда не вступала в игру, села по забывчивости на

запрещенный участок стены и немедленно попала ко мне в кулак. Так,

вообразите, она злилась после этого по крайней мере час.

А часы в одиночке тянулись томительно: их нельзя было ни убить, ни

скоротать с помощью мух, хотя бы даже самых умных.

Ибо в конце концов мухи - это только мухи, а я был человек, наделенный

человеческим интеллектом, активным и деятельным умом, со множеством

научных и всяких других познаний, умом, всегда жаждущим занятия, а занять

его было нечем, и мозг мой изнемогал под бременем пустых раздумий. Я

вспоминал виноградники Асти, где прошлым летом проводил опыты во время

каникул, ища способ определять содержание моносахаридов в винограде и

чвиноградных лозах. Я как раз близился к завершению этой серии опытов.

"Продолжает ли их кто-нибудь? - думал я. - А если продолжает, то с какими

результатами?"

Поймите, мир для меня умер. Никаких вестей извне не просачивалось в мою

темницу. Развитие науки шло вперед быстрыми шагами, а ведь меня

интересовали тысячи разнообразных проблем. Взять хотя бы мою теорию

гидролиза казеина с помощью трипсика, которую профессор Уолтер проверял в

своей лаборатории. А профессор Шламнер сотрудничал со мной, стараясь

обнаружить фитостерин в смеси животного и растительного жиров.

Эта работа, несомненно, ведется и сейчас, но каковы ее результаты?

Мысль о том, что где-то здесь, близко, за стенами тюрьмы, научная жизнь

кипит ключом, а я не только не могу принять в ней участие, но даже ничего

о ней не узнаю, сводила меня с ума.

Они работали, а я лежал на полу в своей камере и играл с мухами.

Однако тишина одиночки не всегда бывала полной. С первых дней моего

заключения мне порой приходилось слышать слабые, глухие постукивания,

раздававшиеся в самое неопределенное время. А откуда-то очень издалека

доносились ответные постукивания, еще более глухие, еще более слабые.

Почти всегда эти постукивания прерывались окриками надзирателей. А иной

раз, когда перестукивания продолжали звучать слишком упорно, дежурные

надзиратели призывали себе на подмогу других, и по долетавшему до меня

шуму я понимал, что на кого-то надевают смирительную рубашку.

Все было ясно как Божий день. Я знал, так же как знал это каждый узник

тюрьмы Сен-Квентин, что двое заключенных, сидевших в одиночках, были Эд

Моррел и Джек Оппенхеймер.

И я понимал, что это они перестукивались друг с другом и понесли за это

соответствующую кару.

Я ни секунды не сомневался, что код, которым они пользуются, должен

быть чрезвычайно прост, и тем не менее потратил впустую немало усилий,

пытаясь его понять. Он не мог не быть прост, однако мне никак не удавалось

его разгадать, сколько я ни бился. Но когда в конце концов я все же

разгадал его, он и в самом деле оказался чрезвычайно простым, причем проще

всего было именно то, что сбивало меня с толку. Не только каждый день

меняли они исходную букву кода, - нет, они меняли ее каждый раз после

любой паузы, наступавшей в перестукиваниях, а другой раз так даже и в

середине перестукивания.

И вот настал день, когда я поймал начало кода, и тотчас же расшифровал

две совершенно ясные и четкие фразы. А в следующий раз, когда они опять

начали перестукиваться, я снова не мог понять ни единого слова. Но зато в

тот первый раз!..

"Послушай... Эд... что... бы... ты... отдал... сейчас... за...

щепотку... табака... и... клочок... бумаги?" - спрашивал тот, чей стук

доносился издалека.

Я чуть не вскрикнул от радости: вот она - ниточка, связующая меня с

товарищами! Вот оно - общение! Я жадно вслушивался, и вскоре до меня

донесся более близкий ответный стук. По-видимому, стучал Эд Моррел:

"За... пятицентовую... пачку... я... бы согласился получить...

двадцать... часов смирительной рубашки..."

Тут перестукивание было прервано грубым окриком надзирателя:

- Моррел, прекрати!

Со стороны может показаться, что человеку, приговоренному к

пожизненному одиночному заключению, уже нечего терять:

хуже ведь ничего не может быть, - и потому надзиратель бессилен

заставить его подчиниться и перестать стучать. Но есть еще смирительная

рубашка. Есть еще лишение пищи. Есть еще пытка жаждой. И побои. А узник в

своей крохотной камере беспомощен, совершенно беспомощен.

Словом, перестукивание прекратилось, а ночью я услышал его снова и был

поставлен в тупик. Они изменили исходную букву кода, как видно,

договорившись об этом заранее. Но я уже разгадал его принцип, и через

несколько дней, когда они опять начали со знакомой мне буквы, я не стал

дожидаться приглашения.

- Приветствую вас, - простучал я.

- Привет, незнакомец, - ответил Моррел.

А Оппенхеймер добавил:

- Добро пожаловать в наш город.

Они поинтересовались, кто я такой, на какой срок приговорен к

одиночному заключению и за что. Но все эти вопросы я сначала оставил без

внимания, торопясь выяснить, по какой системе они меняют исходную букву

кода. После того как мне это объяснили, мы немного побеседовали. Это был

знаменательный день - ведь два пожизненно заключенных неожиданно приобрели

еще одного товарища по несчастью. Правда, вначале они приняли меня в свою

компанию лишь, так сказать, на пробу. Потом они признались мне, что

опасались, как бы я не оказался шпиком, подосланным к ним, чтобы

подстроить какое-нибудь ложное обвинение. С Оппенхеймером это однажды уже

проделали, и он дорого заплатил за свою доверчивость, которой

воспользовался шпик, подсаженный к нему начальником тюрьмы Азертоном.

К моему удивлению, - я чуть не сказал, к моему восторгу, - оба мои

товарища по заключению уже слышали обо мне, как о "неисправимом". Даже в

эту могилу, где Оппенхеймер томился десятый год, проникла моя слава или,

выражаясь скромнее, известность.

Мне было что порассказать им о событиях, происходивших в тюрьме и за ее

стенами. Они не слышали ничего о якобы подготовлявшемся побеге сорока

пожизненно заключенных, о поисках несуществующего динамита, словом, о той

предательской западне, в которую заманил нас Сесил Уинвуд. Они сказали

мне, что в одиночки просачиваются порой кое-какие слухи через

надзирателей, но что за последние два месяца никаких вестей к ним сюда не

долетало. Надзиратели, дежурившие все это время в одиночках, принадлежали

к числу наиболее тупых и злобных.

В тот день каждый надзиратель, заступавший на дежурство, изливал на нас

потоки брани за наше перестукивание. Но мы не могли удержаться. К двум

заживо погребенным внезапно прибавился третий, и нам слишком многое нужно

было сказать друг другу, а наша беседа, и без того медленная, ползла

совсем уж черепашьим шагом, так как у меня еще не было опыта в таком

способе общения между людьми.

- Подожди, ночью выйдет на дежурство Конопатый, - выстукивал мне

Моррел. - Он почти все дежурство храпит, и мы тогда сможем отвести душу.

Да, мы наговорились всласть в ту ночь! Ни на секунду не сомкнули мы

глаз. Конопатый Джонс был желчным и злым человеком, невзирая на свою

толщину, но мы благословляли ее, так как она заставляла его дремать

украдкой. И все же наше неумолчное перестукивание бесило Конопатого, так

как тревожило его сон, и он снова и снова орал на нас. Так же проклинали

нас и другие ночные дежурные. А наутро все они сообщили начальству, что

заключенные перестукивались от зари до зари, и нам пришлось расплачиваться

за наш маленький праздник: в девять часов утра появился капитан Джеми в

сопровождении нескольких подручных, и нас зашнуровали в смирительные

рубашки. Двадцать четыре часа подряд - до девяти часов следующего утра мы

без пищи и воды валялись в смирительных рубашках на каменном полу,

заплатив такой ценой за то, что позволили себе поговорить друг с другом.

О да, наши тюремщики были настоящие звери. И они так обращались с нами,

что мы, для того чтобы выжить, должны были ожесточиться и тоже

превратиться в зверей. От грубой работы грубеют руки. От жестоких

тюремщиков ожесточаются заключенные. Мы продолжали перестукиваться, и нас

в наказание то и дело затягивали в смирительные рубашки. Лучшим временем

суток была ночь, и порой, когда вместо наших постоянных мучителей на

дежурство случайно выходил кто-нибудь другой, мы перестукивались всю ночь.

Для нас, живших в вечном мраке, дни и ночи сливались в одно. Спать мы

могли в любое время, перестукиваться - только от случая к случаю. Мы

пересказали друг другу почти всю нашу жизнь, и долгими часами Моррел и я

лежали молча, прислушиваясь к доносившимся издалека слабым, глухим звукам.

Это Оппенхеймер медленно, слово за словом выстукивал историю своей жизни -

рассказывал о детстве, проведенном в трущобах Сан-Франциско; о бандитской

шайке, заменившей ему школу; о знакомстве со всеми видами злодеяний и

порока; о том, как в четырнадцать лет он был мальчиком на побегушках в

квартале красных фонарей; о том, как впервые попал в лапы полиции; о

кражах и грабежах, и снова о кражах и грабежах, и, наконец, о

предательстве товарища и о кровавом расчете в тюремных стенах.

Джек Оипенхеймер был прозван Человек-Тигр. Какой-то досужий репортер

пустил в ход эту лихую кличку, и ей суждено было надолго пережить

человека, который ее носил. Однако я видел в Джеке Оппенхеймере черты

истинной человечности. Он был надежный и верный друг. Он никогда никого не

выдавал, хотя не раз нес за это наказание. Он был отважен. Он был

терпелив. Он был способен на самопожертвование. Я мог бы рассказать об

этом целую историю, но у меня нет времени. И он страстно ненавидел

несправедливость. Когда Джек Оппенхеймер совершил в тюрьме убийство, им

руководило одно - обостренное чувство справедливости. И у него был

великолепный ум. Ни пожизненное заключение в тюремных стенах, ни десять

лет, проведенных в одиночной камере, не затуманили его рассудка.

Моррел был тоже добрый, верный товарищ и тоже обладал недюжинным умом.

В сущности, трое самых умных людей в тюрьме Сен-Квентин (стоя одной ногой

в могиле, я имею право заявить это, не боясь, что меня обвинят в

нескромности) гнили бок о бок в одиночных камерах. Теперь, оглядываясь

назад в конце своего жизненного пути и вспоминая все, чему научила меня

тюрьма, я прихожу к заключению, что сила и глубина ума несовместимы с

покорностью. Глупые люди, трусливые люди, люди, не наделенные бесстрашием,

неистребимым чувством товарищества и страстной тягой к правде и

справедливости, - вот те, из кого создаются образцовые заключенные. Я

благодарю всех богов за то, что Джек Оппенхеймер, Эд Моррел и я никогда не

были образцовыми заключенными.

 

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

 

 

Ребенок, который определил память как "то, чем забывают", был не так уж

неправ. Умение забывать - это свойство здорового мозга. Неотвязные

воспоминания означают манию, безумие. И в одиночной камере, где меня

осаждали неотвязные воспоминания, я искал способа забыть. Но, забавляясь с

мухами, играя сам с собой в шахматы, перестукиваясь с товарищами, я

находил лишь частичное забвение, а искал я полного.

Оставались детские воспоминания об иных временах и об иных странах -

"чуть брезжущие отблески сияния", как писал Вордсворт. Неужели ребенок,

становясь взрослым, утрачивает эти воспоминания безвозвратно? Неужели они

полностью стираются?

Или память об иных временах и об иных странах все еще дремлет,

погребенная в клеточках мозга, как я был погребен в одиночке тюрьмы Сен

Квентин?

Известны случаи, когда люди, приговоренные к пожизненному одиночному

заключению, получали помилование и, словно воскреснув, вновь любовались

солнечным светом. Так почему же не может воскреснуть и детская память о

другой жизни?

Но как воскресить ее? Забыв настоящее и все, что легло между этим

настоящим и детством, решил я.

А как же достигнуть этого? С помощью гипноза. Если с помощью гипноза

мне удастся усыпить сознание и разбудить подсознание, тогда победа будет

одержана, тогда все тюремные двери в мозгу распахнутся и узники выйдут на

свободу, к солнцу.

Так я рассуждал, а к чему это привело, вы узнаете далее.

Но сперва я хочу рассказать про мои собственные детские воспоминания об

иных временах. Я упивался тогда отблесками сияния других жизней. Меня, как

и всех детей, мучила память, кем я был прежде. Происходило это в дни,

когда я только становился самим собой, и присущие мне в иных жизнях

характеры еще не затвердели и не выкристаллизовались в новую личность,

которая несколько коротких л-ет звалась Даррелом Стэндингом.

Я расскажу только об одном эпизоде. Случилось это в Миннесоте на нашей

старой ферме. Мне еще не исполнилось шести лет.

В нашем доме остановился переночевать вернувшийся из Китая миссионер,

которого миссионерский совет послал собирать пожертвования среди фермеров.

То, о чем я хочу рассказать, произошло на кухне после ужина, когда мать

укладывала меня спать, а миссионер показывал нам фотографии Святой Земли.

Я, разумеется, давно забыл бы то, о чем собираюсь сообщить вам, если бы

впоследствии не слышал множество раз, как мой отец рассказывал об этом

удивленным слушателям.

Увидев одну из фотографий, я вскрикнул и стал ее рассматривать -

сначала жадно, а потом разочарованно. Сперва она показалась мне такой

знакомой, словно это была фотография отцовского сарая, а потом все вдруг

стало чужим. Однако я продолжал ее рассматривать, и изображение снова

стало щемяще-знакомым.

- Это Вашня Давида, - объяснил миссионер, обращаясь к моей матери.

- Нет! - убежденно воскликнул я.

- По-твоему, она называется не так? - спросил миссионер.

Я кивнул.

- Ну а как же она называется, милый мальчик?

- Она называется... - хотел я ответить и запнулся. - Я забыл.

- Она стала какой-то не такой, - добавил я, помолчав. - Ее всю

перестроили.

Тут миссионер выбрал из пачки другую фотографию и протянул ее матери.

- Я побывал здесь полгода назад, миссис Стэндинг, - сказал он и, указав

пальцем, добавил: - Это Яффские ворота, через которые я прошел прямо к

Башне Давида - она вот тут, на заднем плане, где прижат мой палец. В этом

согласны все ученые-богословы. Эль Кулах называл ее...

Тут я опять перебил его и, показав на развалины в левом углу

фотографии, воскликнул:

- Она где-то вот тут! Так, как вы, ее называли евреи. А мы называли ее

по-другому. Мы называли ее... я забыл.

- Нет, вы только его послушайте! - засмеялся отец. - Можно подумать,

что он бывал там!

Я уверенно кивнул, так как не сомневался, что мне доводилось бывать в

тех местах, хотя они как-то странно изменились.

Отец расхохотался еще громче, а миссионер решил, что я смеюсь над ним.

Он показал мне еще одну фотографию: унылая пустыня, без единого деревца

или травинки, прорезанная лощиной с пологими каменистыми склонами.

Неподалеку виднелась кучка жалких лачуг с плоскими крышами.

- Ну а это что такое, милый мальчик? - осведомился миссионер.

И я вспомнил!

- Самария! - ответил я, не задумываясь.

Отец захлопал в ладоши, мать совсем растерялась, не по нимая, что на

меня нашло, а миссионер как будто рассердился.

- Мальчик не ошибся, - сказал он. - Эта деревня действительно находится

в Самарии. Я проезжал через нее. Поэтому я и купил эту фотографию. А

мальчик, несомненно, уже видел другие такие фотографии.

Но и отец и мать стали уверять его, что этого быть не может.

- Только на картинке она не такая, - расхрабрился я, а моя память в это

время деятельно восстанавливала все исчезнувшие особенности ландшафта.

Общий его характер остался прежним, так же как и очертания далеких холмов.

Я начал вслух перечислять изменения, тыча пальцем: - Дома были вот здесь,

справа.

А здесь были деревья, много деревьев, много травы и много коз.

Я, как сейчас, их вижу. Коз пасут двое мальчиков. А вот тут много

людей, и все они идут за одним человеком. А вон там, - я прижал палец к

тому месту, где перед этим обозначил деревню, - а вон там много бродяг.

Они одеты в лохмотья. И они больны. У них все лица, руки и ноги в болячках.

- Он слышал об этом в церкви или где-нибудь еще... Евангелие от Луки,

исцеление прокаженных, - сказал миссионер с довольной улыбкой. - А сколько

было бродяг, милый мальчик?

В пять лет я уже умел считать до ста и, мысленно их пересчитав, сказал:

- Их десять. Они машут руками и кричат на остальных людей.

- Но не подходят к ним? - последовал вопрос.

Я покачал головой.

- Нет, они стоят на месте и вопят, словно с ними стряслась беда.

- Продолжай, - настойчиво произнес миссионер. - Что еще происходит? Что

делает человек, который, как ты сказал, идет во главе толпы?

- Они все остановились, а он что-то говорит больным бродягам. И

мальчики с козами тоже остановились посмотреть. Все смотрят.

- А что дальше?

- Ничего. Больные бродяги уходят в деревню. Они больше не кричат, и вид

у них совсем здоровый. А я сижу на моем коне и смотрю.

Тут все трое моих слушателей рассмеялись.

- И я совсем большой! - крикнул я сердито. - И у меня есть длинный меч.

- Это десять прокаженных, которых Христос исцелил вблизи Иерихона на

пути в Иерусалим, - объяснил миссионер моим родителям. - Мальчик был на

представлении с волшебным фонарем и видел диапозитивы знаменитых картин.

Но и отец и мать были совершенно уверены, что я никогда в жизни не

видел волшебного фонаря.

- Покажите ему еще что-нибудь, - попросил отец.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 202; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.201 сек.