Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Annotation 5 страница. Где бы Шлепа ни появлялся, его всегда били за то, что он лез не в свои дела




Где бы Шлепа ни появлялся, его всегда били за то, что он лез не в свои дела. Шлепа считал, что не своих дел нет, все дела общие. Что касается Никитина, его не били никогда, ни мужчины, ни женщины. Главным в жизни Никитин считал личную свободу и ни во что не вмешивался. Шлепа и Никитин были друзьями, соседями и сослуживцами одновременно. Они жили в одном доме и работали на одном предприятии. Это было очень удобно – не дробить души отдельно на соседей, отдельно на друзей и отдельно на сослуживцев, а все сосредоточить на одном человеке. Для Шлепы это было удобно, а для Никитина нет, потому что, когда били Шлепу, он испытывал яростные противоречия. С одной стороны, следовало вмешаться и сохранить принципы, а с другой стороны, не вмешиваться и сохранить лицо от синяков, которые долго потом будут переходить из одного цвета в другой, менять оттенки от фиолетового до нежно-лимонного. И сегодня, возвращаясь с работы, Никитин снова испытал противоречия. В переулке стоял Шлепа в обществе четырех юных длинноволосых хулиганов. Лицо у Шлепы было одухотворенным, а лица хулиганов – бездуховными. Они, кажется, закончили устные прения и переходили к следующей части. Никитин хотел выскочить из переулка и пойти другой дорогой, но в этот момент его заметил Шлепа и радостно замахал руками, как во время первомайской демонстрации. У Никитина не было выбора. Он подошел к группе с тоскливым чувством под ложечкой, именуемым в простонародье трусостью. Трусость порождает неестественность, а неестественность – высокомерие. Никитин высокомерно оглядел хулиганов, задержался глазами на одном из них в свитере до колен и с обручальным кольцом. Это был женатый хулиган. – Можно тебя на минуточку? – потребовал Никитин. – Почему меня? – неуверенно запротестовал женатый хулиган. – Что здесь, никого больше нет, что ли… – Отойдем! – приказал Никитин, ободренный неуверенностью собеседника. Женатый хулиган пожал плечами и отделился от группы. Они отошли к железным решетчатым воротам. Это был въезд в родильный дом. – В чем дело? – строго спросил Никитин. – Он к нашей бабе приставал, – объяснил хулиган. Никитин огляделся по сторонам и увидел неподалеку «бабу». Ей было лет пятнадцать или шестнадцать, она стояла с папиросой, зажав ее между пальцами, как фигу. – Вы старые, – сказала «баба», подвинувшись поближе, однако не слишком близко. – У вас одни принципы, а у нас другие. – А ты мой нос видишь? – спросил Никитин. – Ничего особенного, длинный и асимметричный. – А представляешь, какая у меня будет рожа, если вы его сломаете? Девочка посмотрела на женатого хулигана, хулиган задумался, может, представил себе рожу Никитина со сломанным носом. – Ладно! – великодушно согласился хулиган. – Забирай его и уходи. Под «его» он имел в виду и нос, и Шлепу. Никитин забрал Шлепу, и они ушли. – Ну вот, что ты опять ввязался? – с раздражением спросил Никитин. Шлепа каждый день преодолевал сопротивление среды и надоел Никитину до отвращения. Он с удовольствием бы плюнул и поменял себе приятеля. Но менять Шлепу – это значило менять и соседа, и сослуживца, в сущности, менять все свои привычки. – Что ты к ним пристал? – Они не умеют вести себя, – объяснил Шлепа. – Что ж, я мимо пройду? – А твое какое дело? – Ты это серьезно говоришь? – удивился Шлепа. Никитин с удовольствием бы плюнул на Шлепу прямо сейчас, но плевать в общественном месте было неудобно, и он сказал: – Зря я тебя оттуда увел. – Зря! – вдохновенно согласился Шлепа. – Я бы им показал!
Никитин возвращался домой в шесть часов вечера, а жена – в два часа ночи. – Мы репетировали, – говорила она и уходила в ванную «смывать глаза». Жена была эстрадная актриса, жонглер. Подкидывала на воздух пять колец и четыре мячика, а потом ловила их по очереди. Большого смысла в этой деятельности Никитин не видел, но в жизнь и деятельность своей жены не вмешивался из уважения к личной свободе. К собственной личной свободе. Где она репетировала и с кем, Никитин не спрашивал, потому что, если бы заинтересовался, мог узнать нечто такое, что она скрывала. А если узнать то, что скрывала жена, – пришлось бы совершать серию поступков: объясняться, разводиться, искать другую жену, потом рассказывать ей все про себя с самого начала. А под конец выяснится, что новая жена с талантами, их надо будет открывать или зарывать. А Никитину ничего не хотелось ни открывать, ни зарывать. Ему было тридцать два года, и он привык к своим привычкам. Сегодня Никитин лег спать рано и уже смотрел какой-то интересный сон, когда вернулась жена. Она ничего не сказала, как обычно, даже не разделась, а как была – в пальто и сапогах, с накрашенными глазами – прошла в комнату, села возле Никитина и заплакала. Потом опустилась на колени, положила свое соленое лицо на лицо Никитина. Эта привычка осталась у них с молодости. – Ну что? – спросил он. – Я уронила мячик, – проговорила жена. Никитин понимал, что она плачет не из-за мячика, а по другой причине. – Могу я уронить мячик? – плакала жена. – Имею право? – Не имеешь. Люди платят за то, чтобы ты ловила мячики. А если не умеешь – не выходи на сцену. – Но у меня девять предметов. – Хоть сто. Жена перестала плакать, пошла смывать глаза. Она долго ходила по квартире, тукая пятками, потом долго шуршала одеждой, снимая одно и надевая другое. Наконец легла в постель, обжигая Никитина холодными ногами. – Боря… – позвала жена. – Чего тебе? – Ты редкий, замечательный человек… Она была благодарна Никитину за то, что он не лез в ее жизнь и ни о чем не спрашивал. За то, что ей было куда вернуться и было кому поплакаться.
Рабочий день начинался в девять часов, а в половине десятого в кабинет к Никитину пришел Шлепа с очередным предложением. – Вот! – гордо сказал он и положил на стол эскиз. На эскизе была изображена комната с синими стенами и белыми углами. – Что это? – не понял Никитин. – Цех, в котором будут делать мясорубки. – А почему белые углы? – Чтобы в них не плевали и не бросали окурки. Это психологически невозможно – плюнуть в белый угол. Я не прав? Никитин подумал, что Шлепа прав: плевать в темный угол психологически легче. – Где ты работаешь? – в свою очередь спросил Никитин. – В бюро технической эстетики, – не задумываясь ответил Шлепа. Они с Никитиным действительно работали в бюро технической эстетики, которое получало заказы от предприятий и выполняло их в срок. – Какую форму мы должны сейчас разрабатывать? – снова спросил Никитин. – Мясорубку, – не задумываясь ответил Шлепа. Бюро действительно получило заказ на разработку формы мясорубки. Срок давно прошел, а формы не было. Директор завода упрекал заведующего бюро, заведующий бюро кричал на Никитина, Никитин материл Шлепянова, то есть Шлепу. Шлепянов в свою очередь никого не упрекал: в его обязанности входило творчески мыслить. Поразмыслив творчески, Шлепа решил, что мясорубка, помимо своей основной задачи молоть мясо, должна нести дополнительную смысловую нагрузку, и предложил «одухотворенный вариант» мясорубки. Корпус он предложил решить в виде самолета, впереди устанавливался пропеллер. Домохозяйка возле такой мясорубки должна была ощутить себя пилотом, который отправляется в полет. «Одухотворенный вариант» не прошел, потому что на пропеллер накручивалось мясо. Шлепа предложил следующий, «иронический» вариант: корпус в виде коровы, а ручка в виде хвоста. Перемалывая мясо, домохозяйка будет думать, что она накручивает корове хвост, и это отвлечет ее от прозы кухни. «Ироническая мясорубка» тоже не прошла. Заведующий бюро Саруханян считал, что у мясорубки не должно быть дополнительных сверхзадач, кроме ее основной задачи – перемалывать мясо. Мясорубка должна быть красивой и удобной, а самолет и корова – элементы промышленности и сельского хозяйства – здесь абсолютно ни при чем. И домохозяйка-пилот тоже ни при чем. Шлепа возражал Саруханяну, что мясорубка – это именно сочетание промышленности с сельским хозяйством, выраженное в лаконичной форме. А что касается домохозяйки, то она тоже человек, а человек – это главный предмет исследования в искусстве. Тогда Саруханян рассказал Шлепе анекдот про Христа и про апостолов, которые шли по воде. Саруханян, как Христос, советовал своему апостолу Шлепянову не выпендриваться, а идти по камешкам, как все. Шлепа обещал подумать и на другой день приносил Никитину очередной вариант мясорубки. Сегодня он принес цех с белыми углами. – А какое это имеет отношение к мясорубке? – спросил Никитин. – Самое прямое. Если люди будут делать мясорубку в помещении с чистыми углами, они совершенно иначе ее сделают. Я не прав? Никитин подумал, что Шлепа прав, потому что он сам, например, не мог сосредоточиться, если в кабинете было не убрано. Но поддержать Шлепу – значит выслушать от Саруханяна анекдот про апостолов, а Никитин терпеть не мог старых анекдотов. И вообще он не любил ходить по начальству – стеснялся своего длинного асимметричного носа и, когда разговаривал, глядел в пол. Саруханян тоже не смотрел на Никитина. Он ничего не стеснялся, просто ему было неинтересно. Если бы Никитин и Саруханян встретились в нерабочее время где-нибудь на Бородинской панораме или в Музее восточных культур, они просто не узнали бы один другого, потому что никогда толком не видели друг друга в лицо. – Я не прав? – переспросил Шлепа. Никитин снова промолчал, испытывая противоречия, как в переулке. Сказать Шлепе «нет» – тот на него обидится, и тогда настанет такая тоска, что жить неохота. А если Саруханян скажет «нет», Шлепа обидится на Саруханяна, а тот даже не заметит, потому что его друзья и соседи работают в разных местах: Шлепа не имеет к ним никакого отношения. – Иди к нему сам со своими углами, – решил Никитин. – А ты? – наивно спросил Шлепа, не подозревая о противоречиях. – Это же твои углы, а не мои. Шлепа взял эскиз и пошел к Саруханяну, а Никитин принялся тщательно прибирать свой стол. Он не мог работать, если на столе был беспорядок. Никитин успел только сложить в стакан карандаши, когда вернулся Шлепа. – Ну? – поинтересовался Никитин, составляя карандаши острием вверх. – Выгнал, – коротко сказал Шлепа. – Из кабинета или вообще? – Из кабинета и вообще. Никитин молчал. Он ожидал, что это когда-нибудь произойдет, но не ожидал, что это случится сегодня. – Слушай… – растерянно проговорил Никитин. – А ты не можешь по камешкам… как все? Шлепа подумал, глядя перед собой, потом покачал головой. – Нет, – сказал он, – не могу.
В воскресенье Никитин взял дочь Наташу, которая жила у тещи, и поехал с ней в зоопарк. Они каждое воскресенье проводили вместе и рассказывали друг другу о прожитой неделе. Никитин сообщал о своих делах, а Наташа о своих, и когда она говорила или задавала вопросы, то забегала вперед и смотрела на Никитина снизу вверх его собственными глазами. У них были совершенно одинаковые глаза – зеленые, как крыжовины, в светлых ресницах. – Что это у тебя? – спросил Никитин, дотрагиваясь пальцами до ее щеки. Возле уха на щеке была бледная сыпь. – Диатез, – объяснила Наташа. – Меня бабушка яйцами перекармливает. – А ты не ешь. – Из яйца целый цыпленок получается с клювом и перьями, значит, в нем много витаминов. А витамины необходимы растущему организму. Никитин слушал Наташу и думал о том, что, видимо, постарел. Вот весна, вот солнце, вот дикие звери – все это должно восприниматься как чудо. А он воспринимал иначе: ну весна, ну солнце, ну дикие звери. Ну и что? – Кто это? – спросила Наташа, глядя на Никитина снизу вверх. – Гималайский медведь. – А откуда ты знаешь, что он гималайский? – Написано. – А ты мог бы его погладить? – Зачем? – Просто так. Никитин подумал: а мог бы он действительно просто так войти в клетку и погладить гималайского медведя? С одной стороны, это поступок совершенно бессмысленный, а с другой стороны – в нем вызов человеческим привычкам. Никитин мог бы вернуться домой и сказать жене: ты там с каким-то ничтожеством репетируешь, а я действительно настоящий мужик, гималайского медведя погладил. Мог бы пройти мимо хулиганов не высокомерно, как раньше, а спокойно. Пройти – и все. – Трус! – крикнет вдогонку Шлепа. – Можешь думать что хочешь, – ответит Никитин. И ему действительно будет безразлично, что подумают о нем друзья, соседи и сослуживцы, потому что сам Никитин будет знать себе истинную цену. Медведь лежал черный, огромный, безразличный, положив, как собака, морду на лапы, и, по всей вероятности, скучал. Никитин подумал, что здесь, в клетке, медведь утратил всю свою медвежью индивидуальность и все ему было безразлично, даже собственные привычки. – Можешь? – допытывалась Наташа. – Сейчас, – сказал Никитин. – Подожди меня здесь, я быстро поглажу и вернусь. Клетка оказалась незапертой, а просто задвинутой на тяжелую железную щеколду. Когда Никитин отодвинул щеколду и вошел, медведь не обернулся и, казалось, не обратил на это никакого внимания. Шерсть у медведя была черная, слипшаяся, возле брюха висела сосульками. Никитин с отвращением дотянулся до высокой медвежьей холки и заторопился обратно. Медведь быстро поднялся с пола, обошел Никитина и лег возле двери. Никитин, в свою очередь, хотел обойти медведя, но тот поднял морду и посмотрел на него мелкими замороженными глазками. Медведь не утратил свою медвежью индивидуальность. Никитин понял это, во рту у него сделалось сухо, а пульс застучал в висках с такой силой, что казалось, будто уродовал лицо. – Наташа! – позвал Никитин. Дочь, радостная, подбежала к клетке. – Поди позови кого-нибудь. Я не могу выйти. – Тебе уже надоело? – разочарованно спросила Наташа. – Позови… Наташа побежала куда-то, а через несколько минут вернулась и привела сторожа зоопарка в ватнике и в кепке. – Никитин, – представился Никитин и протянул сквозь прутья руку с вытянутыми пальцами. – Пьяный, что ли? – брезгливо поинтересовался сторож. – Нет. – Поспорил? – Нет, не спорил. – А зачем влез? – Просто так. – Вот и сиди теперь. Гималайский медведь никого не выпускает. – Почему? – У него такая манера. Сторож имел дело с хищниками и знал манеру каждого. Не верить ему не имело никакого смысла. – А что же теперь делать? – упавшим голосом спросил Никитин. – Убить. – Кого? – испугался Никитин. – Это уж я не знаю. Медведь уникальный, а таких, как ты, полный зоопарк. Сторож не учитывал ни конкретного состояния Никитина, ни его принципов относительно свободы личности. – Позовите кого-нибудь из начальства, – попросил Никитин. – Зачем? – Сторож не любил ходить по начальству. Может быть, стеснялся своего ватника и кепки. – Посоветоваться, – сказал Никитин. – А что начальство? Оно вместо тебя в клетку не полезет. Ты теперь с медведем советуйся. Нам его заграничное государство подарило. Убить медведя – значит идти на конфликт. Из-за тебя никто на конфликт не пойдет. Сторож повернулся и зашагал от клетки. В его обязанности входило кормить зверей, следить, чтобы люди не совали в клетки острые предметы, а решать конфликты на уровне внешней политики в его обязанности не входило. Это было не его дело, а сторож не в свои дела не вмешивался. Перед клеткой тем временем собрался народ. Медведь привык, что на него смотрят, привык быть на виду и не обращал на это никакого внимания. А Никитин нервничал и удивлялся человеческой бестактности, хотя с позиций свободы личности все было правильно. Хочешь остановиться – можешь остановиться. Хочешь посмотреть – можешь посмотреть. В центре толпы стояла Наташа и давала интервью. Она объясняла, что медведь гималайский, а человек – ее папа. Папа у нее – художник, мама – жонглер, а сама она живет у бабушки и учится в третьем классе. – Наташа! – окликнул Никитин. – Иди домой… – А можно, я еще здесь побуду? – Она, как и мать, любила успех и внимание к себе зрителей. – Хватит, – запретил Никитин, – иди домой. – А куда? К маме или к бабушке? Никитин подумал, что жены дома нет, и сказал: – Иди к бабушке.
Вечером пришел сторож и просунул медведю плоский ящик с сырым обветренным мясом. Потом достал из кармана табличку и повесил ее на клетку. – Что это? – спросил Никитин. – Твои данные. – Зачем? – смутился Никитин. – Завтра посетитель повалит, интересоваться начнет. – А вы что написали? – А тебе не все равно? Никитину было далеко не безразлично, что о нем пишут, но он не решался пререкаться со сторожем. – Трудно работать с хищниками? – заискивающе спросил Никитин, чтобы задержать сторожа вопросом. Он боялся оставаться один. – Если обращаться по-человечески, то нетрудно. – А если не по-человечески? – Никитин уточнял свои перспективы. – Сожрет. – А меня медведь не сожрет? – Не должен. Он сытый.
Сторож ушел. Никитин и гималайский медведь остались вдвоем. Медведь лежал по-прежнему, уложив морду на лапы, и, казалось, не замечал Никитина. На дощатом полу темнели клочки сена, валялся круглый бублик. Никитин хотел есть, но боялся пошевелиться. Он сидел в углу, страдая от холода и от неопределенности своего положения: с одной стороны, медведь действительно уникальный, а таких, как Никитин, действительно полный зоопарк. Медведь имеет познавательное значение и укрепляет дружбу между народами, а Никитин никакого значения не имеет. Он руководит Шлепой, а это занятие бесполезное, потому что Шлепа неуправляем. Что касается жены, то жена его отсутствия не заметит. Так что получалось: заменить Никитина легко, а заменить медведя сложно. Никитин незаметно заснул и продолжал мерзнуть во сне, а потом ему стало вдруг тепло и даже душно. Проснувшись, он увидел, что лежит посреди клетки, прижавшись к гималайскому медведю. Должно быть, перебрался к нему ночью от страха и холода. Первым посетителем зоопарка была жена Никитина. Она явилась задолго до открытия, перелезла через ограду и теперь бегала от одной клетки к другой – разыскивала мужа. Никитин увидел ее раньше, чем она его, и отметил, что незамужний образ жизни наложил на нее свой отпечаток. Жена имела совершенно незамужний девический вид. Она подбежала к клетке и придвинула лицо к прутьям. Глаза у нее были яркие, а губы бледные – она их не красила. Губы были бледные, большие и нежные. Никитин с удивлением смотрел на лицо жены и находил в нем черты дочери. – Господи! – оторопело проговорила жена, оглядывая клетку. – Никаких удобств! – Смотря что принимать за удобства, – неопределенно сказал Никитин. – Идем домой! Что бы ни было, ты должен ночевать дома. – А тебе не все равно, где я буду ночевать? По-моему, для тебя это самый удобный вариант. – Хочешь, я рожу второго ребенка, заберу Наташу от матери и пойду работать в ясли? Я буду зарабатывать на хлеб, присматривать за детьми, и мы начнем новую жизнь. – Жена заплакала, прикусив губу, неотрывно глядя на Никитина. – Я не знала, что ты переживаешь. Я думала – тебе все равно. А раз ты протестуешь, значит, ты меня любишь. Значит, все можно поправить… Почему ты молчишь? – А что я должен говорить? У меня ведь нет репетиций. Я не жонглер. – Ты должен меня понять: мне хотелось внимания, поклонения. Жизнь уходит. – У тебя было достаточно внимания – каждый вечер зрительный зал. – А мне не нужен зал. Мне нужен один человек, который мог бы умереть за меня. Я не думала, что ты можешь умереть за меня. А больше мне ничего не надо. Я все брошу, и мы начнем новую жизнь. – Тебя в ясли не возьмут. – Почему? – растерялась жена. – Потому что ты окончила цирковое училище, а не дошкольно-педагогическое. У тебя другая специальность. – Что это за специальность? – пренебрежительно сказала жена. – Подкидывать мячики в воздух, а потом ловить обратно. Какой смысл? – Редкий вид работы… – А какой в нем смысл? Никитин с удивлением отметил, что у жены свои сомнения. – Ну… а какой смысл в альпинизме? Люди сначала лезут на гору, а потом спускаются обратно. – Тоже никакого смысла, – сказала жена. – Искусственная цель и искусственные трудности. Мне уже надоело все искусственное. Я устала. Я не хочу больше жонглировать, я хочу жить. Жена снова заплакала. Гималайский медведь приподнял морду и внимательно посмотрел на Никитина, на жену, потом снова на Никитина. Никитин отчего-то смутился и сказал жене: – Ну ладно, ты иди… – Я первая пойду, – согласилась жена. – Я куплю проигрыватель с пластинками, и у нас будет полный дом музыки. Она пошла от клетки – сначала медленно, потом побежала. Жена бежала, сунув руки в карманы, перебирая длинными тонковатыми ногами в белых чулках, и походила на свою выросшую дочь. Никитин смотрел ей вслед и думал о том, что ничего не знает о жене, и это представилось как спасение, ибо чего не знаешь, того нет. А раз ничего нет, то, может, действительно можно все поправить и для этого не надо совершать никаких поступков. Просто объединять свои привычки с привычками жены.
День выдался неспокойный. Приходили родные, близкие, не очень близкие и вовсе незнакомые. Явились даже несколько человек, с которыми Никитин вместе отдыхал в пионерском лагере в Ватутинках – не то в первую, не то во вторую смену. Бывшие пионеры рассказывали Никитину, как они вместе потихоньку рвали клубнику, и из рассказа получалось, что Никитин еще в те времена был смелый и необыкновенный человек. Он слушал и думал: для того чтобы обратить на себя внимание, ему надо было либо умереть, либо забраться в клетку с гималайским медведем. Никитин сначала выходил к людям, принимал их внимание скромно, но с достоинством. Потом ему надоело и их внимание, и собственное достоинство. От внимания устаешь так же, как от невнимания. Никитин забился за медведя, прислонился к медвежьему боку и, чтобы скоротать время, стал решать в уме форму мясорубки. Поразительно, как переменилась жизнь за последнее время. Переменилось все, кроме мясорубки. Она осталась такой же, как была, – громоздкая, неудобная, с массой деталей. Динозавр, а не мясорубка. Никитин сидел, вытянув ноги, прикрыв глаза, и ему представлялся дом, полный музыки, с необычной мясорубкой на кухне – электрической, пластмассовой, голубой в красный горошек. В обеденный перерыв в зоопарк приехал Саруханян. Он пробился к самой клетке, но Никитина не увидел. – Борис Николаевич! – громко окликнул Саруханян. Никитин выглянул из-за медвежьего хребта и, узнав своего начальника, подошел к прутьям. Они стояли по обе стороны решетки и с интересом разглядывали друг друга. Саруханян заметил, что глаза у Никитина зеленые в светлых ресницах, а нос длинный и асимметричный. А Никитин обратил внимание на то, что Саруханян сутулый, с большой квадратной головой, чем-то неуловимо напоминает гималайского медведя. – Пожалуйста, – сказал Саруханян, – я могу восстановить Шлепянова, если для вас это так принципиально. Но ведь вы могли прийти ко мне в кабинет и сказать об этом? Зачем же лезть в клетку? Никитин промолчал. – Я не спорю, – продолжал Саруханян. – Шлепянов способный художник, интересно мыслит. Но то, что он предлагает, невозможно применить. У нас прикладное искусство, а не искусство вообще. Никитин снова промолчал. – Вы не согласны? – забеспокоился Саруханян. – Нет, – сказал Никитин, – я не согласен. Всякое искусство должно нести в себе элемент иррационального развития. Тогда это искусство. – Но у нас маленький штат и большой план. Шлепянов занимается иррациональным развитием, а другие должны выполнять его работу. – Во все времена кто-то сеял хлеб, а кто-то смотрел в небо. И те, кто сеял хлеб, кормили того, кто смотрел в небо. Надо мыслить шире, чем штат и план. Саруханян задумался, глядя за плечо Никитина. Может быть, в этот момент он пытался мыслить шире. Потом вдруг очнулся и увидел медведя. – Фу! Какой противный! – негромко, искренно поделился Саруханян. – Почему – противный? – заступился Никитин. – Обыкновенный гималайский медведь. Подошел сторож и отогнал Саруханяна от клетки. – Близко подходить не разрешается, – строго предупредил он. Потом повернулся к Никитину и приказал: – А ты тут своих порядков не заводи! Саруханян испугался сторожа и ушел, оставив Никитину передачу: армянский коньяк и кулек конфет «Памир». Конфеты Никитин отдал медведю, а коньяк оставил себе. Он выпил половину бутылки, положил голову на колени и закрыл глаза. А когда открыл их – стояла ночь.
Стояла ночь. Звери спали и бредили во сне. Где-то далеко плакал маленький лисенок. В небе висел крепкий молодой месяц. Сосны возле площадки молодняка стояли черные, тяжелые и, казалось, будто написаны маслом. Никитин смотрел перед собой и удивлялся: как это красиво – ночь. Обычно он спал в это время суток и ничего не видел. Надо было оказаться в клетке с гималайским медведем, чтобы понять ночь, увидеть Саруханяна, посмотреть, как бегает жена. Вспомнить, как воровал в детстве клубнику: тогда, в тот день, шел теплый яростный дождь и лужи вскипали пузырями. Он бежал по лужам и так устал, что нечем было дышать. Звеньевой Семка сказал, что не надо обращать на это внимания, скоро придет второе дыхание, и оно действительно пришло. Пришло потому, что нельзя было остановиться. Надо было бежать дальше. За спиной подергали дверцу. Никитин обернулся и увидел двоих людей, одного – побольше, другого – поменьше. Никитин подошел к дверце и узнал Шлепу с подружкой женатого хулигана. В темноте просматривался ее нежный профиль. – Здравствуйте, – вежливо поздоровалась она, узнав Никитина. – Извините, я вас не приглашаю, – сказал Никитин. – Ничего, – разрешила девочка. – Мы пришли тебя сменить, – сказал Шлепа. – Не надо. – Почему? – Таких, как ты, больше нет. А таких, как я, полный зоопарк. Девочка с восхищением посмотрела на Шлепу. Она тоже предчувствовала, что таких больше нет, и Никитин подтвердил ее предчувствия. – Зачем ты сюда залез? – спросил Шлепа. – Так… – сказал Никитин. – Но какая-то сверхзадача у тебя была? – Была. Погладить гималайского медведя. – И все? – Все. – Эгоизм, – сказал Шлепа. – Почему? – не понял Никитин. – Ты залез в клетку, вместо того чтобы выполнять свои обязанности. – О каких обязанностях ты говоришь? – Об обязанностях каждого человека перед другими людьми. – Но почему эгоизм? Я залез в клетку – кому от этого плохо? – А кому от этого хорошо? Это никому не надо – ни тебе, ни другим. – Медведю, – сказал Никитин. – Ему со мной веселее. – А перед медведем у тебя нет обязательств. Его интересы можно не учитывать. Медведь приподнял морду и глухо заворчал. – Ой! – сказала девочка. – Вы идите, – предложил Никитин. – Мы тебя рядом покараулим, – пообещал Шлепа. Они отошли к площадке молодняка, сели на качалку и стали качаться. – А я музыкальную мясорубку придумал! – крикнул Шлепа. – По принципу шарманки: можно будет крутить ручку и слушать музыку. Шлепа учитывал интересы домохозяйки и совершенно не учитывал интересов Саруханяна. Никитин вернулся на место – в угол и стал думать о своих обязанностях перед другими людьми. У каждого человека есть несколько кругов обязанностей – малых и больших, главных и второстепенных. Жена у Никитина в слезах, дочь – в диатезе – значит, он не выполняет своих прямых и конкретных обязанностей перед самыми близкими людьми. Другие, незнакомые, люди пользуются мясорубками-динозаврами – значит, Никитин не выполняет обязанностей и перед более широким кругом людей. А еще существуют обязательства, которые человек принимает с рождением, потому что он родился человеком, а не медведем, например. Конечно, гималайский медведь имеет познавательное значение, но эту роль может выполнить любой другой гималайский медведь. Не этот, так следующий. А обязанности Никитина может выполнить только он один. Так что получается: заменить медведя легко, а заменить Никитина невозможно. – Медведь… – тихо позвал Никитин. – Отпусти меня… Он подошел к гималайскому медведю, присел возле него на корточки и стал гладить его по холке, по длинной черной морде. Медведь медленно мигал, голова у него была большая и теплая. Никитин гладил медведя – делал то, за чем пришел в клетку. Он пришел, чтобы взорвать свои и человеческие привычки, но сейчас уже не помнил об этой своей изначальной цели. Они прожили в одной клетке сутки с небольшим, это было сложное для Никитина время, и прожили они его честно: медведь оберегал Никитина ночью от холода, днем от человеческого внимания. А Никитин угощал медведя конфетами и не разрешал о нем пренебрежительно отзываться. – Я понимаю, тебе скучно будет, – тихо говорил Никитин, преодолевая пальцами жесткую дремучую шерсть, – но я завтра к тебе обязательно приду. Медведь перекатил морду на ухо, отвернулся от Никитина. – А в воскресенье мы вместе придем. Вот посмотришь… Никитин подошел к двери и, просунув руку сквозь прутья, отодвинул щеколду. Он вышел и задвинул щеколду обратно, чтобы не волновать сторожа, который спал где-то, подчиняясь своим привычкам, а не обязанностям. Шлепа и девочка медленно качались, безвольно свесив руки. Осыпанные лунным светом, они были черные и четкие, как на эстампе. Влюбленность – это потеря реальности. Шлепа и девочка смотрели куда-то в вечность, слушая новое свое состояние. Никитина они не увидели, потому что он был в реальности, а они – нет. Никитин постоял возле них и медленно пошел к выходу. Потом, спохватившись, вернулся обратно к клетке, снял табличку со своими данными. Интересно было почитать на досуге, что написал о нем сторож зоопарка. Инструктор по плаванию

Я лежу на диване и читаю учебник физики. «Когда в катушке тока нет, кусок железа неподвижен…» Это похоже на стихи: Когда в катушке тока нет,
Кусок железа неподвижен…

Ни катушка, ни кусок железа меня не интересуют совершенно. Я изучаю физику для двух людей: для мамы и для Петрова. Петрова недавно видели с красивой блондинкой. Я понимаю, что обижаться – мещанство и чистейший эгоизм. Если любишь человека, надо жить его интересами. «Если две параллельные прямые порознь параллельны третьей, то они параллельны между собой». Значит, если я люблю Петрова и блондинка любит Петрова, то я и блондинка должны любить друг друга. В комнату вошла моя мама и сказала: – Если ты сию минуту не встанешь и не пойдешь за солью, я тебе всю морду разобью! Надо заметить, что моя мама преподаватель зарубежной литературы в высшем учебном заведении. У нее совершенно отсутствует чувство юмора. Пианино она называет музыкальным инструментом, комнату – жилой площадью, а мое лицо – мордой. Юмор – это явление социальное. Он восстанавливает то, что разрушает пафос. В нашей жизни, даже в моем поколении, было много пафоса. Зато теперь, естественно, много юмора. – Ну объясни, – просит мама, – что вы за люди? Что это за поколение такое? Мама умеет за личным видеть общественное, а за частным – общее. – При чем тут поколение? – заступаюсь я. – Я уверена, стоит тебе только намекнуть, как все поколение тут же ринется за солью, и только я останусь в стороне от этого общего движения. Мама привычным жестом берет с полки первый том Диккенса и не целясь кидает в мою сторону. Я втягиваю голову в плечи, часто мигаю, но делаю вид, что ничего не произошло. Я понимаю – дело не в поколении, а в том, что неделю назад я провалилась в педагогический институт и теперь мне надо идти куда-то на производство. Я вообще могу остаться без высшего образования и не принести обществу никакой пользы. У меня на этот счет есть своя точка зрения: я уверена, например, что моя мама принесла бы больше пользы, если бы работала поваром в заводской столовой, кормила голодных мужчин. Она превосходно готовит, помногу кладет и красиво располагает еду на тарелке. Вместо этого мама пропагандирует зарубежную литературу, в которой ничего не понимает. «Диккенс богат оттенками и органически переплетающимися противоречивыми тенденциями. Понять его до конца можно, лишь поняв его обусловленность противоречивым мироощущением художника». Не знаю – можно ли понять до конца писателя Диккенса, но понять на слух лекции мамы невозможно. Не представляю, как выходят из этого положения студенты. Эту точку зрения, так же как и ряд других, я держу при себе до тех пор, пока мама не кидает в меня щеткой для волос. После чего беседа налаживается. – Ну что ты дерешься? – обижаюсь я. – Каждый должен делать то, что у него получается. Я намекаю на мамину деятельность, но она намеков не понимает. – А что у тебя получается? Что ты хочешь? – Откуда я знаю? Я себя еще не нашла. Это обстоятельство пугает маму больше всего на свете. Если я не нашла себя в первые восемнадцать лет, то неизвестно, найду ли себя к следующим вступительным экзаменам. – Ты посмотри на Леру, – советует мама. Лера поступила во ВГИК на киноведческий факультет. Кто-то будет делать кино, а она в нем ведать. – А ты посмотри на Соню, – предлагаю я свою кандидатуру. – По два года сидела в каждом классе, а сейчас вышла замуж за капиталиста. В Индии живет. – В Индии нищета и инфекционные заболевания, – компетентно заявляет мама. – Вокруг Сони нищета, а ее индус дом имеет и три машины. – Тебе это нравится? – Нищета не нравится, а три машины – хорошо. – А что она будет делать со своим индусом? – наивно интересуется мама. – То, что делают муж и жена. – Муж и жена разговаривают. А о чем можно говорить с человеком, который не понимает по-русски? – Она его научит. – Можно научить разговаривать, а научить понимать – нельзя. – Ты же со мной разговариваешь, а меня совершенно не понимаешь. Какая в этом случае разница – жить с тобой или с индусом? – Таня, если ты будешь так отвечать, – серьезно предупреждает мама, – я тебе всю морду разобью. – А что, я не имею права слова сказать? – Не имеешь. Ты вообще ни на что не имеешь никакого права. Потому что ты никто, ничто и звать никак. Когда мне было столько, сколько тебе сейчас, я жила в общежитии, ела в день тарелку пустого супа и ходила зимой в лыжном костюме. А ты… Посмотри, как ты живешь! Мама думает, что трудности – это голод и холод. Голод и холод – неудобства. А трудности – это совсем другое. Я никто, ничто и звать никак. Разве это не трудность? У Петрова – блондинка. А это не трудность? Мне иногда кажется, что мама никогда не была молодой, никогда не было войны, о которой она рассказывала, никогда не жил Чарльз Диккенс – все началось с того часа, когда я появилась на свет. В философии это называется «мир в себе». – У нас были общие радости и общие трудности, – продолжает мама свою мысль. – Тогда были общие, – говорю я, – а сейчас у каждого свои. Мама стремительно смотрит вокруг себя, задерживается глазами на керамической пепельнице. Так спорить невозможно. Я предупреждаю об этом вслух, но мама с моим заявлением не считается. И через пять минут в комнате соседей покачивается люстра и нежно звенит в серванте хрусталь. А еще через пять минут я стою, но уже не в комнате, а на улице, посреди двора. Никто в этой жизни не любит меня больше, чем мать, и никто не умеет сильнее обидеть. В философии это называется «единство и борьба противоположностей». Подруга Лера сказала бы по этому поводу так: «Надо уметь отделять рациональное от эмоционального. Родители на то и созданы, чтобы воспитывать, а дети для того и существуют, чтобы создавать поводы для забот. Каждое поколение испытывает на себе любовь родителей и неблагодарность детей. Что же касается индуса, то тут особенно важно отделить рациональное от эмоционального. Ни в коем случае нельзя ориентироваться на страсть, надо учитывать перспективы отношений, брать мужа на вырост». Петров – муж на вырост. Через десять лет он станет молодым профессором, а я женой молодого профессора. Я буду приносить пользу мужу, а он всему обществу – за меня и за себя. Жаль, что Петров женится не на мне, а на блондинке. Хотя их отношения с блондинкой ни на чем не стоят, а у нас с Петровым общее прошлое: мы вместе рыли картошку в колхозе. Может быть, когда-нибудь он вспомнит об этом и позвонит мне по телефону. Петров очень остроумный человек. Он весь состоит из формул и юмора. Юмор, конечно, восстанавливает то, что разрушает пафос, но когда его очень много – он сам начинает разрушать. Так же, как ангина разрушает сердце. От частых ангин бывает недостаточность митрального клапана, с этим очень неудобно жить. А от хронического юмора образуется цинизм, с которым жить очень удобно, потому что человек все недооценивает. Всему назначает низкую цену. У мамы мало юмора, она ко всему относится торжественно и все переоценивает. У Петрова много юмора, он ко всему относится снисходительно, все недооценивает. Лера все время отделяет рациональное от эмоционального. Всему знает точную цену. Она умеет и в жизни «руду дорогую отличить от породы пустой». А я ничего не знаю и не умею. Потому что я себя не нашла. И меня никто не нашел. Рядом с нашим домом продовольственный магазин, а возле магазина большая лужа. Зимой она замерзает, тогда дворничиха Нюра посыпает ее песком или крупной солью, чтобы люди не падали. Сейчас конец августа, начало дня, лужа стоит полная и белая от молока. Вчера в нее с грузовика свалился ящик с шестипроцентным молоком. Возле лужи собираются кошки, они спокойно сидят, вытянув хвосты, а люди куда-то торопятся, и всем свое дело кажется самым важным. У меня развито стадное чувство. Когда я вижу бегущих людей, я бегу вместе со всеми, даже если мне надо в противоположную сторону. Однажды мы с Лерой собрались на ее дачу и приехали с этой целью на Савеловский вокзал. Лера пошла за билетами, а я осталась ждать на платформе. В это время со второго пути отправлялся поезд, который редко ходит и далеко везет. Вокруг меня все пришло в движение и устремилось ко второму пути. Люди бежали так, будто это был самый последний поезд в их жизни и вез их не в Дубну, а в долгую счастливую жизнь. Я услышала в своей душе древний голос и бросилась бежать вместе со всеми, не различая в общем топоте своего собственного. Когда я вскочила в вагон, то испытала облегчение, доходящее до восторга. Потом, конечно, я испытала оторопь и растерянность, но это было уже потом, когда поезд тронулся. Лера не понимает, как можно вскочить в ненужный тебе поезд. Она до сих пор не понимает, а я до сих пор не могу объяснить. Я давно миновала свой двор и несколько улиц, когда увидела бегущих людей. Они пронеслись мимо меня, потом остановились – в передних рядах произошла кратковременная борьба. Потом все повернулись и бросились в другую сторону. Я заглушила в себе древний голос, отошла и попробовала сосредоточиться. Со стороны, как правило, виднее, я все поняла: действие происходит перед театром, массы стреляют билет на утренний спектакль. Я не люблю стрелять билеты. В этом есть что-то унизительное. Те, у кого заранее припасены билеты, чувствуют необоснованное превосходство и на вопрос, нет ли у него лишнего, могут ответить: «Есть. В баню». Каждому приятно почувствовать превосходство, пусть даже временное и необоснованное. Я это понимаю, но не принимаю. Поэтому просто отхожу в сторону, ни у кого ни о чем не спрашиваю, при этом у меня вид попранной женственности. Такой вид часто бывает у хорошеньких продавщиц, которые собрались завоевывать мир, а попали за прилавок. Сегодня я тоже отхожу в сторону и смотрю, как ведут себя возле театра. Если бы в кассе были свободные билеты, людям хотелось бы на спектакль гораздо меньше или не хотелось бы совсем. Ко мне подошла блондинка в белом пальто и таинственно спросила: – Можно вас на минуточку? – Можно, – согласилась я и пошла за ней следом. Я не понимала, куда она меня ведет и с какой целью. Может быть, это была блондинка Петрова и ей совестно смотреть мне в лицо? Блондинка тем временем остановилась и достала из лакированной сумочки билет – голубой, широкий и роскошный. – Продаете? – догадалась я. У меня в кармане было семь копеек – ровно на пачку соли. – Отдаю, – поправила меня блондинка. – Почему? – Он мне даром достался. – А почему мне, а не им? – Я кивнула в сторону дышащей толпы. – Боюсь, – созналась блондинка. – Растерзают. Я обрадовалась и не знала, как приличнее: скрыть радость или, наоборот, обнаружить. – Вам правда не жалко? – Правда. Я вечером посмотрю в лучшем составе. – Тогда спасибо, – поблагодарила я, обнаруживая радость одними глазами, как собака. Мы улыбнулись друг другу и разошлись довольные: я тем, что пойду в театр, а она тем, что не пойдет. Есть зрители неблагодарные: им что ни покажи – все плохо. Я – благодарный зритель. Мне что ни покажи – все хорошо. Мои реакции совпадают с реакцией зала, просто они ярче проявлены. Если в зале призадумываются – я плачу, а если улыбаются – хохочу. Мне все сегодня нравится безоговорочно: пьеса, которая ни про что, артисты, которые изо всех сил стараются играть не хуже основного состава. Может быть, у них в зале знакомые или родственники и они стараются для них. Мой сосед справа похож на молодого Ива Монтана – тот современный тип внешности, о котором можно сказать: «уродливый красавец» или «красивый урод». Он не особенно удачно задуман природой, но точно и тщательно выполнен: точная форма головы, вытянутая шея, вытянутые пальцы, вытянутая спина. Все вытянуто ровно настолько, насколько положено, ни сантиметра лишнего. Хорошо бы он на мне женился. Спектакль окончился традиционно. Зло было наказано, а справедливость восторжествовала. Так должны заканчиваться все спектакли, все книги и все жизни. Необходимая традиционность.
Я не люблю выходить из театра, не люблю антрактов – вообще мне не нравится быть на людях. На людях хорошо себя чувствуют начинающие знаменитости – все на них оглядываются и подталкивают друг друга локтями. А когда ты идешь и тебя никто не замечает, появляется ощущение, что ты необязательна. – Девушка, извините, пожалуйста… Кто-то меня все-таки заметил. Я обернулась и увидела Ива Монтана. «Сейчас спросит, где Третьяковская галерея», – догадалась я. – Где вы взяли ваш билет? – спросил Ив Монтан. – Мне его подарили. – Кто? – Блондинка. – Я хотела добавить «красивая», но передумала. – Она еще что-нибудь говорила? – Да. Она сказала, что посмотрит спектакль в лучшем составе. Что ж, может быть, блондинка не любит уродливых красавцев, а предпочитает красивых красавцев или уродливых уродов. Чистота стиля. Мы вышли на улицу. Весь июль и первую половину августа шли дожди. А так как природа все уравновешивает, то на вторую половину пришлась вся жара, причитающаяся лету. Было так душно, что плавился асфальт. – А как отсюда добраться до Третьяковки? – поинтересовался Ив Монтан. «Наконец-то дождалась», – с удовлетворением думала я. – Вы приезжий? Все, кто приезжает в Москву из других городов, сейчас же бегут в Большой театр или в Третьяковскую галерею, даже если это им совершенно неинтересно. – Приезжий, – сознался Ив Монтан. – Откуда? Я думала, он скажет «из Парижа». – Из Средней Азии, – сказал Ив Монтан. – А зачем вам Третьяковка? Вы любите живопись? – Нет. Я хожу смотреть туда одну картину, «Христос в пустыне». – Крамской, – вспомнила я. – Наверное. Там Христос сидит на камне, а я перед ним на диванчике. В такой же позе. Посидим вместе час-другой, начинаем думать об одном и том же. – О чем? – Так. О себе, о других. – А о ком вы думаете лучше – о себе или о других? – Конечно, о себе. Вам в какую сторону? – Мне все равно, – сказала я. Мне действительно было совершенно безразлично. Мы смешались с толпой и пошли в непонятном для себя направлении. Может быть, у Ива Монтана тоже было развито стадное чувство. – Нравится вам Москва? Этот вопрос обязательно задают иностранцам, а иностранцы обязательно отвечают, что больше всего им понравились простые люди. – Город – это прежде всего люди, – ответил Ив Монтан. Он держался как иностранец на Центральном телевидении. – Я люблю тех, кто меня любит. В Москве меня не любят. Поэтому мне больше нравится Киев. – Мещанский город! – высокомерно сказала я. В Киеве живет моя родственница – настоящая мещанка. Когда я приезжала к ней на каникулы – заставляла меня наряжаться на базар. – Мещане в свое время умели жить медленно и внимательно, – сказал Ив Монтан. – Сейчас этого не умеют. Все торопятся. А зачем? – Чтобы успеть на свой поезд. В долгую счастливую жизнь. – Когда торопишься, быстро устаешь. А чтобы жить долго, надо совсем другое. – Что же надо? – Заниматься спортом. Плавать. – И все? – разочарованно спросила я. – Вам мало? – Конечно. Кроме спорта, существуют наука, искусство, политика… – Спорт – это и наука, и искусство, и политика. В борьбе побеждает сильнейший, в беге быстрейший. Красиво дерутся, красиво бегут. Судят беспристрастные судьи. Выигранное соревнование – это мгновение плюс жизнь. – А я физкультурную форму всегда забывала, – с сожалением вспомнила я. – А чем вы занимаетесь? – спросил Ив Монтан. – Ничем. Я себя не нашла. – Зачем вам себя искать? Вы уже есть. – Думаете, этого достаточно? – Вполне достаточно: умная, молодая, красивая… – Умная и молодая – правильно, – подтвердила я. – Но не красивая. У меня психология не та. – Непонятно. – У красивых одна психология, а у некрасивых другая, – объяснила я. – У меня та, которая у некрасивых. – Что же это за психология? – Как бы вам объяснить… Бывают зрители благодарные, а бывают неблагодарные. Для них и пьесу пишут, и декорации рисуют, и актеры стараются, а они сидят нога на ногу, будто так и должно быть. Все для них в этой жизни – и города для них поставлены, и моря налиты. Понимаете? А я совсем другой зритель. Вот луна на небе – я ей ужасно благодарна. Вы со мной разговариваете – я просто счастлива. – Вам правда не скучно? Ив Монтан почему-то задержался на этой мысли, хотя меня больше интересовала другая. Мимо нас, таинственно ступая, прошагала кошка. Может быть, она направлялась к луже с шестипроцентным молоком. У каждого в этой жизни свой маршрут. – А куда мы идем? – спросил Ив Монтан. – Не знаю. – Я остановилась. – Я думала, вы знаете. – Пойдемте ко мне, – пригласил Ив Монтан. – Куда? – Ко мне. – Он решил, что я не расслышала. Прежде чем решать что-либо, мне надо было отделить рациональное от эмоционального и выяснить перспективы отношений. – Вы надолго приехали? – На десять дней. На семинар. – А какая у вас специальность? – Инструктор по плаванию. – Что это значит – «инструктор»? – Человек, который учит плавать. – А какое у них будущее – у тех, кто учит плавать? – Будущее в основном у тех, кто плывет. Все сошлось. Нормальный человек – без будущего и без перспектив отношений. Я испытала облегчение, доходящее до восторга, – как тогда, когда прыгнула в ненужный поезд.
Ив Монтан жил в гостинице. Когда мы вошли в его номер, я испытала оторопь и некоторую растерянность, но было уже поздно, потому что поезд тронулся. Номер был хорош тем, что в нем не было ничего лишнего: кровать, чтобы спать, стол, чтобы писать письма, графин со стаканом, чтобы пить воду. Книг, чтобы читать, не было. Пианино, чтобы играть, тоже не было. Проводи свое время как хочешь, лежи на кровати, пей кипяченую воду. – Куда сесть? – спросила я, так как стул был заставлен коробками. Ив Монтан кивнул на кровать. Я села прямо на покрывало, хотя мама воспитывала меня совершенно иначе. Итак, я сижу на кровати в номере у мужчины. Это со мной впервые, но, видимо, все в жизни бывает первый раз. Если бы моя мама меня не била и не заставляла каждый день искать смысл жизни, я сейчас сидела бы дома, читала про катушку и кусок железа или вязала крючком. Значит, во всем виновата мама, из-за нее я дошла до жизни такой. Когда находишь виноватого, становится легче. Мне тоже стало легче, зато Ив Монтан чувствовал себя затруднительно. Когда приходят гости, их надо развлекать беседой и поить кофе. Кофе у него не было, подходящей темы тоже не было. На улице ему было как-то освобожденнее. – Садитесь, – подсказала я. Ив Монтан послушно сел возле меня на покрывало. – Как вас зовут? – торопливо поинтересовалась я. Это было самое подходящее время для знакомства. – Иван. – Он протянул руку ладонью вверх. Такой доверительный жест предлагают собаке – чтобы не укусила. Я недоверчиво, как незнакомая собака, заглянула в развернутую ладонь. Линия жизни была у него длинная – долго будет жить. А линия ума – короткая. Дурак. Возле большого пальца эти линии сходились в букву «М»: линия ума совпадала с линией жизни. Не такой уж, значит, дурак, кое-что понимает. Бугров под пальцами не было. Бугры – признак таланта. Иван Монтан имел ладонь плоскую, как пятка. От таланта был освобожден совершенно. – Иван, – повторила я, – сокращенно Ив… Мне следовало назвать свое имя и протянуть свою ладонь. На моей ладони читались признаки и ума, и таланта, но линии ума и жизни не соединялись в букву «М», а шли каждая сама по себе. Это означало, что вообще-то я умная, но своим умом не пользуюсь, живу как идиотка. Сегодня это особенно проявлялось. – А почему блондинка не пошла с вами в театр? – спросила я. Меня мучила эта тайна. Ив Монтан не ответил. Он убрал свою ладонь, сунул ее в карман. Мы сидели на одной постели такие отчужденные, будто были мужем и женой и прожили вместе двадцать лет. Он встал, подошел к письменному столу и, присев на корточки, выдвинул нижний ящик. Я ожидала, что Иван Монтан достанет шахматы или книгу с картинками, но он достал маленькую бутылку ликера с изящной этикеткой. Когда он выдвигал, а потом задвигал ящик, там что-то тарахтело. От живого созерцания я перешла к абстрактному мышлению и догадалась, что тарахтят бутылки. – Вы алкоголик? – поинтересовалась я. – Нет. Пьяница. – А какая разница? Ив Монтан посмотрел на меня, и я поняла, что выступила как дилетант. – Пьяница хочет – пьет, а не хочет – не пьет, – объяснил он. – А алкоголик хочет – пьет и не хочет – тоже пьет. – Понятно. А зачем вы пьяница? Вам трезвому скучно? – Просто я устаю к концу дня и снимаю напряжение. Черчилль, например, выпивал в день бутылку армянского коньяка. Ив Монтан разлил ликер – мне в стакан, а себе в крышку от графина. В номере запахло кофе, потому что ликер был кофейный. – А почему Черчилль пил коньяк, а не ликер? – удивилась я. – Ему было чем закусывать, – неопределенно объяснил Ив Монтан. Он сел возле меня и стал на меня смотреть. – Сколько тебе лет? – Восемнадцать. Он поднял свою бесталанную ладонь и погладил меня по волосам. – Блестят, – проговорил он. – Почему они у тебя блестят? – Чистые… – сказала я и замолчала. Ив Монтан был неправ. Ликер не снимал напряжения. Наоборот. У меня возникло такое ощущение, будто я несусь в скоростном лифте, когда в печенках что-то обрывается и ухает вниз, а голова становится легкой и вот-вот отлетит. Вот-вот я потеряю свою голову с чистыми волосами. Есть такая болезнь – клаустрофобия. Это боязнь замкнутых пространств. Такие люди, например, не могут ездить в лифте. Я ничего не знаю больше об этой болезни, но вдруг остро почувствовала симптомы клаустрофобии. Мне жутко стало от замкнутого пространства, в котором совершенно не оставалось больше воздуха – нечем было дышать до того, что даже говорить невозможно. Я вскочила с постели, отбежала к окну. Ив Монтан смотрел на меня очень внимательно – может быть, решил, что я собралась выброситься с седьмого этажа. – У тебя что-нибудь было? – спросил он. – Было. – Если не хочешь, можешь не рассказывать. – Мы вместе учились, – начала я. Мне лучше было рассказывать. Лучше произносить текст, чем молчать. – А потом мы вместе копали картошку в колхозе. Нас послали туда всем классом, но работать не хотелось. А он копал с утра до вечера. Он говорил, что это для него принципиально. Раз приехали работать – надо работать, а не прятаться по углам. – Ну а потом… – А потом я тоже стала копать вместе с ним. – И все? – Все. – Значит, ничего не было? – Почему же? Производственная любовь… – А чем она кончилась? – Мы вернулись в Москву, он себе блондинку нашел. – Обидно? – Ну вот, обидно… Гордиться должна. Если любишь человека, надо жить его интересами. Ив Монтан выпил полкрышки, подвинулся поближе к стене, чтобы сидеть удобно было. Клаустрофобия моя кончилась, замкнутое пространство разомкнулось как-то само собой. – А я не помню, какой я был в восемнадцать лет, – сказал Ив Монтан. Он как-то незаметно перестроился из красивого урода в красивого красавца, нравился мне больше, чем в театре, и больше, чем Петров в колхозе. Удивительно, что блондинка не пошла с ним в театр. – Хотите, я тоже стану блондинкой? – предложила я. – Два часа – и блондинка. – Не хочу, – сказал Ив Монтан. – Зачем тебе быть как все? В номере было тепло и отгороженно от внешнего мира. Мы сидели вместе – красивый красавец и индивидуальная брюнетка – не такая, как все. Мне хотелось, чтобы так продолжалось долго, но Ив Монтан посмотрел на часы. – Пошли! – скомандовал он. – А можно еще посидеть? – А что мы будем делать? – Общаться… духовно, – уточнила я. – Для духовного общения надо ходить в Третьяковскую галерею, а не в номер к одинокому мужчине. – Тогда пойдемте в Третьяковскую галерею, – предложила я. Мне не хотелось домой. – Посмотрим на Христа. Подумаем о себе, о других…
Мы отправились смотреть Христа, но не в Третьяковскую галерею, а в церковь. Так было ближе. Во дворе за оградой стояла белая «Волга», принадлежавшая, видимо, попу. В церкви было много старух, а обладатель белой «Волги» стоял в ризе и пел баритоном. Когда мы ступили в церковь, старухи упали на колени – не перед нами, а потому что так надо было по ходу службы. Все упали на колени, кроме нас и попа. Мы посмотрели друг на друга с доброжелательным любопытством. На мне было надето короткое платье, покроем и размером похожее на мужскую майку. Из-за майки с боков и снизу текли мои нескончаемые голые руки и такие же нескончаемые голые ноги. Поп посмотрел на все это, допел свою фразу, энергично замахал кадилом – энергичнее, чем раньше, а хор подхватил высокими голосами: «Господи, помилуй, Господи, помилуй, Господи, помилуй мя…» Когда я слушала церковное песнопение, со дна моей души поднималось что-то светлое, неконкретное, я чувствовала в себе пристальную связь с прошлым, и у меня слезы подступали к глазам. Ив Монтан стоял возле моего плеча, торжественный и просветленный. Высоко кричал хор, крестились старухи. Мне казалось, будто мы венчаемся. Потом вышли на улицу сменить обстановку. Ив Монтан купил на выходе свечку и, разломав на две части, отдал мне половину. «Вместо кольца», – подумала я.
«Повенчавшись», мы отправились в свадебное путешествие. На городской пляж. Я сидела прямо на камнях, а Ив Монтан нашел где-то заржавленные детские санки и сидел на санках. У него был радикулит, он боялся простудиться. Вдоль набережной зажглись фонари. Световые дорожки дробились в воде. На середине реки тревожно и страстно скрипели баржи. – Ты с кем живешь? – спросил Ив Монтан. – С мамой. – А отец где? – У меня его не было. – Значит, твоя мать одна живет? – Почему одна? Со мной. – Несчастная баба… – задумчиво сказал Ив Монтан. Я очень удивилась. Я почему-то никогда не думала об этом. Я никогда не смотрела на свою мать с этой точки зрения. – Она интеллигентный человек? – спросил Ив Монтан. – Нет, – не сразу сказала я. – А чем она занимается? – Преподает зарубежную литературу. Инструктор по Чарльзу Диккенсу. Я поднялась, стащила через голову платье и пошла, преодолевая коленями тугую воду. Выбросила вперед руки, медленно упала, почувствовала сначала ожог, потом блаженство. Плаваю я плохо, но держусь на воде хорошо. И когда я держалась на воде, вспоминала генами те времена, когда была тритоном и переживала эту стадию эволюционного развития. Ученые говорят, что в каждой человеческой клетке заложена вся информация: кем человек был, что он есть и кем будет. В воде мои клетки кричали, что я была земноводная, сейчас – никто, ничто и звать никак, я буду человек-амфибия с легкими и жабрами, а может, даже с крыльями и полыми костями. Ив Монтан сидел на берегу, на детских санках. – Эй! – крикнула я. – Инструктор! Научите меня плавать! – Мне надоело учить! – Тогда плавайте сами! – Не хочу! Я вышла из воды, села у его ног на теплые камни. – А ты что собираешься делать? – спросил Ив Монтан. – Сейчас или вообще? – не поняла я. – Вообще. – Его, как и маму, заинтересовал мой социальный облик. – Мне бы хотелось найти какое-нибудь веселое занятие. Не в том смысле, что смешно или легко. Пусть будет трудно, но весело. Есть такая специальность? – Есть. Культработник в доме отдыха. – Культработник – это инструктор по веселью. А я хочу тихо нести праздник. Для этого не обязательно разгадывать викторины и прыгать в мешках. На противоположном берегу размещался стадион «Лужники». Оттуда доносился неясный гул – может быть, в этот самый момент там шли спортивные соревнования. – Холодно? – Ив Монтан положил руку на мое плечо. Я не ответила. Ощущение счастья похоже на ощущение высоты. Необычно и страшно. Он прислонил мои мокрые плечи к своей накрахмаленной рубашке. Стало еще выше и еще страшнее. Где-то за кулисами нервничали спортсмены. А я была на сцене и играла самую главную роль. Ив Монтан поцеловал меня – осторожно, как мама. Я и раньше целовалась на катке, вернее, после катка. И на вечере, вернее, после вечера. Я и раньше закрывала глаза, чтобы не отвлекаться на посторонние предметы. Но сейчас все было иначе, чем раньше. Я почувствовала ожог, потом блаженство, будто упала в холодную воду. Мои клетки несли совсем другую информацию: я всегда, всю жизнь сидела у его ног, и над моей жизнью всходило его лицо. – А почему блондинка не пошла с вами в театр? Это был провокационный вопрос. Я ждала, что Ив Монтан поблагодарит судьбу, которая предложила ему вместо блондинки меня. – Не захотела, – сказал Ив Монтан. Не понял моей провокации. – Могла бы просто не пойти – и все. Зачем было отдавать билет? Демонстрация… Я совсем близко подвела его к нужной мысли. Он должен был сказать: «Тогда я не встретил бы тебя…» – Конечно, некрасиво, – согласился Ив Монтан. – Тогда вы не встретили бы меня, – прямо сказала я. Мне надоели намеки. – Она хотела, чтобы я понял. И я понял, только не то, что она хотела. Я почувствовала, что не в силах переключить его внимание с блондинки на себя. – Сколько вам лет? – Я решила переключить внимание на него самого, а заодно поближе познакомиться. – Тридцать один. – Вы женаты? – Женат. – А как ее зовут? – Так же, как тебя. – Вы ее любите? Ив Монтан напряженно задумался. – Конечно, – вспомнил он. Было непонятно, о чем он думал так долго. Для того чтобы так ответить, можно было не думать вообще. – А как же блондинка? – удивилась я. – Блондинка – это блондинка, а жена – это жена. – А я – это я? – А ты – это ты. Вспарывая воду, прошел речной трамвайчик. Кто-то возвращался на нем из своего свадебного путешествия. – Но я так не хочу. – А как ты хочешь? – Я хочу, чтобы жена – это я, блондинка – это я и я – это я. Всю жизнь. – Конечно, человек должен заниматься одним делом и жить с одной женщиной. Но бывает, что не найдешь своего дела и не встретишь свою женщину. Все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было. Поэтому надо уметь радоваться тому, что есть, а не печалиться о том, чего нет. – А я так не хочу! Я так не буду! – Будешь. Все так живут. Моя мама во всем видит проблемы, а Ив Монтан ни в чем не видит никаких проблем. С мамой я, как бестолковый альпинист, постоянно преодолеваю горные вершины. А с Ивом Монтаном я бреду по пустыне Каракумы и не вижу ни одного холмика. – А я знаю, почему блондинка не пошла с вами в театр. – Почему? – Он обернулся. – Потому что вы инструктор. Учите, как плавать, а сами не плаваете. Учите, как жить, а сами не живете. – Дурочка, – сказал Ив Монтан. – В восемнадцать лет я такой же был. – А вы не помните себя в восемнадцать лет. – Откуда ты знаешь? – Вы сами сказали. Я поднялась, стала натягивать свою «майку». Ив Монтан достал папиросу, поставил ноги на санки – так, будто собирался скатиться. Но полозья были ржавые, вместо снега – камни. Да и куда ему было ехать? Разве что в реку… Мне вдруг стало неудобно бросать его одного в чужом городе на выброшенных санках. – Хотите, я вас домой провожу? – предложила я. – Ты что, обиделась? – заподозрил он. На что я могла обидеться? Он ничего не обещал мне и не хотел казаться иным, чем есть на самом деле. Правда, я приняла его за Ива Монтана, а он оказался инструктором по плаванию из Средней Азии. Но ведь это была моя ошибка, а не его. Он был ни при чем. – Просто вы приезжий, – объяснила я. – А я здесь живу… Весь день стояла жара, а так как природа все уравновешивает, ночью прошел дождь. Асфальт стал блестящим, а лужа возле нашего дома заметно выцвела. В ней увеличился процент воды. Я шла в «майке», обхватив себя руками, чтобы не трястись от холода. У меня дрожали все внутренности, я просто физически устала от этой вибрации. Я была пустая настолько, что даже кости были полы, как у птицы, и ветер гудел в них – оттого, наверное, так холодно было. Лифт в доме был выключен, я пошла пешком и где-то в районе третьего этажа вспомнила про соль. Была уже ночь, магазины закрыты. Соль можно было достать только у нашей дворничихи Нюры. Она жила на первом этаже, и у нее в прихожей стоял целый мешок соли – крупной и мутной, как куски кварца. Этой солью она посыпала зимой скользкие дорожки, чтобы люди не падали. Нюра открыла мне дверь босая, в ночной рубашке. Выслушав мою просьбу и мои извинения, уточнила: – Тебе много? – Да нет, – сказала я, – чуть-чуть… Она ушла, потом вернулась и протянула мне спичечный коробок, туго набитый солью. Я поблагодарила, а Нюра не слушала, смотрела на меня задумчиво и вдруг спросила: – Тебе, Танька, сколько лет? – Восемнадцать. – Дура я, – решила Нюра. – В войну надо было б мне ребенка принести, сейчас бы уже такая была… – Больше, – сказала я. – Даже больше, – огорчилась Нюра. – Совестно было – с ребенком и без мужика. А уж лучше одной, чем с каким алкоголиком… – Или с пьяницей. – Это все одно. – Нет, – сказала я, – это большая разница: пьяница хочет – пьет, не хочет – не пьет. А алкоголик и хочет – пьет и не хочет – тоже пьет.
Когда я вернулась домой, мама подметала квартиру – наводила мещанский уют. Уют современных мещан, которые живут медленно и невнимательно. Она выпрямилась, стала смотреть на мои голые руки и ноги, на обвисшие после купания неорганизованные волосы. – Где ты была? – спросила мама и поудобнее взялась за веник. Было непонятно – то ли она хотела на меня нападать, то ли от меня защищаться. – На! – Я протянула ей спичечный коробок. – Что это? – растерялась мать. – Соль, – объяснила я. – Ты же просила… – А где ты ее взяла? – Сама выпарила. Я повернулась и пошла в ванную. Мне хотелось побыть одной, а главное – согреться. В меня медленно входило тепло, заполняя мои кости. За дверью осторожно, будто я сплю, двигалась мама, и я поняла вдруг, что она несчастная баба, что ей тоже было столько лет, сколько мне. Поняла, что у меня был отец – может быть, такой же, как Ив Монтан. Может быть, мама тоже хотела заниматься одним делом и жить с одним человеком, но у нее ничего не получилось, потому что все бывает, как бывает, а не так, как хочешь, чтобы было. Я вспомнила, как Ив Монтан отломил мне полсвечки, и заплакала. Слезы скатывались к ушам, а потом приобщались к остальной воде. Вода и слезы были одинаковой температуры, мне казалось, будто я лежу, погруженная в собственные слезы. В дверь постучала мама. – Тебе Петров звонил, – сказала мама. Я не отозвалась, наивно полагая, что мама постучит и уйдет. Но мама не уходила. Я вышла из собственных слез, надела халат и стала вытирать лицо. Терла до тех пор, пока оно не сделалось красным. Мама посмотрела на меня и вдруг сказала: – Таня, хочешь, я не буду тебя больше бить? – Все равно… Ты ведь не целишься. – Я тебя больше пальцем не трону, – пообещала мама. – Иди поешь. – Не хочу. – А что ты хочешь? Я пошла в комнату и стала стелить свой диван. Возле дивана стоял ящик для белья – с дырками, чтобы проникал воздух. Я наклеила однажды на дырки с внутренней стороны рисованные рубли – получилось, будто ящик набит деньгами. – Я не знаю, чего я хочу, – сказала я маме. – Я знаю, чего не хочу. Мама ждала. – Я не хочу быть инструктором… Я хочу сама плавать или посыпать дорожки солью, чтобы другим ходить удобно было. И я просто счастлива, что провалилась в педагогический. Я больше не буду туда поступать. – А как ты собираешься дальше жить? – Чисто и замечательно. – Таня, если ты будешь так со мной разговаривать… Мама хотела добавить что-то, но вовремя спохватилась. Все-таки обещала не трогать меня пальцем и даже давала честное слово. День без вранья




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 528; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.011 сек.