Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Екатерине Савельевне Гроссман 45 страница




- Но мне-то в чем каяться, перед кем?

- Напишите дирекции, напишите в ЦК. Это не суть важно, куда-нибудь! Важно то, что покаялись. Что-нибудь вроде "признаю свою вину, исказил, обещаю исправить, осознал", - вот в таком роде, вы ведь знаете, уже есть стандарт. А главное, - это помогает, всегда помогает!

Обычно веселые, смеющиеся глаза Савостьянова были серьезны. Казалось, даже цвет их изменился.

- Спасибо, спасибо, дорогой мой, - сказал Штрум, - меня трогает ваша дружба.

А через час Соколов сказал ему:

- Виктор Павлович, на будущей неделе будет расширенный ученый совет, я считаю, что вы обязаны выступить.

- Это по поводу чего? - спросил Штрум.

- Мне кажется, вы должны дать объяснения, короче говоря, покаяться в ошибке.

Штрум зашагал по комнате, внезапно остановился у окна и сказал, глядя на двор:

- Петр Лаврентьевич, а может быть, письмо лучше написать? Все же легче, чем на людях самому себе в рожу плевать.

- Нет, мне думается, вам надо выступить. Я говорил вчера со Свечиным, и он мне дал понять, что там, - он неопределенно показал в сторону верхнего дверного карниза, - хотели, чтобы вы выступили, а не писали письмо.

Штрум быстро повернулся к нему:

- Не выступлю и письма писать не буду.

Соколов с терпеливой интонацией врача-психиатра, беседующего с больным, проговорил:

- Виктор Павлович, молчать в вашем положении - это значит сознательно идти на самоубийство, над вами тяготеют политические обвинения.

- Понимаете, что меня особенно мучит? - спросил Штрум. - Почему в дни всеобщей радости, победы со мной происходит все это? И ведь какой-нибудь сукин сын может сказать, что я открыто ополчился на основы ленинизма, думая, что советской власти пришел конец. Дескать, - Мориц любит слабых бить.

- Слышал я и такое мнение, - сказал Соколов.

- Нет, нет, черт с ним! - сказал Штрум. - Не буду каяться!

А ночью, запершись в своей комнате, он стал писать письмо. Охваченный стыдом, он разорвал письмо и тут же стал писать текст своего выступления на ученом совете. Перечтя его, он стукнул ладонью по столу и изорвал бумагу.

- Вот и все, кончено! - сказал он вслух. - Пусть будет, что будет. Пусть сажают.

Некоторое время он сидел неподвижно, переживая свое окончательное решение. Потом ему пришло в голову, что он напишет примерный текст письма, какое подал бы, если бы решил каяться, - так просто, поскольку он окончательно решил не каяться; ведь в этом нет ничего унизительного для него. Никто не увидит этого письма, ни один человек.

Он был один, дверь была заперта, кругом все спали, за окном стояла тишина - ни гудков, ни шума машин.

Но невидимая сила жала на него. Он чувствовал ее гипнотизирующую тяжесть, она заставляла его думать так, как ей хотелось, писать под свою диктовку. Она была в нем самом, она заставляла замирать сердце, она растворяла волю, вмешивалась в его отношение к жене и дочери, в его прошлое, в мысли о юности. Он и самого себя стал ощущать скудоумным, скучным, утомляющим окружающих тусклым многословием. И даже работа его, казалось, потускнела, покрылась каким-то пеплом, пылью, перестала наполнять его светом и радостью.

Только люди, не испытавшие на себе подобную силу, способны удивляться тем, кто покоряется ей. Люди, познавшие на себе эту силу, удивляются другому, - способности вспыхнуть хоть на миг, хоть одному гневно сорвавшемуся слову, робкому, быстрому жесту протеста.

Штрум писал покаянное письмо для себя, письмо, которое спрячет и никому не покажет, но в то же время он втайне понимал, что письмо это вдруг да пригодится ему, пусть лежит.

Утром он пил чай, поглядывая на часы, - пора было пойти в лабораторию. Леденящее чувство одиночества охватило его. Казалось, уже до конца жизни никто не придет к нему. И ведь не звонят ему по телефону не только от страха. Не звонят потому, что он скучен, неинтересен, бездарен.

- Конечно, и вчера никто не спрашивал меня? - сказал он Людмиле Николаевне и продекламировал: - "Я один у окошка, ни гостя, ни друга не жду..."

- Я забыла сказать тебе, Чепыжин приехал, звонил, хочет тебя видеть.

- О, - сказал Штрум, - о, и ты могла не сказать мне об этом? - И стал выколачивать из стола торжественную музыку.

Людмила Николаевна подошла к окну. Штрум шел неторопливой походкой, высокий, сутулый, взмахивая время от времени портфелем, и она знала, что это он думает о своей встрече с Чепыжиным, приветствует его и разговаривает с ним.

Она в эти дни жалела мужа, тревожилась о нем, но одновременно думала о его недостатках и о главном из них - его эгоизме.

Вот он продекламировал: "Я один у окошка, не жду друга", - и пошел в лабораторию, где окружен людьми, где работа; вечером отправится к Чепыжину, вернется, вероятно, не раньше двенадцати и не подумал о том, что она весь день будет одна и что у окошка в пустой квартире стоит она, и никого возле нее нет, и что это она не ждет ни гостя, ни друга.

Людмила Николаевна пошла на кухню мыть посуду. В это утро ей было особенно тяжело на душе. Марья Ивановна сегодня не будет звонить, поедет к старшей сестре на Шаболовку.

Как тревожно с Надей, она молчит и, конечно, несмотря на запреты, продолжает свои вечерние прогулки. А Виктор всецело поглощен своими делами, не хочет думать о Наде.

Раздался звонок, должно быть, пришел плотник, с которым она накануне условилась, - он должен исправить дверь в Толиной комнате. И Людмила Николаевна обрадовалась - живой человек. Она открыла дверь - в полутьме коридора стояла женщина в серой каракулевой шапочке, с чемоданом в руке.

- Женя! - крикнула Людмила так громко и жалобно, что сама поразилась своему голосу, и, целуя сестру, гладя ее по плечам, говорила: - Нету, нету Толеньки, нету.

Горячая вода в ванне текла тонкой, слабой струйкой, стоило хоть немного увеличить струю, и вода становилась холодной. Ванна наполнялась медленно, но сестрам показалось, что с минуты встречи они не сказали и двух слов.

Потом, когда Женя пошла купаться, Людмила Николаевна то и дело подходила к двери в ванную и спрашивала:

- Ну, как ты там, спину тебе не надо потереть? Следи за газом, а то он тухнет...

Через несколько минут Людмила стукнула кулаком по двери, сердито спросила:

- Да ты что там, уснула?

Женя вышла из ванной в мохнатом халате сестры.

- Ох, ведьма ты, - сказала Людмила Николаевна.

И Евгения Николаевна вспомнила, как назвала ее ведьмой Софья Осиповна во время ночного приезда Новикова в Сталинград.

Стол был накрыт.

- Странное чувство, - сказала Евгения Николаевна, - после двухдневной езды в бесплацкартном вагоне помылась в ванне и, кажется, вернулась к времени мирного блаженства, а на душе...

- Что тебя в Москву вдруг привело? Что-нибудь очень плохое? - спросила Людмила Николаевна.

- Потом, потом.

Она махнула рукой.

Людмила рассказала о делах Виктора Павловича, о неожиданном и смешном Надином романе, рассказала о знакомых, которые перестали звонить по телефону и узнавать Штрума при встречах.

Евгения Николаевна рассказала о приезде Спиридонова в Куйбышев. Он стал какой-то славный и жалкий. Ему не дают нового назначения, пока комиссия не разберет его дело. Вера с ребенком в Ленинске, Степан Федорович говорит о внуке и плачет. Потом она рассказала Людмиле о высылке Женни Генриховны и о том, какой милый старик Шарогородский, как Лимонов помог ей с пропиской.

В голове Жени стоял табачный туман, стук колес, вагонные разговоры, и действительно странно было смотреть в лицо сестры, ощущать прикосновение мягкого халата к помытому телу, сидеть в комнате, где пианино, ковер.

И в том, что рассказывали друг другу сестры, в печальных и радостных, смешных и трогательных событиях их сегодняшнего дня неотступно были покинувшие жизнь, но навсегда связанные с ними родные и друзья. И что бы ни говорили о Викторе Павловиче, тень Анны Семеновны стояла за ним, и следом за Сережей возникали его лагерные отец и мать, и шаги плечистого, толстогубого и застенчивого юноши день и ночь звучали рядом с Людмилой Николаевной. Но о них они не говорили.

- О Софье Осиповне ничего не слышно, как в землю провалилась, - сказала Женя.

- Левинтониха?

- Да-да, о ней.

- Я ее не любила, - сказала Людмила Николаевна. - Ты рисуешь? спросила она.

- В Куйбышеве - нет. В Сталинграде рисовала.

- Можешь гордиться, Витя возил в эвакуацию две твои картины.

Женя улыбнулась:

- Это приятно.

Людмила Николаевна сказала:

- Что ж ты, генеральша, не рассказываешь о главном? Ты довольна? Любишь его?

Женя, запахивая на груди халат, проговорила:

- Да-да, я довольна, я счастлива, я люблю, я любима... - и, быстрым взглядом оглядев Людмилу, добавила: - Знаешь, зачем я приехала в Москву? Николай Григорьевич арестован, сидит на Лубянке.

- Господи, за что же это? Такой стопроцентный!

- А наш Митя? Твой Абарчук? Уж он-то, кажется, был двухсотпроцентный.

Людмила Николаевна задумалась, сказала:

- А ведь какой он был жестокий, - Николай! Не жалел он крестьян во время сплошной коллективизации. Я, помню, спросила его: что же это делается? А он ответил: черт с ним, с кулачьем. И на Виктора он сильно влиял.

Женя с упреком сказала:

- Ах, Люда, ты всегда вспоминаешь плохое о людях и вслух говоришь об этом как раз в те моменты, когда это не нужно делать.

- Что ж, - сказала Людмила Николаевна, - я прямая, как оглобля.

- Ладно, ладно, ты только не гордись этой своей оглобельной добродетелью, - проговорила Женя.

Она шепотом сказала:

- Люда, меня вызывали.

Она взяла с дивана платок сестры и прикрыла им телефон, сказала:

- Говорят, что могут подслушивать. С меня взяли подписку.

- Ты, по-моему, ведь не была расписана с Николаем.

- Не была, но что из этого? Меня допрашивали как жену. Я расскажу тебе. Прислали повестку - явиться, имея при себе паспорт. Перебирала всех и вся - и Митю, и Иду, и даже твоего Абарчука, и всех сидевших знакомых вспоминала, но Николай мне даже в голову не приходил. Вызвали к пяти часам. Обыкновенная учрежденческая комната. На стене огромные портреты Сталин и Берия. Молодой субъект с обычной физиономией посмотрел с таким пронзительным всеведением и сразу: "Вам известно о контрреволюционной деятельности Николая Григорьевича Крымова?" Ну, и начал... Я просидела у него два с половиной часа. Мне несколько раз казалось, что я уж оттуда не выйду. Он даже, представь себе, намекнул мне, что Новиков, ну, словом, какая-то жуткая гадость - будто я близка с Новиковым для того, чтобы собирать от него сведения, которые он может выболтать, а я передам Николаю Григорьевичу... Я внутри точно задеревенела вся. Я ему сказала: "Знаете, Крымов настолько фанатичный коммунист, с ним, как в райкоме". А он мне: "Ах так, значит, вы в Новикове нашли не советского человека?" Я ему сказала: "Странное у вас занятие, люди на фронте борются с фашистами, а вы, молодой человек, сидите в тылу и пачкаете этих людей грязью". Я думала, что он после этого даст мне по морде, а он смешался, покраснел. В общем, Николай арестован. Какие-то безумные обвинения - и троцкизм, и связи с гестапо.

- Какой ужас, - сказала Людмила Николаевна и подумала, что ведь Толя мог попасть в окружение и его могли заподозрить в подобном.

- Представляю себе, как Витя воспримет эту новость, - сказала она. - Он ужасно нервный теперь, все ему кажется, что его посадят. Каждый раз он вспоминает, где, что, с кем говорил. Особенно эту злосчастную Казань.

Евгения Николаевна некоторое время пристально смотрела на сестру и наконец проговорила:

- Сказать тебе, в чем главный ужас? Этот следователь меня спросил: "Как же вы не знаете о троцкизме своего мужа, когда он сказал вам восторженные слова Троцкого о его статье: "Мраморно"? И уже когда я шла домой, я вспомнила, что действительно Николай сказал мне: "Ты одна знаешь эти слова", и вдруг ночью меня поразило: когда Новиков был в Куйбышеве осенью, я ему об этом сказала. Мне показалось, что я схожу с ума, такой меня охватил ужас...

Людмила Николаевна сказала:

- Несчастная ты. И именно тебе суждено переживать подобные дела.

- Почему именно мне? - спросила Евгения Николаевна. - Ведь и с тобой могло случиться подобное.

- Ну нет. С одним ты разошлась, с другим сошлась. Одному рассказываешь о другом.

- Но и ты ведь расходилась с Толиным отцом. Вероятно, и ты Виктору Павловичу многое рассказывала.

- Нет, ты не права, - убежденно сказала Людмила Николаевна, - это несравнимые вещи.

- Да почему же? - спросила Женя, вдруг почувствовав, глядя на старшую сестру, раздражение. - Согласись, ведь то, что ты говоришь, просто-таки глупо.

Людмила Николаевна спокойно сказала:

- Не знаю, может быть, и глупо.

Евгения Николаевна спросила:

- У тебя часов нет? Мне надо поспеть на Кузнецкий, двадцать четыре, и, уж не сдерживая раздражения, проговорила: - Тяжелый у тебя, Люда, характер. Недаром ты живешь в четырехкомнатной квартире, а мама предпочитает мотаться бездомной в Казани.

Сказав эти жестокие слова. Женя пожалела о своей резкости и, давая почувствовать Людмиле, что доверчивая связь их сильней случайных размолвок, проговорила:

- Я хочу верить Новикову. Но все же, все же... Как, почему слова эти стали известны в "безопасности"? Откуда этот ужасный туман?

Ей так хотелось, чтобы рядом оказалась мать. Женя бы положила голову ей на плечо и сказала бы: "Родная моя, я так устала".

Людмила Николаевна сказала:

- А знаешь, что могло быть: твой генерал мог рассказать кому-нибудь об этом вашем разговоре, а тот написал.

- Да-да, - сказала Женя, - странно, такая простая мысль не пришла мне в голову.

В тишине и покое Людмилиного дома с еще большей силой ощутила она душевную смуту, владевшую ею...

Все, что она недочувствовала, недодумала, уходя от Крымова, все, что втайне мучило и тревожило ее во время разрыва с ним: неисчезнувшая нежность к нему, тревога о нем, привычка к нему, - в последние недели усилилось, вспыхнуло.

Она думала о нем на работе, в трамвае, стоя в очереди за продуктами. Почти каждую ночь она видела его во сне, стонала, вскрикивала, просыпалась.

Сны были мучительны, всегда с пожарами, войной, с опасностью, грозившей Николаю Григорьевичу, и всегда невозможно было отвести от него эту опасность.

А утром, торопливо одеваясь, умываясь, боясь опоздать на работу, она продолжала думать о нем.

Ей казалось, что она его не любит. Но разве можно так постоянно думать о человеке, которого не любишь, так мучительно переживать его несчастную судьбу? Почему каждый раз, когда Лимонов и Шарогородский, посмеиваясь, называли бездарными его любимых поэтов и художников, ей хотелось увидеть Николая, погладить его по волосам, приласкать, пожалеть его?

Теперь она не помнила его фанатизма, равнодушия к судьбе репрессированных, злобы, с которой он говорил о кулаках в период всеобщей коллективизации.

Теперь ей вспоминалось одно лишь хорошее, романтичное, трогательное, грустное. Его сила над ней была теперь в его слабости. Глаза его были детскими, улыбка растерянной, движения неловкие.

Она видела его с содранными погонами, с полуседой бородой, видела его лежащим ночью на койке, видела его спину во время прогулки по тюремному двору... Вероятно, он представлял себе, что она инстинктивно предугадала его судьбу и что в этом была причина их разрыва. Он лежал на тюремной койке и думал о ней... Генеральша...

Она не знала, - жалость ли это, любовь, совесть, ли, долг?

Новиков прислал ей пропуск и договорился по военному проводу с приятелем из ВВС, который обещал доставить Женю на "Дугласе" в штаб фронта. Начальство ей дало разрешение на три недели поехать на фронт.

Она успокаивала себя, повторяя: "Он поймет, он обязательно поймет, я иначе не могла поступить".

Она знала, что поступила с Новиковым ужасно: ждал, ждал ее.

Она написала ему безжалостно правдиво обо всем. Отправив письмо, Женя подумала, что письмо прочтет военная цензура. Ведь все это может необычайно навредить Новикову.

"Нет, нет, он поймет", - твердила она.

Но дело и было в том, что Новиков поймет, а поняв, навсегда расстанется с ней.

Любила ли она его, любила ли только его любовь к себе? Чувство страха, тоски, ужаса перед одиночеством охватывало ее, когда она думала о неминуемости окончательного разрыва с ним.

Мысль о том, что она сама, по своей воле погубила свое счастье, казалась ей особо невыносимой.

Но когда она думала, что теперь уж ей ничего не удастся изменить, поправить, что уж не от нее, а от Новикова зависит их полный и окончательный разрыв, то и эта мысль казалась особенно тяжелой.

Когда ей совершенно невыносимо, мучительно становилось думать о Новикове, она начинала представлять себе Николая Григорьевича, - вот ее вызывают на очную ставку... здравствуй, бедный ты мой.

А Новиков большой, широкоплечий, сильный, облеченный могучей властью. Ему не нужна ее поддержка, он справится сам. Она его называла "кирасир". Она уж никогда не забудет его прекрасного, милого лица, всегда будет тосковать о нем, о своем счастье, которое сама загубила. Пусть, пусть, себя она не жалеет. Своих страданий она не боится.

Но она знала, что не так уж силен Новиков. Иногда на лице его появлялось почти беспомощное, робкое выражение...

И не так уж она безжалостна к себе и равнодушна к собственным страданиям.

Людмила, точно участвуя в мыслях сестры, спросила:

- Что ж у тебя с твоим генералом будет?

- Я боюсь об этом думать.

- Ох, сечь тебя некому.

- Я не могла иначе поступить! - сказала Евгения Николаевна.

- Мне твои метания не нравятся. Ушла так ушла. Пришла так пришла. Нечего двойственность разводить и растекаться киселем.

- Так-так, - отойди от зла и сотворишь благо? Я по этому правилу жить не умею.

- Я говорю о другом. Я Крымова уважаю, хотя он мне и не нравится, а твоего генерала я ни разу не видала. Раз ты решилась стать его женой, то неси ответственность за него. А ты безответственна. Человек занимает большое положение, воюет, а жена его в это время таскает передачи арестованному. Ты знаешь, чем это может для него кончиться?

- Знаю.

- Да ты его любишь вообще-то?

- Оставь ты, ради Бога, - сказала Женя плачущим голосом и подумала: "Кого же я люблю?"

- Нет, ты отвечай.

- Не могла я иначе поступить, ведь не для удовольствия люди обивают пороги Лубянки.

- Надо думать не только о себе.

- Вот я и думаю не о себе.

- Виктор тоже так рассуждает. А в основе один лишь эгоизм.

- Логика у тебя невероятная, - с детства меня поражала. Ты это называешь эгоизмом?

- Да чем ты можешь помочь? Приговора ты не изменишь.

- Вот, Бог даст, тебя посадят, тогда узнаешь, чем могут помочь тебе близкие люди.

Людмила Николаевна, меняя разговор, спросила:

- Скажи-ка, невеста без места, у тебя есть Марусины фотографии?

- Только одна. Помнишь, когда в Сокольниках снимались.

Она положила голову на плечо Людмиле, жалуясь, произнесла:

- Я так устала.

- Отдохни, поспи, не ходи сегодня никуда, - сказала Людмила Николаевна, - я тебе постелю.

Женя, полузакрыв глаза, покачала головой.

- Нет-нет, не надо. Жить я устала.

Людмила Николаевна принесла большой конверт и высыпала на колени сестре пачку фотографий.

Женя перебирала фотографии, восклицала: "Боже мой, Боже мой... эту я помню, снимались на даче... какая смешная Надька... это после ссылки папа снимался... вот Митя гимназистом, Сережа на него удивительно похож, особенно верхняя часть лица... а вот мама с Марусей на руках, меня еще не было на свете..."

Она заметила, что среди снимков не было ни одной фотографии Толи, но не спросила у сестры, где Толины фотографии.

- Ну что ж, мадам, - сказала Людмила, - надо тебя обедом кормить.

- Аппетит у меня хороший, - сказала Женя, - как и в детстве, волнения на нем не отражаются.

- Ну, и слава Богу, - сказала Людмила Николаевна и поцеловала сестру.

Женя сошла с троллейбуса у испещренного маскировочными полосами и запятыми Большого театра и стала подниматься по Кузнецкому мосту мимо выставочных помещений Художественного фонда, где до войны выставлялись знакомые ей художники и где когда-то выставлялись ее картины, прошла и даже не вспомнила об этом.

Странное чувство охватило ее. Ее жизнь, как колода карт, стасованная цыганкой. Вдруг выпала ей Москва.

Она издали увидела темно-серую гранитную стену могучего дома на Лубянке.

"Здравствуй, Коля", - подумала она. Возможно, Николай Григорьевич, ощущая ее приближение, волнуется и не понимает, почему волнение охватило его.

Старая судьба стала ее новой судьбой. То, что, казалось, навсегда ушло в прошлое, стало ее будущим.

Новая просторная приемная, выходившая зеркальными окнами на улицу, была закрыта, и прием посетителей производился в помещении старой приемной.

Она вошла в грязный двор и прошла мимо обшарпанной стены к полуоткрытой двери. Все в приемной выглядело удивительно обыкновенно, - столы в чернильных пятнах, деревянные диваны у стен, окошечки с деревянными подоконниками, где давались справки.

Казалось, не было связи между каменной, многоэтажной громадой, выходившей стенами в сторону Лубянской площади, Сретенки, Фуркасовского переулка, Малой Лубянки, и этой уездной канцелярской комнатой.

В приемной было людно, посетители, в большинстве женщины, стояли в очереди к окошечкам, некоторые сидели на диванах, старик в очках с толстыми стеклами заполнял за столом какой-то листок. Женя, глядя на старые и молодые, мужские и женские лица, подумала, что у всех у них много общего в выражении глаз, в складке рта, и она могла бы, встретив такого человека в трамвае, на улице, догадаться, что он ходит на Кузнецкий мост, 24.

Она обратилась к молодому вахтеру, одетому в красноармейскую форму и почему-то не похожему на красноармейца, и он спросил ее:

- В первый раз? - и указал на окошечко в стене.

Женя стояла в очереди, держа в руке паспорт, ее пальцы и ладони от волнения стали влажными. Женщина в берете, стоявшая впереди нее, вполголоса говорила:

- Если нет во внутренней, надо поехать на Матросскую Тишину, потом в Бутырскую, но там в определенные дни по буквам принимают, потом в Лефортовскую военную тюрьму, потом снова сюда. Я сына полтора месяца искала. А в военной прокуратуре вы уже были?

Очередь продвигалась быстро, и Женя подумала, что это нехорошо, наверное, ответы были формальные, односложные. Но когда к окошечку подошла пожилая, нарядно одетая женщина, произошла заминка, - шепотом друг другу передавали, что дежурный пошел лично уточнять обстоятельства дела, телефонного разговора оказалось недостаточно. Женщина стояла вполоборота к очереди, и выражение ее прищуренных глаз, казалось, говорило о том, что она и здесь не собирается чувствовать себя ровней с убогой толпой родственников репрессированных.

Вскоре очередь опять стала подвигаться, и молодая женщина, отходя от окошечка, негромко проговорила:

- Один ответ: передача не разрешена.

Соседка объяснила Евгении Николаевне: "Значит, следствие не кончилось".

- А свидание? - спросила Женя.

- Ну что вы, - сказала женщина и улыбнулась Жениной простоте.

Никогда Евгения Николаевна не думала, что человеческая спина может быть так выразительна, пронзительно передавать состояние души. Люди, подходившие к окошечку, как-то по-особому вытягивали шеи, и спины их, с поднятыми плечами, с напружившимися лопатками, казалось, кричали, плакали, всхлипывали.

Когда Женю отделяло от окошка шесть человек, окошечко захлопнулось, был объявлен двадцатиминутный перерыв. Стоявшие в очереди сели на диваны и стулья.

Были тут жены, были матери, имелся пожилой мужчина - инженер, у которого сидела жена, переводчица из ВОКСА; была школьница-девятиклассница, у которой арестовали мать, а папа получил приговор - десять лет без права переписки в 1937 году; была слепая старуха, которую привела соседка по квартире, она узнавала о сыне; была иностранка, плохо говорившая по-русски - жена немецкого коммуниста, одетая в клетчатое заграничное пальто, с пестрой матерчатой сумочкой в руке, глаза у нее были точно такие же, как у русских старух.

Были тут русские, армянки, украинки, еврейки, была колхозница из московского пригорода. Старик, заполнявший за столом анкету, оказался преподавателем Тимирязевской академии, у него арестовали внука, школьника, по всей видимости, за болтовню на вечеринке.

О многом услышала и узнала Женя за эти двадцать минут.

Сегодня хороший дежурный... в Бутырской консервов не принимают, обязательно надо передавать чеснок и лук - помогает от цинги... тут в прошлую среду был человек, получал документы, его три года продержали в Бутырках, ни разу не допросили и выпустили... вообще от ареста до лагеря проходит около года... хорошие вещи передавать не надо, - в Краснопресненской пересылке политические сидят вместе с уголовниками, и уголовники все отнимают... тут недавно была женщина, ее мужа, старика, крупнейшего инженера-конструктора, арестовали, оказалось, что когда-то в молодости у него была недолгая связь с какой-то женщиной, и он ей выплачивал алименты на ребенка, которого ни разу в жизни не видел, а этот ребенок, став взрослым, на фронте перешел на сторону немцев, и инженеру дали 10 лет - отец изменника Родины... большинство идет по статье 58-10, контрреволюционная агитация - болтали, трепались... взяли перед Первым мая, вообще перед праздниками особенно сажают... тут была женщина - ей домой позвонил следователь, и она вдруг услышала голос мужа...

Странно, но здесь, в приемной НКВД, у Жени на душе стало спокойней и легче, чем после ванны у Людмилы.

Какими счастливицами казались женщины, у которых принимали передачи.

Кто-то едва слышным шепотом говорил рядом:

- Они о людях, арестованных в тридцать седьмом году, сведения высасывают из пальца. Одной сказали: "Жив и работает", а она пришла во второй раз, и тот же дежурный ей дал справку - "Умер в тридцать девятом году".

Но вот человек за оконцем поднял на Женю глаза. Это было обычное лицо канцеляриста, который вчера работал, быть может, в управлении пожарной охраны, а завтра, если велит начальство, будет заполнять документы в наградном отделе.

- Я хочу узнать об арестованном - Крымове Николае Григорьевиче, сказала Женя, и ей показалось - даже не знающие ее заметили, что она говорит не своим голосом.

- Когда арестован? - спросил дежурный.

- В ноябре, - ответила она.

Он дал ей опросный лист и сказал:

- Заполните, сдадите мне без очереди, за ответом придете завтра.

Передавая ей листок, он вновь взглянул на нее, - и этот мгновенный взгляд не был взглядом обычного канцеляриста - умный, запоминающий взгляд гэбиста.

Она заполняла листок, и пальцы ее дрожали, как у недавно сидевшего на этом стуле старика из Тимирязевской академии.

На вопрос о родстве с арестованным она написала: "Жена", - и подчеркнула это слово жирной чертой.

Отдав заполненный листок, она села на диван и положила паспорт в сумку. Она несколько раз перекладывала паспорт из одного отделения сумки в другое и поняла, что ей не хочется уходить от людей, стоявших в очереди.

Ей одного лишь хотелось в эти минуты, - дать Крымову знать, что она здесь, что она бросила ради него все, приехала к нему.

Только бы он узнал, что она здесь, рядом.

Она шла по улице, вечерело. В этом городе прошла большая часть ее жизни. Но та жизнь, с художественными выставками, театрами, обедами в ресторанах, с поездками на дачу, с симфоническими концертами, ушла так далеко, что, казалось, это была не ее жизнь. Ушел Сталинград, Куйбышев, красивое, минутами казавшееся ей божественно прекрасным лицо Новикова. Осталась лишь приемная на Кузнецком мосту, 24, и ей казалось, что она идет по незнакомым улицам незнакомого города.

Снимая в передней галоши и здороваясь со старухой работницей, Штрум поглядел на полуоткрытую дверь чепыжинского кабинета.

Помогая Штруму снять пальто, старуха Наталья Ивановна сказала:

- Иди, иди, ждет тебя.

- Надежда Федоровна дома? - спросил Штрум.

- Нету, на дачу вчера поехала с племянницами. Вы не знаете, Виктор Павлович, скоро война кончится?

Штрум сказал ей:

- Рассказывают, что знакомые уговорили шофера спросить у Жукова, когда война кончится. Жуков сел в машину и спросил шофера: "Не скажешь ли, когда эта война кончится?"

Чепыжин вышел навстречу Штруму и сказал:

- Нечего, старая, моих гостей перехватывать. Своих приглашай.

Приходя к Чепыжину, Штрум переживал обычно ощущение подъема. И теперь хотя на сердце у него была тоска, он по-особому ощутил ставшую непривычной легкость.

Входя в чепыжинский кабинет и оглядывая книжные полки, Штрум обычно шутливо говорил слова из "Войны и мира": "Да, писали - не гуляли".

И теперь он сказал: "Да, писали - не гуляли".

Беспорядок на библиотечных полках, казалось, был сходен с ложным хаосом в цехах челябинского завода.

Штрум спросил:

- Пишут ваши ребята?

- Получили письмо от старшего, а младший на Дальнем Востоке.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-28; Просмотров: 329; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.146 сек.