Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Особенности человека как объекта генетических исследований 28 страница




Но сам-то Островский чувствовал, что как бы ни сердилась на него Маша, он не в силах оставить Агафью Ивановну, и особенно теперь, немощную, несчастную. Он беспокоится о ней, жалеет ее и испытывает непроходящее чувство вины перед нею. Своего приятеля Дубровского он просит в письме из той же волжской поездки 1865 года "сходить к Николе Воробино и исследовать, в каком состоянии здоровье Агафьи Ивановны, насколько процветает сад и все прочее, и немедленно уведомить меня" 7.

Островский удручен горькой двусмыслицей положения, в какое поставила его судьба. Ведь всегда он верил и писал, что любовь права, но и семья свята, что надо жить по добру и не причинять зла близким людям, никого не заставлять страдать... Так как же теперь? Может быть, оттого он так стремится уехать, хоть ненадолго, из дому - то в Нижний, то в Щелыково, то в Петербург.

Любит ли он Машу Бахметьеву? Спустя год ему, пожалуй, труднее ответить на это, чем в первые дни их знакомства. Себе он не станет лгать и понимает, что это не чувство к Косицкой, безраздельно захватившее его когда-то и заставившее просить ее руки. На этот раз он не торопится с решительным шагом, не сулит поставить ее на "пьедестал", и тем больше сердится и нервничает Марья Васильевна и тем сильнее жаждет привязать его к себе, хотя бы детьми. В театре она играет редко, то недомогания, то беременности, и Островский, превозмогая себя, пишет за нее инспектору Бегичеву оправдательные письма.

Странно, но упоминания об Агафье Ивановне и настойчивые поклоны ей, прекратившиеся в письмах Бурдина осенью 1864 года, вновь возвращаются весною 1865 года. "Наши кланяются тебе и Агафье Ивановне" (Апрель 1865 г.); "Что Агафья Ивановна?" (2 сентября 1865 г.); "Передай мое душевное пожелание доброго здоровья Агафье Ивановне" (18 марта 1866 г.). И Островский отвечает ему как ни в чем не бывало, по-семейному: "Любезнейший друг, мы с Агафьей Ивановной, зная твою аккуратность, были в большом недоумении, отчего ты не отвечаешь на письмо мое..." А в сентябре 1866 года Островский извещает Бурдина, что не может приехать в Петербург, потому что "Агафью Ивановну, безнадежно больную, я не могу оставить даже на один день...".

По-видимому, Агафья Ивановна хворала не первый месяц. Считалось, что у нее открылась "водянка". Но Островский-то себя винил в ее болезни: ведь наши недуги так часто усилены и вкоренены глубоким нервным потрясением.

С осени 1866 года, когда Агафье Ивановне стало особенно худо, Марья Васильевна словно исчезла из его жизни: ни одного упоминания, ни одного письма. Он проводил бессонные ночи у постели больной своей подруги и с ужасом убеждался, что она слабеет день ото дня. О чем говорили они в эти последние недели, проведенные вместе? Кто знает. Но только он места себе не находил, чувствовал, что сам заболевает. "Я сам старею и постоянно нездоров", - писал он друзьям. "И нездоровится, и тоска"; "Здоровье мое из рук вон плохо"; "Я едва держу перо в руках" - такими признаниями заполнены его письма.

Все это тяжкое время днюет и ночует в его доме старый артист Иван Егорович Турчанинов, вечный компаньон по рыбной ловле на подмосковных прудах и речках. Иван Егорович, недавно уволенный Львовым из Малого театра, помогает ему ухаживать за больной и вообще скрашивает его дни. Бурдин зовет Турчанинова приехать к нему в Петербург, но Островский умоляет Бурдина: "Не отнимай его у меня, я в таком положении, что мне нужны близкие люди, а могу быть в еще худшем". И, по-видимому, в полной душевной разрухе он уговаривает самого Турчанинова не оставлять его одного, предчувствуя, что Агафье Ивановне остается жить считанные дни. "...Неужели он не видит,- жалуется на Ивана Егоровича Островский, - что меня может постигнуть одиночество и тогда он будет мне необходим, чтобы не дать мне сойти с ума" 8.

Агафья Ивановна умерла шестого марта 1867 года. Похоронив ее, Островский горевал безутешно. Теперь, когда ничего нельзя было поправить, еще яснее открылось ему, как крепко душевно связан он был с этой женщиной. Весь мир его дома, его бедственную молодость, его счастливые труды, его дружеский круг, его первые удачи и невзгоды - все она с ним делила. За открытый, прямой нрав друзья прозвали ее Марфой Посадницей. Но была в ней и такая бездна бескорыстной, кроткой, материнской и женской любви к нему, что горло перехватывало при одном воспоминании.

За долгие месяцы болезни она увяла, пожелтела, но вспоминалась ему теперь молодой, белозубой, хохотуньей, певуньей, речистой девицей, какой он когда-то впервые ее увидел. И как сердился за нее отец, а ведь понапрасну! Вспоминалась ее мягкость, улыбчивость, ее кроткое терпение, уют и покой в доме, где добром встречали любого гостя; ее любимые словечки и приговорки, ее природный такт и обходительность, какая бывает порой у совсем простых женщин... Как, в сущности, мало удалась ей жизнь - невенчанной жены, вечно на кухне или с шитьем, вечно за занавесками. Да еще дети на их беду не жили - уходили в могилу один за другим в раннем младенчестве. Хилый здоровьем гимназист Алексей ненадолго пережил мать.

...И теперь, сидя над вечереющим, предзакатным, с черно-золотыми бликами омутом и глядя на чуть колышащийся поплавок, Островский перебирал в памяти дни и годы, проведенные с ней, и последнюю тяжкую зиму. То корил, то пытался оправдать себя в том, что произошло, и минутами впадал в отчаяние. Как он почувствовал вдруг свое одиночество! Зазывал друзей непременно навестить его этим летом в Щелыкове и обижался, что не едут...

"Я больной, разбитый душевно и телесно, просил, как милости, не оставлять меня одного, - выговаривал он Бурдину, - я предлагал всякому ехать ко мне в деревню или куда угодно, ездить все лето на моих издержках, и все меня обманули; один только Горбунов приехал на пять дней. Неужли я постоянными услугами и угождениями не успел заслужить любви артистов и вообще лиц, окружающих меня. Мне это горько!" 9

А где же была в то время, как Островский жаловался на самоубийственное одиночество, Марья Васильевна, "милочка Маша"? Нет, она вовсе не пропала с его горизонта и появилась вновь, вероятно, вскоре же после смерти Агафьи Ивановны, а вернее, и не исчезала никогда. Спустя какой-нибудь месяц после похорон она переехала в дом подле Николы-Воробина с двумя детьми и матушкой. Но почему-то по весне Островский не звал ее с собою в Щелыково и только аккуратно отправлял из деревни короткие, в несколько строк, извещения о том, что он жив и благополучен. Она просила его скорее вернуться в Москву, чтобы повидаться, а он отвечал рассудительно: "И мне тоже временем бывает скучно, да что ж делать! Надо потерпеть! Здоровье мое расстроено было совершенно; я чувствую, что деревня мне полезна, я могу поправиться" 10. По-видимому, общение с Марьей Васильевной от одиночества его не спасало.

Но в конце 1867 года она родила ему дочь - по принятому обычаю ее назвали Мария, в честь любящей супруги. А еще спустя год Марья Васильевна затеяла перестройку всего Николо-Воробьинского гнезда. Ее мать, энергичная, деловая женщина, взялась наблюдать за работами, ссорилась с подрядчиком и, пока Островский с Марьей Васильевной жили в Щелыкове, переделывала осевший, облупившийся, давно не чищенный дом: кухню перенесли наверх, прорубили внутреннюю лестницу на второй этаж, внизу заново устроили две просторные комнаты, переделали старое крыльцо, наклеили свежие обои 11. Память об Агафье Ивановне должна была исчезнуть - новая жизнь начиналась в этом доме.

12 февраля 1869 года Островский обвенчается в церкви с Марьей Васильевной Бахметьевой и начнет хлопотать о том, чтобы усыновить прижитых с нею детей. Он будет долго колебаться, прежде чем решится на это, тысячу раз вспомнит Агафью Ивановну, прожившую с ним невенчанной почти двадцать лет и никогда не укорившей его за это, будет советоваться с братом, Михаилом Николаевичем, который рассудительно ответит ему:

"Ты спрашиваешь моего совета о том, как тебе сделать детей твоих законными. Но ты, конечно, сам знаешь, что для этого надо прежде всего жениться на их матери. Таким образом, все сводится к вопросу: жениться ли тебе на Марье Васильевне?" И дальше Михаил Николаевич пустится в осторожные рассуждения: "В женском характере бывают иногда такие неудобные для жизни женатых черты, развитие которых только и сдерживается зависимостью от мужчины, с которым женщина живет. При замужестве же эти черты развиваются иногда до невыносимых размеров. Но, с другой стороны, при ненормальных и зависимых отношениях к мужчине характер женщины иногда портится и хорошие стороны его не только не развиваются, но и вовсе погибают. Характер Марьи Васильевны мне неизвестен со всех сторон, и потому, с точки зрения личного твоего счастья и удобства, я никак не могу дать тебе совета: один ты в этом деле - судья и компетентный и безошибочный... Надеюсь, что ты извинишь мою искренность и не будешь претендовать на меня за мою уклончивость, а также строк этих не передашь Марье Васильевне" 12.

Братья понимали друг друга с полуслова; не сказав ничего, Михаил Николаевич все сказал. Он не любил Марью Васильевну, понимал, что трое детей - не шутка и он тут не судья. Да в таких делах и советуются лишь для того, чтобы поступить по-своему.

Островский обвенчается с Марьей Васильевной, а спустя всего два месяца, когда, казалось бы, все домашние недоразумения и недовольства, вызываемые ложным положением в семье, должны были улечься, счастливый супруг напишет приятелю: "Здоровье мое плохо, и вообще я как-то сам не свой - по временам нападает скука и полнейшая апатия, это нехорошо, это значит, что я устал жить".

К личной стороне жизни художника, о которой он упорно и глухо молчит, надо прикасаться с деликатностью. Но смеет ли вовсе равнодушно скользнуть по ней взгляд биографа? Нет, хотя бы потому, что иначе многое осталось бы затененным, непонятым и в судьбе автора и в самом его творчестве. У Островского был свой способ понимания жизни - жизнью. Не теорией, не философией, а прожитым опытом и интуицией художника. В его пьесах поразительное знание женских характеров - в любви, ревности, обиде, отчаянии, самоотвержении. Этого нельзя было узнать с чужих слов, догадаться, подслушать. Это надо было пережить.

Островский никогда не был изобретателем интриги, холодным сочинителем. Он и писать холодно не умел. "Нервы разбиты, пишу пьесу, собираю последние силы, чтобы ее кончить, - писал он, работая над "Последней жертвой". - Трогательно драматический сюжет пьесы, в который я погружаюсь всей душой, еще более расстраивает меня" 13.

В чужих судьбах он в сотый раз переживал свою. Вспоминал, как было, догадывался, как могло быть. Объективность, способность думать за всех, а не навязывать каждому логику своего чувства, это природное человеческое качество перевоплотилось в дар драматурга. Сердцеведом нельзя стать, изучая лишь чужие сердца. Надо самому много любить и отчаиваться, надо изучить движения своего сердца.

Конечно, мы не решились бы указать, где, в каких именно типах и характерах мелькнут черточки Агафьи Ивановны или Марьи Васильевны, в каком эпизоде отзовется волнение сердца самого автора. Но можно ль сомневаться, что весь его трудный личный опыт останется в волшебно претворенном виде в его пьесах? Так остается колос в краюхе хлеба, зеленое дерево - в листе бумаги.

Смерть Агафьи Ивановны будто придавила Островского, в новую жизнь с Марьей Васильевной он не торопился вступать, и тогда, в июне 1867 года, сидя на омуте с удочками, он думал, наверное, о том, что за спиною сорок четыре года, жизнь, в сущности, прошла и надо доживать ее, не теряя достоинства и спасая себя работой...

Может быть, все это легче было бы пережить, если бы широкий простор для деятельности, живое понуждение к труду, увлечение им. Но какой толк писать современную пьесу, если все равно не найдешь ей применения? Здесь, над тихой речной заводью, думалось невесело и честно, без всяких обольщений и уловок перед собою. Вершина его успеха осталась позади, он сделался никому не нужен: театру не нужен, литературе не нужен. Он так долго твердил, что оставляет театр, будет заниматься одним литературным трудом, а тут оказалось, что и печататься негде. До какого унижения дойти - отдал "Тушино" в случайный журнальчик "Всемирный труд" какому-то авантюристу Хану! Да и то сказать - Достоевский перестал издавать журнал, у Некрасова журнал отняли...

С начала 1866 года горизонт стал быстро темнеть. Некрасов давно жаловался на "шаткость существования журнала". С 1865 года он взял для "Современника" бесцензурное положение, что по недавно принятому закону о печати значило - два предупреждения за крамольные материалы, и на третьем журнал будет закрыт. Два предупреждения "Современник" получил незамедлительно, второе - за стихотворение самого редактора "Железная дорога".

"Я на ваше письмо не отвечал потому - что дожидался, чем кончатся мои многострадальные похождения по начальству, - писал Некрасов Островскому 31 января 1866 года. - Теперь могу сказать, что "Современник" в наступившем году авось не умрет!" 14 Но - человек предполагает...

4 апреля 1866 года у решетки Летнего сада бывший студент Дмитрий Каракозов стрелял в царя. Он промахнулся, царь остался невредим. Мастеровой Комиссаров, будто бы толкнувший террориста под руку и тем спасший жизнь Александру II, был возведен в дворянское достоинство и получил к фамилии почетную прибавку - Комиссаров-Костромской, что не слишком польстило, надо думать, кое-кому из его земляков. Островский помалкивал, читая газеты, но ведь не мог он забыть, что всего каких-то два месяца назад, в феврале, участвовал в утре, проведенном в Артистическом кружке в пользу студентов Петровской академии, - среди них оказались главные заговорщики. Сбор, как потом выяснилось, пошел на организацию "ишутинцев" 15.

Верховную следственную комиссию возглавил граф М. Н. Муравьев, получивший за свои подвиги в восставшей Польше прозвище "вешателя". Губернаторам были даны чрезвычайные полномочия. Начались аресты. Девяносто семь человек было сослано в Восточную Сибирь, одиннадцать - в Архангельскую губернию, четырнадцать - выслано за границу. По ходатайству Муравьева были уволены сановники, заподозренные в потакании либерализму, в том числе Головнин, исхлопотавший когда-то Островскому перстень за "Минина"... Один из первых ударов пришелся по журналам. 10 мая 1866 года М. Н. Островский писал из Петербурга брату, что Некрасов "находится в совершенно убитом состоянии духа: ему грозят судить за статью Жуковского, некоторые из его сотрудников взяты..." 16.

В самом деле, еще в апреле был арестован соредактор Некрасова по "Современнику" - Г. Елисеев, а, явившись на другой день к нему на квартиру, где производился задним числом обыск, Некрасов сам едва не был задержан расторопным жандармским офицером.

"Современник" и "Русское слово" Благосветлова были закрыты. Не спасла журнал и ода, в отчаянную минуту прочитанная Некрасовым Муравьеву в Английском клубе. Извещая Островского в июне о ликвидации дел по "Современнику", Некрасов писал, между прочим: "все наши общие знакомые здоровы" - понятная в те дни всякому форма сообщения, что новых арестов не было.

Островский сторонился политических страстей и разговоров. Но сколько бы ни твердили дурного о Некрасове - а за ним всегда вилась хвостом бездна сплетен и "справа" и "слева" ("картежник", "делец", "крамольник"), - Островский знал его за благородного человека, журнального подвижника и числил среди немногих петербургских друзей. Автор "Коробейников" и "Рыцаря на час" был близок ему и как поэт. Они могли подолгу не видеться, обмениваться лишь деловыми записками, но всегда чувствовали свое литературное братство. То, что Некрасов лишился теперь журнала, означало, что и Островскому, по сути, негде печататься.

Тем же летом 1867 года, что Островский сидел с удочкой на омуте, Некрасов забился в свое имение Карабиху и ходил с ружьишком на охоту, стараясь забыть то, что оставил в Петербурге, и без конца возвращаясь мыслями к погибшему журналу: не сделал ли он в чем роковой ошибки, пытаясь безуспешно его спасти?

В тот год слагались строфы "Медвежьей охоты":

 

"Не предали они - они устали

Свой крест нести.

Покинул их дух гнева и печали

На полпути..."

 

На охоте, в деревне, Некрасов обычно был иной, чем в Петербурге, - свободнее, легче, разговорчивей. Но благодушное настроение мгновенно покидало его, как только он вспоминал о задушенном журнале, о перенесенных им унижениях, цензурных муках. Однажды кто-то из его товарищей по охоте среди легкого, праздного разговора полушутя заговорил с ним о цензуре и вдруг осекся, увидя его глаза:

"Такого выражения у него в глазах я никогда не видывал после... Охотники видят это выражение в глазах у смертельно раненного медведя, когда подходят к нему и он глядит на них" 17.

Таким был Некрасов и в лето 1867 года, когда ждал к себе Островского в Карабиху. Среди душевной потерянности и одиночества, в каком он находился, Островскому нужна была эта встреча. Но и для Некрасова он был в эту пору желанный гость и собеседник.

Островского подкупала в Некрасове его крепость, надежность. Он всегда помнил те простые и нужные слова поддержки и утешения, какие Некрасов безошибочно находил для него.

"Поправляйтесь, отец, - писал он ему как-то во время его болезни, - надо вам что-нибудь сработать весной... Надеюсь, опять столкнемся на несколько дней либо в Москве, либо в одном из спопутных вам городишков, а может, и ко мне в деревню надумаете заглянуть. У меня теперь просторно, есть особое помещение. Что вы там толкуете о своем увядании? Это случайная болезнь на вас хандру нагнала. Вы наш богатырь, и я знаю и верю, что вы еще нам покажете великую силу...." 18.

В переменчивое летнее ненастье - то парит, то дождь - Островский отправился в Карабиху и пробыл здесь два дня - 4 и 5 июля. Карабиха находилась сравнительно неподалеку от Щелыкова, в соседней губернии. В пятнадцати верстах от Ярославля на крутой горе, полого спускавшейся к речке Которосли, стоял белый барский дом с бельведером и двумя флигелями, где размещали гостей.

Некрасов встретил Островского приветливо, хлопотал, как удобнее его поместить, называл ворчливо-дружески "отец". Он был все тот же, что в последние встречи в Петербурге, разве что лицо его приобрело какой-то нездоровый, желтоватый оттенок да волосы еще поредели на высоком подъеме лба. По дому он ходил запросто, в халате и феске с кисточкой, в туфлях на босу ногу. Говорил по обыкновению сипловато, будто был простужен.

Они вместе обедали, подолгу сидели и курили в комнате с белым мраморным камином, любимая охотничья собака хозяина располагалась у его ног. Когда прекращался дождь и выглядывало солнце, гуляли по английскому парку с прудом. Некрасов показывал Островскому усадьбу, водил по фруктовому саду. Островский расспрашивал его, присматривался, нельзя ли завести такое и в Щелыкове. Этим летом они с Михаилом Николаевичем решили откупить усадьбу отца в свою собственность, и оттого хозяйственный взгляд его был приметлив.

О литературе Некрасов говорил усталым, чуть ленивым, хрипловатым голосом, на многое смотрел скептически и отстраненно, но в самом складе его ума была та дельность, прямота и ясность, которые действовали успокоительно, отрезвляюще. Он задумывал собрать рассеянные силы "Современника" в большом сборнике и приглашал Островского к сотрудничеству: раз отняли журнал, будем перебиваться альманахами, как в 40-е годы, в молодости.

Островский вернулся в Щелыково несколько приободренный. "Я ездил недаром, - отчитывался он в письме Марье Васильевне 8 июля 1867 года, - и успел сделать хорошее дело с Некрасовым. Он к зиме издает большой сборник и обещал взять у меня мою пиесу и перевод итальянской комедии. Значит, нужно работать" 19.

Настоящего прилива энергии, аппетита к работе он, правда, не ощущал. По-прежнему давило сознание бездомности - и в жизни, и в театре. Но - "нужно работать". И, вернувшись с реки после утренней или вечерней зори, он упорно садился за стол. Либретто, так либретто, перевод, так перевод... До обеда три с половиной страницы, после обеда - две... Скучновато читать этот счет аккуратно выработанным страницам рядом с рыболовным реестром в его дневнике. "...Поймали 10 пискарей, 10 плотвиц и 3 окуней. Вечером перевел 2 1/2 страницы".

Но все же что-то сдвинулось в его настроении после поездки к Некрасову. Жизнь, в которую он свято верил, напоминала о себе как мудрая, неодолимая сила. Жизнь, которая рассеивает любую безнадежность, перемалывает всякую боль и в поисках выхода из тупика создает такие неожиданные сочетания событий и сил, какие и не грезились усталому, отчаявшемуся уму.

В октябре 1867 года, когда Островский был в Петербурге, чтобы встретиться с вновь назначенным директором театров С. А. Гедеоновым, Некрасов потихоньку шепнул ему, что есть надежда перехватить у Краевского захиревший его журнал "Отечественные записки" и, официально не сменяя издателя, попытаться сделать новый "Современник". Некрасов рассчитывал на участие Островского в предполагаемом журнале, говорил, что видит в нем желательнейшего из авторов.

Так, может, жизнь не кончена в сорок четыре года, как начинало казаться порой над темной водой щелыковского омута? И он еще будет писать, и печататься, и счастье ему посветит, и театры будут с былым триумфом играть его пьесы?

В волшебной сказке "Иван-царевич", писавшейся той же осенью, есть такой диалог:

 

"В_с_е. Ты, Иван, куда?

Д_е_в_к_и_н. Я на плотину.

К_о_ш_к_и_н. Зачем? Рыбу ловить?

Д_е_в_к_и_н. Нет, не рыбу ловить, а я... Вот что... Я - туда, в омут...

Ц_а_р_и_ц_ы_н. Купаться, что ли, идешь?

Д_е_в_к_и_н. Нет, не купаться, а я совсем туда... с камнем. Вот что. Прощайте! (Идет.)

В_с_е. Постой! Постой!"

 

Два брата Ивана Девкина - Царицын и Кошкин - решают утопиться заодно с ним, да по дороге раздумывают.

 

"Ц_а_р_и_ц_ы_н. Что ж, топиться, так топиться,- и я не прочь... Только вот что, ребята: я сегодня что-то не в расположении... утопимся завтра все вместе!

К_о_ш_к_и_н. Ну, один день - куда ни шло!

Д_е_в_к_и_н. Я что ж? Я, пожалуй, один день подожду. (Садится.)

О_д_и_н _и_з _р_а_б_о_т_н_и_к_о_в. Придумали такую глупость непростительную - топиться, да толкуют, точно дело какое сбираются делать".

 

"Сказка - ложь, да в ней намек..." Стоит задуматься на минуту, и ты остановишься на краю черной пропасти, в которую было заглянул, и станет слаще каждый глоток воздуха, и небо голубее, и крепче запахнут цветы и травы, и снова захочется жить вечно.

 

"ОТЕЧЕСТВЕННЫЕ ЗАПИСКИ"

Петербург. Угол Бассейной и Литейной улиц. (Тогда она еще не звалась проспектом.) Дом Краевского. Широкая лестница на второй этаж. Дверь с начищенной медной табличкой: "Николай Алексеевичъ НЕКРАСОВЪ".

В старом обиталище "Современника", где на два года все замерло и опустело, былое оживление. По понедельникам к часу дня в большой приемной комнате, выгороженной из некрасовской квартиры, как прежде, сходится вся редакция. Раньше других появляется здесь чернобородый красавец лет тридцати, с бледным тонким лицом, и пристраивается за высокой конторкой с бумагами. Это новый секретарь "Отечественных записок" Василий Слепцов. Приходит, неся ворох рукописей в портфеле, Григорий Захарович Елисеев, человек поповской наружности, с бородой библейского патриарха, немногословный и внимательный - бесценный журнальный работник. Еще с лестницы слышен грозный кашель Михаила Евграфовича Салтыкова: он входит шумно дыша, с чуть выпученными глазами, здоровается по обыкновению сердито, но так, что все знающие его почему-то улыбаются, и, оглянувшись, нет ли поблизости дам, отпускает крепкое словцо по поводу мороза, цензуры, канальи-извозчика или только что прочитанных стихов какой-то петербургской барышни.

Приемную эту Островский помнит еще с конца 50-х годов, и с той поры она мало изменилась. В центре комнаты большой бильярд, под ним гуляет черный пойнтер Некрасова. У стены - шкаф с рукописями и чучелом зайца на нем, в углу - медведь на задних лапах с оскаленными зубами. Пришедшие усаживаются в креслах и на полукруглом диване, у стола с зеленым сукном. За тяжелой портьерой в глубине комнаты - вход в личные покои Некрасова, растянувшиеся по фасаду с окнами на Литейную.

Некрасов встает обыкновенно по-петербургскому поздно. Полусидя в постели, на высоких подушках, пишет что-то или просматривает свежие корректуры, доставленные из типографии метранпажем Чижовым. Потом пьет кофе, одевшись в просторный архалук со шнурками, просматривает газеты, листает чью-то рукопись. Для москвича Островского день уже пошел к вечеру, а тут еще только утро. Но когда бы он здесь ни появился, хоть и не в приемный час, его проведут к Некрасову для уединенного разговора. А потом они вместе, раздвинув портьеру, выйдут в редакционное помещение, уже заполнившееся гулом голосов.

Островского приветствуют почтительно и дружелюбно, Некрасов знакомит его с Глебом Успенским, Михайловским. С любопытством поглядывает на драматурга не по годам тучный молодой человек с апатическим лицом - критик Скабичевский. Конечно, это не Добролюбов, но он собирается писать в "Отечественных записках" о новых комедиях Островского...

Островскому нравилось, что в "Отечественных записках" все делалось, по видимости, само собою. Деловые разговоры велись как бы между прочим. Говорили вперемежку обо всем: о новостях газет, плане очередной книжки, модной повести, перемещениях чиновников, в особенности влиявших на литературные дела, о вестях и слухах, касавшихся цензурного комитета, о видах на урожай, лесных пожарах, туркестанских походах и холере...

Дух редакции был лишен сентиментальности. Если рукопись нравилась, Некрасов хвалил коротко и по делу, если не нравилась - говорил внятно: не подошло. Чтобы не обидеть, ссылался порой на финансовые затруднения журнала. Но скуп, вопреки молве, не был. Узнавал, что автор бедствует и не может ждать расчета с конторой, подходил к трюмо, стоявшему в его комнате, вынимал из узкого ящика в подзеркальнике радужные ассигнации, которые имел обыкновение совать туда вечером после выигрыша в клубе, и вручал нуждающемуся. Островский тоже пользовался иной раз щедротами подзеркальника.

Деловой, непринужденный и серьезный дух был перенят от Некрасова и другими сотрудниками. Тем более что его соредактор Салтыков еще менее был наклонен к сентиментальным эмоциям: покряхтывал баском и резал автору всю правду о его сочинении, не щадя самолюбия "литературных генералов".

Демократическое и критическое направление "Отечественных записок" выявилось очень скоро. Для этого не понадобилось литературных манифестов: все здоровое, честное, молодое прибивало к этому берегу само собою. Литераторов не задергивали тут мелочными претензиями, не подгоняли под свой вкус. Верность направлению журнала Салтыков и Некрасов понимали достаточно широко: лишь бы автор писал правду, болел душою за народ, избегал общественной и нравственной фальши.

Островским в "Отечественных записках" дорожили, считались с ним, можно даже сказать, ухаживали за ним. Он заслужил это трижды: как старый сотрудник Некрасова еще с "золотых лет" "Современника", как редкий московский гость, наконец, как общепризнанный большой художник, оставшийся, в отличие от Тургенева или Толстого, верным демократическому журналу и в самые трудные его дни.

Пьесы Островского неизменно печатались в первой, "казовой" книжке "Отечественных записок": ими по традиции открывался журнальный год. А если Островский, по счастью, сочинял в сезон и вторую комедию, охотно печатали и ее. В 1868 году в номере 11 он дебютировал в некрасовском журнале пьесой "На всякого мудреца довольно простоты", в номере 1 за 1869 год появилось "Горячее сердце" - и пошло: номер 2 за 1870 год - "Бешеные деньги", номер 1 за 1871 год - "Лес", номер 1 за 1872 год - "Не было ни гроша, да вдруг алтын" и т. д.

Наведываясь в Петербург, Островский, в компании с Горбуновым или Бурдиным, часто становился участником скромных редакционных праздников. "Отечественные записки" и в этом унаследовали обычаи "Современника". Когда, протомившись положенные три дня в "чреве кита", очередная книжка получалась из цензуры с дозволением идти в свет, Некрасов устраивал "генеральный обед" для сотрудников. У Донона, рядом с Певческим мостом, или в русском ресторане "Малоярославец" сходились А. Н. Плещеев, В. С. Курочкин, Г. И. Успенский, А. А. Потехин и другие близкие журналу литераторы.

Островский охотно бывал на этих дружеских литературных сходках; но Петербург - не Москва, и он чувствовал себя здесь несколько скованно, "как тот редкий гость, - вспоминает очевидец, - который пришел в незнакомый дом и не знает, что делать: сесть или стоять, слушать других или начать разговор, и даже затрудняется в том, куда девать свои руки". Иным он казался величавым, важным, но такое впечатление было обманчивым. Правда, с годами он становился молчаливее, и довольно было двух-трех малознакомых людей в компании, чтобы его трудно было расшевелить. Но он внимательно слушал все, о чем говорили, с доброй улыбкой, наклонив набок большую, рано начавшую лысеть голову, и поощряя собеседника к месту вставленным словцом. На этих обедах он нередко сидел рядом с Салтыковым и своим молчаливым спокойствием составлял выразительный контраст с вечно кипятившимся, желчным и язвительным Михаилом Евграфовичем 1.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2014-01-20; Просмотров: 323; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.057 сек.