Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Дипломна робота 16 страница




Шли века и тысячелетия. Согбенная, окруженная суровыми

каменными пустынями, умирающая гора все грезила. Кем она была

прежде? Что связывало ее с ушедшим миром -- какой-то звук,

тончайшая серебряная паутинка? Она томительно рылась во мраке

истлевших воспоминаний, тревожно искала оборванные нити, все

ниже склоняясь над бездной минувшего. Разве некогда, в седой

глуби времен, не светил для нее огонь дружбы, огонь любви?

Разве не была она -- одинокая, великая -- некогда равной среди

равных? Разве в начале мира не пела ей свои песни мать?

Гора погрузилась в раздумья, и очи ее -- синие озера --

замутились, помрачнели и стали болотной топью, а на полоски

травы и пятнышки цветов все сыпался каменный дождь. Гора

размышляла, и вот из немыслимой дали прилетел легкий звон,

полилась музыка, песня, человеческая песня, -- и гора

содрогнулась от сладостной муки узнаванья. Вновь она внимала

музыке и видела юношу: овеваемый звуками, он уносился в

солнечное поднебесье, -- и тысячи воспоминаний всколыхнулись и

потекли, потекли... Гора увидела лицо человека с темными

глазами, и глаза эти упорно спрашивали: "А ты? Чего желаешь

ты?"

И она загадала желание, безмолвное желание, и мука

отхлынула, не было больше нужды вспоминать далекое и

исчезнувшее, все отхлынуло, что причиняло боль. Гора рухнула,

слилась с землей, и там, где некогда был Фальдум, зашумело

безбрежное море, а над ним свершали свой путь солнце и звезды.

 

Примечания

 

* Сказка написана в 1918 году и посвящена другу писателя,

коллекционеру Георгу Райнхарту (1877 -- 1955).

 

Подзаголовки сказки имеют психоаналитическую символику.

Ярмарка -- жизнь в мирском ее понимании (существование "всем

миром"), гора -- символ самости.

 

Герман Гессе. Ирис

 

Перевод С. Ошерова

 

В весенние дни детства Ансельм бегал по зеленому саду.

Среди других цветов у его матери был один цветок; он назывался

сабельник, и Ансельм любил его больше всех. Мальчик прижимался

щекой к его высоким светло-зеленым листьям, пробовал пальцами,

какие у них острые концы, нюхал, втягивая воздух, его большие

странные цветы и подолгу глядел в них. Внутри стояли долгие

ряды желтых столбиков, выраставших из бледно-голубой почвы,

между ними убегала светлая дорога -- далеко вниз, в глубину и

синеву тайная тайных цветка. И Ансельм так любил его, что,

подолгу глядя внутрь, видел в тонких желтых тычинках то золотую

ограду королевских садов, то аллею в два ряда прекрасных

деревьев из сна, никогда не колышемых ветром, между которыми

бежала светлая, пронизанная живыми, стеклянно-нежными жилками

дорога -- таинственный путь в недра. Огромен был раскрывшийся

свод, тропа терялась среди золотых деревьев в бесконечной глуби

немыслимой бездны, над нею царственно изгибался лиловый купол и

осенял волшебно-легкой тенью застывшее в тихом ожидании чудо.

Ансельм знал, что это -- уста цветка, что за роскошью желтой

поросли в синей бездне обитают его сердце и его думы и что по

этой красивой светлой дороге в стеклянных жилках входят и

выходят его дыхание и его сны.

А рядом с большим цветком стояли цветы поменьше, еще не

раскрывшиеся; они стояли на крепких сочных ножках в чашечках из

коричневато-зеленой кожи, из которой с тихой силой вырывался

наружу молодой цветок, и из окутавшего его светло-зеленого и

темно-лилового упрямо выглядывал тонким острием наверх плотно и

нежно закрученный юный фиолетовый цвет. И даже на этих юных,

туго свернутых лепестках можно было разглядеть сеть жилок и

тысячи разных рисунков.

Утром, вернувшись из дому, из сна и привидевшихся во сне

неведомых миров, он находил сад всегда на том же месте и всегда

новый; сад ждал его, и там, где вчера из зеленой чаши

выглядывало голубое острие плотно свернутого цветка, сегодня

свисал тонкий и синий, как воздух, лепесток, подобный губе или

языку, и на ощупь искал той формы сводчатого изгиба, о которой

долго грезил, а ниже, где он еще тихо боролся с зелеными

пеленами, угадывалось уже возникновение тонких желтых ростков,

светлой, пронизанной жилками дороги и бездонной, источающей

аромат душевной глуби. Бывало, уже к полудню, а бывало, и к

вечеру цветок распускался, осеняя голубым сводчатым шатром

золотой, как во сне, лес, и первые его грезы, думы и напевы

тихо излетали вместе с дыханием из глубины зачарованной бездны.

Приходил день, когда среди травы стояли одни синие

колокольчики. Приходил день, когда весь сад начинал звучать и

пахнуть по-новому, а над красноватой, пронизанной солнцем

листвой мягко парила первая чайная роза цвета червонного

золота. Приходил день, когда сабельник весь отцветал. Цветы

уходили, ни одна дорога не вела больше вдоль золотой ограды в

нежную глубь, в благоухающую тайная тайных, только странно

торчали острые холодные листья. Но на кустах поспевали красные

ягоды, над астрами порхали в вольной игре невиданные бабочки,

красно-коричневые, с перламутровой спиной, и шуршащие

стеклянистокрылые шершни.

Ансельм беседовал с бабочками и с речными камешками, в

друзьях у него были жук и ящерица, птицы рассказывали ему свои

птичьи истории, папоротники показывали ему собранные под

кровлей огромных листьев коричневые семена, осколки стекла,

хрустальные или зеленые, ловили для него луч солнца и

превращались в дворцы, сады и мерцающие сокровищницы. Когда

отцветали лилии, распускались настурции, когда вянули чайные

розы, темнели ягоды ежевики, все менялось, всегда пребывало и

всегда исчезало, и даже те тоскливые, странные дни, когда ветер

холодно шумел в ветвях ели и по всему саду так мертвенно-тускло

шуршала увядшая листва, приносили новую песенку, новое

ощущение, новый рассказ, покуда все не поникало и под окном не

наметало снега; но тогда на стеклах вырастали пальмовые леса,

по вечернему небу летели ангелы с серебряными колокольчиками, а

в сенях и на чердаке пахло сухими плодами. Никогда не гасло в

этом приветливом мире дружеское доверие, и если невзначай среди

черных листьев плюща вновь начинали сверкать подснежники и

первые птицы высоко взлетали в обновленную синюю высь, все было

так, как будто ничто никуда не исчезало. Пока однажды, всякий

раз неожиданно и всякий раз как должно, из стебля сабельника не

выглядывал долгожданный, всегда одинаково синеватый кончик

цветка.

Все было прекрасно, все желанно, везде были у Ансельма

близкие друзья, но каждый год мгновение величайшего чуда и

величайшей благодати приносил мальчику первый ирис. Когда-то, в

самом раннем детстве, он впервые прочел в его чашечке строку из

книги чудес, его аромат и бессчетные оттенки его сквозной

голубизны стали для него зовом и ключом к творению. Цветы

сабельника шли с ним неразлучно сквозь все годы невинности, с

каждым новым летом обновляясь и становясь богаче тайнами и

трогательней. И у других цветов были уста, и другие цветы

выдыхали свой аромат и свои думы и заманивали в свои медовые

келейки пчел и жуков. Но голубая лилия стала мальчику милее и

важнее всех прочих цветов, стала символом и примером всего

заслуживающего раздумья и удивления. Когда он заглядывал в ее

чашечку и, поглощенный, мысленно шел светлой тропою снов среди

желтого причудливого кустарника к затененным сумерками недрам

цветка, душа его заглядывала в те врата, где явление становится

загадкой, а зрение -- провиденьем. И ночью ему снилась иногда

эта чашечка цветка, она отворялась перед ним, небывало

огромная, как ворота небесного дворца, и он въезжал в нее на

конях, влетал на лебедях, и вместе с ним тихо летел, и скакал,

и скользил в прекрасную бездну весь мир, влекомый чарами, --

туда, где всякое ожидание должно исполниться и всякое прозрение

стать истиной.

Всякое явление на земле есть символ 2, и всякий символ

есть открытые врата, через которые душа, если она к этому

готова, может проникнуть в недра мира, где ты и я, день и ночь

становятся едины. Всякому человеку попадаются то там, то тут на

жизненном пути открытые врата, каждому когда-нибудь приходит

мысль, что все видимое есть символ и что за символом обитают

дух и вечная жизнь. Но немногие входят в эти врата и

отказываются от красивой видимости ради прозреваемой

действительности недр.

Так и чашечка ириса казалась маленькому Ансельму

раскрывшимся тихим вопросом, навстречу которому устремлялась

его душа, источая некое предчувствие блаженного ответа. Потом

приятное многообразие предметов вновь отвлекало его играми и

беседами с травой и камнями, с корнями, кустарниками, живностью

-- со всем, что было дружеского в его мире. Часто он глубоко

погружался в созерцание самого себя, сидел, предавшись всем

удивительным вещам в собственном теле, с закрытыми глазами,

чувствовал, как во рту и в горле при глотании, при пении, при

вдохе и выдохе возникает что-то необычное, какие-то ощущения и

образы, так что и здесь в нем отзывались чувства тропы и врат,

которыми душа может приникнуть к другой душе. С восхищением

наблюдал он те полные значения цветные фигуры, которые часто

появлялись из пурпурного сумрака, когда он закрывал глаза:

синие или густо-красные пятна и полукружья, а между ними --

светлые стеклянистые линии. Нередко с радостным испугом Ансельм

улавливал многообразные тончайшие связи между глазом и ухом,

обонянием и осязанием, на несколько мгновений, прекрасных и

мимолетных, чувствовал, что звуки, шорохи, буквы подобны и

родственны красному и синему цвету, либо же, нюхая траву или

содранную с ветки молодую кору, ощущал, как странно близки вкус

и запах, как часто они переходят друг в друга и сливаются.

Все дети чувствуют так, но Не все с одинаковой силой и

тонкостью, и у многих это проходит, словно и не бывало, еще

прежде, чем они научатся читать первые буквы. Другим людям

тайна детства близка долго-долго, остаток и отзвук ее они

доносят до седых волос, до поздних дней усталости. Все дети,

пока они еще не покинули тайны, непременно заняты в душе

единственно важным предметом: самими собой и таинственной

связью между собою и миром вокруг. Ищущие и умудренные с

приходом зрелости возвращаются к этому занятию, но большинство

людей очень рано навсегда забывают и покидают этот глубинный

мир истинно важного и всю жизнь блуждают в пестром лабиринте

забот, желаний и целей, ни одна из которых не пребывает в

глубине их "я", ни одна из которых не ведет их обратно домой, в

глубины их "я".

В детстве Ансельма лето за летом, осень за осенью

незаметно наступали и неслышно уходили, снова и снова зацветали

и отцветали подснежники, фиалки, желтофиоли, лилии, барвинки и

розы, всегда одинаково красивые и пышные. Он жил одной с ними

жизнью, к нему обращали речь цветы и птицы, его слушали дерево

и колодец, и первые написанные им буквы, первые огорчения,

доставляемые друзьями, он воспринимал по-старому, вдобавок к

саду, к матери, к пестрым камешкам на клумбе.

Но однажды пришла весна, которая звучала и пахла не так,

как все прежние, и дрозд пел -- но не старую свою песню, и

голубой ирис расцвел -- но грезы и сказочные существа уже не

сновали в глубь и из глуби его чашечки по тропинке среди

золотого частокола. Клубника исподтишка смеялась, прячась в

зеленой тени, бабочки, сверкая, роились над высокими кашками,

но все было не таким, как всегда, и мальчику стало важно

другое, и с матерью он часто ссорился. Он сам не знал, что это,

отчего ему порой становится больно и что ему мешает. Он только

видел, что мир изменился и дружеские привязанности прежних

времен распались и оставили его в одиночестве.

Так прошел год, и еще год, и Ансельм уже не был ребенком,

и пестрые камешки на клумбе стали скучны, цветы немы, а жуков

он теперь накалывал на булавки и совал в ящик, и душа его

вступила на долгий и трудный кружный путь, и прежние радости

иссякли и пересохли.

Неистово рвался молодой человек в жизнь, которая, казалось

ему, только сейчас начинается. Развеялся и растаял в памяти мир

тайного, новые желания, новые дороги манили прочь. Детство еще

не покинуло его, пребывая еле уловимо в синеве взгляда и в

мягкости волос, но он не любил, чтобы ему напоминали об этом, и

коротко остриг волосы, а взгляду придал столько смелости и

искушенное, сколько мог. Прихоть за прихотью вели его сквозь

тоскливые, полные ожидания годы: он был то примерный ученик и

добрый друг, то робкий отшельник, то книгочей, зарывшийся до

ночи в какой-нибудь том, то необузданный и громогласный

собутыльник на первых юношеских пирушках. Из родных мест ему

пришлось уехать. Видел он их только изредка, когда навещал

мать, -- переменившийся, позврослевший, со вкусом одетый. Он

привозил с собой друзей, привозил книги -- каждый раз

что-нибудь другое, -- и, если ему случалось идти через сад, сад

был мал и молчал под его рассеянным взглядом. Никогда больше не

читал он повести в пестрых прожилках камней и листьев, никогда

не видел Бога и вечности, обитающих в тайная тайных цветущего

голубого ириса.

Ансельм был школьником, был студентом, возвращался в

родные места сперва в красной, потом в желтой шапке, с пушком

на губе, потом с молодой бородкой. Он привозил книги на чужих

языках, однажды привез собаку, а в кожаной папке, что он

прижимал к груди, лежали то утаенные стихи, то переписанные

истины стародавней мудрости, то портреты и письма хорошеньких

девушек. Он возвращался опять, побывав в чужих странах и пожив

на больших кораблях в открытом море. Он возвращался опять, став

молодым ученым, в черной шляпе и темных перчатках, и прежние

соседи снимали перед ним шляпу и называли его "господин

профессор", хотя он и не был еще профессором. Он приехал опять,

весь в черном, и прошел, стройный и строгий, за медлительной

повозкой, где в украшенном гробу лежала его старая мать. А

потом он стал приезжать совсем редко.

В большом городе, где Ансельм преподавал теперь студентам

и слыл знаменитым ученым, он ходил, прогуливался, сидел и стоял

точно так же, как все люди в мире, в изящном сюртуке и шляпе,

строгий или приветливый, с горящими усердием, но иногда немного

усталыми глазами -- солидный господин и естествоиспытатель,

каким он и хотел стать. А на душе у него было так же, как

тогда, когда кончалось детство. Он вдруг почувствовал, как

много лет, промелькнув, осталось у него за спиной, и сейчас

стоял, странно одинокий и недовольный, посреди того мира, в

который всегда стремился. Не было истинного счастья в том, что

он стал профессором, не было полной радости от того, что

студенты и горожане низко ему кланялись. Все как будто увяло и

покрылось пылью, счастье опять оказалось где-то далеко в

будущем, а дорога туда выглядела знойной, пыльной и привычной.

В это время Ансельм часто ходил к одному из друзей, чья

сестра привлекала его. Он уже не бежал с легкостью за любым

хорошеньким личиком, это тоже изменилось, он чувствовал, что

счастье должно прийти к нему совсем особым путем и не ждет его

за каждым окошком. Сестра друга очень нравилась ему, иногда он

бывал почти уверен, что по-настоящему ее любит. Но она была

странная девушка, каждый ее шаг и каждое слово были особого

'цвета, особого чекана, и не всегда легко было идти с нею и

попадать ей в шаг. Когда Ансельм порой расхаживал вечерами по

своему одинокому жилищу, задумчиво прислушиваясь к собственным

шагам в пустой комнате, он горячо спорил с самим собой из-за

своей подруги. Ему хотелось бы жену помоложе, а кроме того, при

такой необычности ее нрава было бы трудно, живя с ней, все

подчинять своему ученому честолюбию, о котором она и слышать не

хотела. К тому же она была не слишком крепкого здоровья и плохо

переносила именно праздничные сборища. Больше всего она любила

жить, окружив себя музыкой и цветами, с какой-нибудь книгой,

ожидая в одинокой тишине, не навестит ли ее кто, -- а в мире

пусть все идет своим чередом! Иногда ее хрупкая

чувствительность доходила до того, что все постороннее

причиняло ей боль и легко вызывало слезы. Но потом она снова

лучилась тихим, чуть уловимым сияньем одинокого счастья, и

видевший это ощущал, как трудно что-либо дать этой красивой

странной женщине и что-нибудь значить для нее. Часто Ансельм

думал, что она его любит, но часто ему представлялось, что она

никого не любит, а ласкова и приветлива со всеми, желая во всем

мире только одного: чтобы ее оставили в покое. Он же хотел от

жизни другого, и если у него будет жена, то в доме должны

царить жизнь, и шум, и радушие.

-- Ирис, -- говорил он ей однажды, -- милая Ирис, если бы

мир был устроен по-другому! Если бы не было ничего, кроме

твоего прекрасного, кроткого мира: цветов, раздумий и музыки!

Тогда бы я хотел только всю жизнь просидеть рядом с тобой,

слушать твои истории, вживаться в твои мысли. От одного твоего

имени мне делается хорошо, Ирис -- необыкновенное имя, я сам не

знаю, что оно мне напоминает.

-- Но ведь ты знаешь, -- сказала она, -- что так

называется голубой и желтый сабельник.

-- Да, -- воскликнул он со сжимающимся сердцем, -- это-то

я знаю, и это само по себе прекрасно. Но когда я произношу твое

имя, оно всегда хочет мне напомнить еще о чем-то, а о чем, я не

знаю, чувствую только, что это связано для меня с какими-то

глубокими, давними и очень важными воспоминаниями, но что тут

может быть, я не знаю и не могу отыскать.

Ирис улыбнулась ему, глядя, как он стоит перед нею и трет

ладонью лоб.

-- Со мной так бывает всякий раз, -- сказала она Ансельму

своим легким, как у птички, голоском, -- когда я нюхаю цветок.

Каждый раз моему сердцу кажется, что с ароматом связано

вспоминание о чем-то прекрасном и драгоценном, некогда

принадлежавшем мне, а потом утраченном. И с музыкой то же

самое, а иногда со стихами: вдруг на мгновение что-то

проблеснет, как будто ты внезапно увидел перед собой в глубине

долины утраченную родину, и тотчас же исчезает прочь и

забывается. Милый Ансельм, по-моему, это и есть цель и смысл

нашего пребывания на земле: мыслить и искать и вслушиваться в

дальние исчезнувшие звуки, так как за ними лежит наша истинная

родина.

-- Как прекрасно ты говоришь, -- польстил ей Ансельм и

ощутил у себя в груди какое-то почти болезненное движение, как

будто скрытый там компас неуклонно направлял его к далекой

цели. Но цель была совсем не та, которую он хотел бы поставить

перед собой в жизни, и от этого ему было больно -- да и

достойно ли его впустую тратить жизнь в грезах, ради милых

сказочек?

Между тем наступил день, когда господин Ансельм вернулся

из одинокой поездки и был до того холодно и уныло встречен

своим пустым обиталищем ученого, что побежал к друзьям с

намерением просить руки у прекрасной Ирис.

-- Ирис, -- сказал он ей, -- я не хочу так жить дальше. Ты

всегда была моим добрым другом, я должен все тебе сказать. Мне

нужна жена, а иначе, я чувствую, моя жизнь пуста и лишена

смысла. Но кого еще желать мне в жены, кроме тебя, мой милый

цветок? У тебя будет столько цветов, сколько их можно найти,

будет самый прекрасный сад. Согласна ты пойти со мной?

Ирис долгой спокойно глядела ему в глаза, она не улыбалась

и не краснела и дала ему ответ твердым голосом:

-- Ансельм, меня ничуть не удивил твой вопрос. Я люблю

тебя, хотя и никогда не думала о том, чтобы стать твоей женой.

Но знаешь, мой друг, ведь я предъявляю очень большие -- больше,

чем у всех прочих женщин, -- требования к тому, чьей женой

должна стать. Ты предложил мне цветы, полагая, что этого

довольно. Но я могу прожить и без цветов, и даже без музыки, я

в силах была бы, если бы пришлось, вынести и эти, и другие

лишения. Но одного я не могу и не хочу лишаться: я не могу

прожить и дня так, чтобы музыка в моем сердце не была самым

главным. Если мне предстоит жить рядом с мужчиной, то его

внутренняя музыка должна сливаться с моей в тончайшей гармонии,

а сам он обязан желать лишь одного: чтобы его музыка звучала

чисто и была созвучна с моей. Способен ты на это, мой друг? При

этом твоя известность, может статься, не возрастет еще больше,

а почестей станет меньше, дома у тебя будет тихо, а морщины на

лбу, которые я вижу вот уже несколько лет, разгладятся. Ах,

Ансельм, дело у нас не пойдет. Смотри, ведь ты не можешь не

изучать все новых морщин у себя на лбу и не прибавлять себе все

новых забот, а что я чувствую и что есть мое "я", ты, конечно,

любишь и находишь очень милым, но для тебя это, как для

большинства людей, всего только изящная игрушка. Послушай же,

то, что теперь для тебя игрушка, для меня -- сама жизнь, и тем

же самым оно должно стать для тебя, а все, чему ты отдаешь труд

и заботу, для меня -- только игрушка, и жить ради нее, на мой

взгляд, вовсе не стоит. Я никогда уже не стану другой, Ансельм,

потому что я живу согласно своему внутреннему закону. Но

сможешь ли стать другим ты? А ведь тебе нужно стать совсем

другим, чтобы я могла быть твоей женой.

Ансельм молчал, пораженный ее волей, которую полагал

слабой и детски несерьезной. Он молчал и, не замечая, в

волнении мял рукой взятый со стола цветок.

Ирис мягко отобрала у него цветок -- и это как тяжелый

упрек поразило его в сердце -- и вдруг улыбнулась ему светло и

любовно, как будто бы нашла, хоть и не надеялась, путь из

темноты.

-- Мне пришла мысль, -- сказала она тихо и покраснела. --

Ты найдешь ее странной, может быть, она покажется тебе

прихотью. Но это не прихоть. Согласен ты ее выслушать? И

согласишься ли, чтобы она решила о нас с тобой?

Ансельм взглянул на подругу, не понимая ее, на ее бледном

лице была тревога. Ее улыбка заставила его довериться ей и

сказать "да".

-- Я дам тебе задачу, -- сказала Ирис, внезапно вновь став

серьезной.

-- Хорошо, это твое право, -- покорился ей друг.

-- Я говорю серьезно, это мое последнее слово. Согласен ты

принять его так, как оно вылилось у меня из души, не торгуясь и

не выпрашивая скидки, даже если не сразу его поймешь?

Ансельм обещал ей. Тогда она встала, подала ему руку и

сказала:

-- Ты часто говорил мне, что всякий раз, как произносишь

мое имя, чувствуешь, будто тебе напоминают о чем-то забытом, но

что было тебе важно и свято. Это знамение, Ансельм, это и

влекло тебя ко мне все эти годы. И я тоже полагаю, что ты в

душе потерял и позабыл нечто важное и святое, и оно должно

пробудиться прежде, чем ты найдешь счастье и достигнешь своего

предназначения. Прощай, Ансельм! Я протягиваю тебе руку и прошу

тебя: ступай и постарайся отыскать в памяти, о чем напоминает

тебе мое имя. В день, когда ты вновь это найдешь, я согласна

стать твоей женой и уйти, куда ты захочешь, других желаний,

кроме твоих, у меня не будет.

Ансельм в замешательстве и в удрученности хотел перебить

Ирис, с упреком назвать ее требованье прихотью, но ее светлый

взгляд напомнил ему о данном обещании, и он промолчал. Опустив

глаза, он взял руку подруги, поднес ее к губам и пошел прочь.

В течение жизни он брал на себя и решал немало задач, но

такой, как эта, -- странной, важной и вместе с тем

обескураживающей -- не было ни разу. День за днем не знал он

покоя и уставал от мыслей, и каждый раз наступал миг, когда он

в отчаянии и в гневе объявлял эту задачу капризом безумной

женщины и старался выбросить ее из головы. Но потом в самой

глубине его существа что-то тихо начинало перечить ему --

какая-то едва уловимая затаенная боль, осторожное, едва слышное

напоминание. Этот голос в его собственном сердце говорил, что

Ирис права, и требовал от Ансельма того же самого.

Но задача была слишком трудна для ученого. Он обязан был

вспомнить о чем-то давно забытом, обязан был найти единственную

золотую нить3 в паутине канувших в прошлое лет, схватить руками

и принести возлюбленной нечто сравнимое только с птичьим зовом,

подхваченным ветром, радостью или грустью, налетающими, когда

слушаешь музыку, нечто более тонкое, неуловимое и бесплотное,

чем мысль, более нереальное, чем ночное сновидение, более

расплывчатое, чем утренний туман.

Много раз, когда он, пав духом, все от себя отбрасывал и в

досаде от всего отказывался, до него внезапно долетало как бы

веяние из далеких садов, он шептал самому себе имя Ирис,

многократно, тихо, словно играя, -- как пробуют ваять ноту на

натянутой струне. "Ирис, -- шептал он, -- Ирис!" -- и

чувствовал, как в глубине души шевелится что-то

неуловимо-болезненное: так в старом заброшенном доме иногда без

повода открывается дверь или скрипит ставень. Он проверял свои

воспоминания, которые, как полагал прежде, носил в себе

разложенными по порядку, и делал при этом удивительные и

огорчающие открытия. Запас воспоминаний был у него много

меньше, чем он думал. Целые годы отсутствовали и лежали

пустыми, как незаполненные страницы, когда он возвращался к ним

мыслью. Он обнаружил, что лишь с большим трудом может отчетливо

представить себе облик матери. Он совершенно забыл, как звали

девушку, которую в юности, наверно, целый год преследовал

самыми пылкими домогательствами. Ему вспомнилась собака,

которую в студенческие годы он купил по прихоти и которая жила

у него некоторое время. Понадобилось несколько дней, чтобы в

памяти всплыла ее кличка.

С болью и все возрастающей печалью смотрел несчастный

назад, на свою жизнь, почти улетучивающуюся и пустую, не

принадлежащую ему больше, чужую, не имеющую к нему отношения,

как нечто выученное когда-то наизусть, а теперь с трудом

собираемое по бессмысленным кусочкам. Он начал писать в

намерении записать год за годом важнейшее из пережитого, чтобы

впредь твердо удерживать его в руках. Но где было самое важное

из пережитого? Не то ли, что он стал профессором? Или когда-то

был доктором, а до того школьником, потом студентом? Или что

ему некогда, в давно исчезнувшие времена, нравилась месяц или

два эта девушка? В ужасе поднял Ансельм глаза: так это и была

жизнь? Это было все? И он ударил себя по лбу и оглушительно

рассмеялся.

А время между тем пролетало, никогда прежде оно не летело

так быстро и неумолимо. Год миновал, а ему казалось, будто он

стоит на том же самом месте, что и в чае, когда расстался с

Ирис. Но на самом деле он с тех пор очень переменился, это

видели и знали все, кроме него. Он стал одновременно старше и

моложе. Для знакомых он стал почти посторонним, его находили

рассеянным, капризным и странным, он прослыл одиноким чудаком:

его, конечно, жаль, но он слишком засиделся в холостяках.

Случалось, что он забывал о своих обязанностях и ученики

напрасно ждали его. Случалось, что он в задумчивости брел по

улице вдоль домов и, задевая за карнизы, стирал с них пыль

заношенным сюртуком. Многие думали, что он начал пить. Бывало и

так, что посреди лекции перед студентами он останавливался,

пытался поймать какую-то мысль, улыбался покоряющей детской

улыбкой, какой раньше никто у него не замечал, и продолжал

говорить с такой теплотой и растроганностью, что голос его

многим проникал в сердце.

Давно уже безнадежная охота за ароматами и развеянными

следами далеких лет изменила весь строй его мыслей, хотя он




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-25; Просмотров: 361; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.22 сек.