Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Пьер Бурдье /// Социолог под вопросом 1 страница




There are no translations available.

 

Вопрос: Почему Вы употребляете особый и нарочито трудный стиль речи, который
часто делает Ваши собственные рассуждения недоступными для непосвященного? Нет
ли противоречия между тем, что Вы осуждаете монополию, которую себе захватили
ученые, и тем, что восстанавливаете эту монополию стилем той речи, которая ее
осуждает?

Ответ: Часто бывает достаточно позволить себе говорить обычным языком,
довериться непринужденности в речи, чтобы принять, не ведая того, определенную
социальную философию. Словарь напичкан политической мифологией (я имею в виду,
например, такие пары прилагательных, как «блестящий — серьезный», «низкий —
высокий», «редкий — обычный» и т. д.). Приверженцы «здравого смысла» чувствуют
себя в обычной речи как рыба в воде. Опираясь в сфере языка, равно как и
повсюду, на объективные структуры, они могут — почти на уровне эвфемизмов —
говорить языком чистым, как родниковая вода, и критиковать сложную речь.
Напротив, социальные науки должны завоевывать все то, что они противопоставляют
устоявшимся и расхожим идеям, распространяемым обычным языком, а также выразить
завоеванное в речи, предназначенной для выражения совершенно иного. Сломать
речевые автоматизмы — не значит искусственно создать отличие превосходства,
ставящее непосвященного на почтительное расстояние. Это означает разорвать с
социальной философией, вписанной в спонтанные рассуждения. Ведь употребить одно
слово вместо другого, зачастую, все равно что произвести решающую
эпистемологическую замену (которая, кстати, рискует оказаться незамеченной).
Однако дело не в том, чтобы, избегая автоматизма здравого смысла, впадать в
автоматизм критицизма, со всеми этими словечками, которые слишком долго
функционировали как лозунги или призывы, со всеми этими высказываниями, которые
служат не словесной точности выражения реальности, а затыканию дыр в знании.
(Такова часто функция понятий с большой буквы, и вводимых положений, которые
зачастую оказываются ни чем иным, как символом веры, по которому один верующий
узнает другого). Я имею в виду тот «basic marxism», как говорит Жан-Клод
Пассрон, который расцвел в последние годы во Франции. Этот автоматический язык,
работающий самостоятельно, но совершенно вхолостую, позволяет, с помощью
небольшого числа простых понятий, говорить обо всем при минимуме усилий, не
понимая при этом ничего. Простой факт концептуализации часто приводит к эффекту
нейтрализации и даже отрицания.
Язык социологии не может быть ни «нейтральным», ни «прозрачным». Слово «класс»
никогда не будет нейтральным, пока существуют классы: вопрос о существовании или
несуществовании классов есть ставка в борьбе между ними. Работа над стилем
письма, необходимая для достижения строгого и контролируемого использования
языка, лишь иногда приводит к тому, что называют ясностью, т. е. к укреплению
очевидных понятий здравого смысла или фанатичных верований.
Строгое исследование, отличие от литературных поисков, почти всегда приводит к
тому, что красивая формулировка, обязанная своей силой и ясностью тому, что она
упрощает или фальсифицирует, приносится в жертву ради выражения, более
неблагозвучного, более тяжеловесного, но более точного и более контролируемого.
Таким образом, трудность стиля вытекает из всех этих нюансов, корректировок и
предостережений, не говоря уже о возвращении к определениям и принципам, которые
необходимы для того, чтобы рассуждение несло в себе самом защиту против
искажений и ложных толкований. Внимание к этим диакритическим знакам несомненно
прямо пропорционально бдительности, т. е. компетентности читателя, — из чего
следует, что предостережения тем лучше воспринимаются читателем, чем более они
для него бесполезны. Несмотря ни на что, можно надеяться, что они лишают силы
пустословие и эхолалию.
Но в социологии необходимость обращения к искусственному языку проявляется быть
может сильнее, чем во всех остальных науках. Чтобы разорвать с социальной
философией, озабоченной употреблением повседневных слов, а также, чтобы выразить
то, что повседневный язык выразить не может (например, все, что существует как
«само собой разумеющееся») социолог должен обращаться к изобретенным словам, и
посредством этого защищаться, хотя бы относительно, от наивных проекций здравого
смысла. Такие слова настолько сильнее защищены от искажений, насколько их
«лингвистическая природа» делает их предрасположенными сопротивляться наивному
чтению (например, понятие габитуса, подразумевающего опыт или даже собственность
или капитал) и особенно возможно, когда они включены, зажаты в сеть отношений,
навязывающих свои логические принуждения. Например, слово аллодоксия хорошо
выражает то, что трудно объяснить и даже высказать малым количеством слов: тот
факт, когда одна вещь принимается за другую, что какая-либо вещь кажется не
такой, какая она есть и т. д. ¾ это слово понимается благодаря тому, что стоит в
ряду однокоренных слов: докса, доксософ, ортодоксия, гетеродоксия, парадокс.
Это говорит о том, что трудности передачи сути социологического исследования
гораздо меньше, чем это полагают, обязаны трудностям языка. Первая причина
непонимания заключается в том факте, что читатели, даже наиболее «культурные»,
имеют лишь весьма приблизительное представление об условиях производства
суждений, которые они пытаются усвоить. Например, существует «философское» или
«теоретическое» чтение работ по социальным наукам, которое заключается в том,
чтобы удержать в памяти «тезисы», «заключения», независимо от тех приемов
работы, продуктом которых они являются. (Конкретно это означает «перескакивание»
через эмпирический анализ, статистические таблицы, указания на методику
исследований и т. д.) Читать таким образом — это читать совсем другую книгу.
Когда я «конденсирую» оппозицию между народными классами и господствующим
классом в виде оппозиции между приматом субстанции (или функции) и приматом
формы, кому-то слышится лекция по философии. Между тем, в голове должно
появляться представление, что одни едят фасоль, а другие салат, и что различия в
потреблении, отсутствующие, либо слабо выраженные, когда речь идет о нижнем
белье, весьма сильно проявляются в отношении верхней одежды и т. д. Конечно, мои
выкладки являются результатом приложения очень абстрактных схем к очень
конкретным вещам: к статистике потребления пижам, трусов или брюк. Отнюдь не
очевидно, что, просматривая статистику пижам, станут думать о Канте. Все
школьное обучение скорее мешает обдумывать по Канту то, что относится к пижамам,
и думать о пижамах, когда читают Маркса (я говорю Маркс потому, что с
привлечением Канта в моих рассуждениях вы легко согласитесь. Между тем, в
рассматриваемом отношении это одно и то же).
К этому следует добавить, что читатели не знают или отвергают сами принципы
социологического способа мышления, понимаемого как желание «объяснять социальное
через социальное», говоря словами Дюркгейма, которое часто воспринимается как
имперские амбиции. Но простое незнание статистики или, скорее, отсутствие
привычки к статистическому способу мышления, приводит к смешению представлений о
вероятном и необходимом (например, при установлении связи между социальным
происхождением и успехами в системе образования). Что порождает всякого рода
абсурдные обвинения, будь то упреки в фатализме, или беспредметную аргументацию,
как в случае с провалами на экзаменах части детей господствующего класса. Эти
провалы, наоборот, есть основной элемент статистического воспроизводства. (Между
тем, один «социолог», член Института Франции, потратил массу сил, чтобы
доказать, что не все сыновья выпускников Политехнической школы становятся
учащимся того же учебного заведения!).
Основной источник недоразумений, как правило, состоит в том, что о социальном
мире речь ведут не ради того, чтобы рассказать, каков он есть, а ради того,
чтобы поговорить о том, каким ему надлежало бы быть. Рассуждения о социальном
мире почти всегда перформативны: они заключают в себе пожелания, призывы,
упреки, приказы и т. д. Отсюда следует, что рассуждения социолога, хотя он
старается только констатировать, с достаточной вероятностью могут восприниматься
как перформативные. Если я говорю, что женщины реже мужчин отвечают на вопросы
зондажей (и тем реже, чем более «политичен» вопрос), то всегда найдется
кто-нибудь, упрекающий меня в исключении женщин из сферы политики. Это
происходит потому что, когда я говорю то, что есть, кому-то слышится: «и это
хорошо, что это так». То же самое получается при описании рабочего класса таким,
каков он есть: оказываешься под подозрением в стремлении ограничить судьбу
рабочего класса его нынешним состоянием, в желании еще больше его унизить или в
желании его прославить. Так же, констатация того факта, что мужчины (и уж тем
более женщины) наиболее культурно обделенных классов в своем политическом выборе
чаще полагаются на партию, которую они считают своей (в настоящее время —
Коммунистическую партию), была понята как увещевание целиком положиться на эту
партию. Действительно, в обычной жизни описывают народную еду либо только с
восхищением, либо только с отвращением, никогда не стремясь понять ее логику,
предложить объяснение, понять здравый смысл, иначе говоря, дать себе возможность
воспринять ее, как она есть. Читатели прочитывают социологию сквозь очки своего
габитуса. И некоторые найдут оправдание своему классовому расизму в том
реалистическом описании, которое другие заподозрят в том, что оно внушено
классовым презрением.
Именно в этом основание структурного непонимания при общении социолога и его
читателя.

Вопрос: Не думаете ли Вы, что Ваша манера выражаться позволяет Вам рассчитывать
на читателей только из среды интеллектуалов? Не ограничивает ли это
эффективность вашей работы?

Ответ: Несчастье социолога заключается в том, что чаще всего те, кому доступны
технические приемы, чтобы усвоить рассуждения социолога, не имеют никакого
желания это усваивать, никакого интереса присвоить это, и даже, наоборот, имеют
большой интерес в отказе от них (именно поэтому очень компетентные люди в то же
время могут оказаться совершенно бессильными перед лицом социологии). В то же
время, те, кто заинтересован в таком усвоении, нет обладают соответствующими
инструментами присвоения (теоретической культурой и т. д.). Рассуждение
социолога порождает сопротивление, совершенно аналогичное по своей логике и
проявлениям тому, которое вызывают размышления психоаналитиков. Люди, читающие о
существовании сильной корреляции между уровнем образования и посещаемостью
музеев, имеют все шансы быть посетителями музеев, любителями искусства, готовыми
за любовь к нему умереть, переживать свою встречу с ним как чистую любовь с
первого взгляда, а также противопоставить научной объективации множество
защитных систем.
Короче говоря, законы распространения научного дискурса таковы, что несмотря на
существование передаточных звеньев и посредников, научная истина имеет все шансы
достичь тех, кто наименее расположен ее воспринять, и очень мало шансов — тех,
кто был бы наиболее заинтересован в ее восприятии. Тем не менее, можно
надеяться, что достаточно предоставить этим последним язык, в котором они узнают
себя, или, точнее, в котором они почувствуют себя признанными, т.е. принятыми и
оправданными в том своем существовании, в котором существуют (что с
необходимостью дает любая настоящая социология — наука, по определению
объясняющая), чтобы вызвать перемену их отношения к тому, что они есть.
Необходимо бы было обнародовать и распространить именно научную точку зрения,
одновременно объективирующую и понимающую, которая, обращенная на себя,
позволяет принимать себя таким как есть, и я бы даже сказал, отстаивать свое
право, право быть тем, что мы есть. Я имею в виду лозунги типа лозунга
американских чернокожих «Black is beautiful», требований феминисток права
«natural look», права на «естественную» внешность. Меня упрекали в использовании
уничижительных оборотов при описании всех тех, кто навязывает новые жизненные
потребности, а также в слепом следовании образу человека, напоминающего
«естественного», но в его социализированном варианте. В действительности речь
идет не о том, чтобы заключить социальных агентов в рамки «первородного
социального состояния», понимаемого как судьба и природная данность, но в том,
чтобы предоставить им возможность принять свой габитус без чувства вины и
страдания. Это хорошо прослеживается в области культуры, где нищета часто
происходит от лишенности, за которую она сама не несет ответственности.
Безусловно, в моей манере говорить о диетологах, визажистах, консультантах по
вопросам брака и всех прочих торговцах потребностями, содержится негодование по
поводу такой формы эксплуатации обездоленности, когда навязываются заранее
невыполнимые нормы с тем, чтобы тут же предложить на продажу средства — чаще
всего неэффективные — для ликвидации разрыва между этими нормами и реальными
возможностями им соответствовать.
В этой области, совершенно игнорируемой политическим анализом, хотя объективно
являющейся местом политического действия, доминируемые предоставлены сами себе;
они абсолютно лишены коллективных средств защиты, чтобы противостоять
доминирующим и их психоаналитикам бедности. Разумеется, было бы несложно
показать, что самое ярко выраженное политическое господство использует те же
самые пути: в книге «Distinction» («Различение») главу об отношении между
культурой и политикой я хотел предварить фотографией, которую я в итоге не
поместил из опасения, что она будет неверно истолкована. На фотографии можно
было видеть Мэра и Сеги, сидящих на стульях в стиле Людовика ХV, напротив
Жискара д’Эстена, сидящего на канапе того же стиля. Это изображение указывало со
всей очевидностью — посредством манеры сидеть, держать руки, короче, через весь
телесный облик — на того из участников, кому принадлежала вся эта культура, то
есть мебель, декор, стулья в стиле Людовика XV, равно как и умение держаться и
всем этим пользоваться, указывало на того, кто владеет этой объективированной
культурой и на тех, кто страстно жаждет этой культуры, во имя владения ею. Если
перед патроном профсоюзный деятель чувствует себя в глубине души, как говорится,
«в стоптанных башмаках»,то это происходит отчасти хотя бы потому, что он
располагает только очень общими и абстрактными приемами анализа и самоанализа,
которые не позволяют ему учитывать и контролировать свою речь и внешний стиль
поведения. Наличные у него в распоряжении теории и аналитические приемы
оставляют его в исключительно тяжком состоянии потерянности (так же как велико
состояние потерянности, испытывает его жена, находясь на кухне дешевой
муниципальной квартиры перед разглагольствованиями ведущих «Радио-Телевидения
Люксембурга» или «Европы»), поскольку сквозь него пропускают свои рассуждения
множество людей: именно через его словоизъявление и внешнее поведение
высказывается целая группа и его реакции, обобщенные таким образом, могут быть,
без его ведома, предопределены, его отвращением к длинноволосым пижонам или
интеллектуалам в очках.

Вопрос: Не навязывает ли Ваша социология детерминистского взгляда на человека?
Какое место отводится человеческой свободе?

Ответ: Как всякая наука социология признает принцип детерминизма, понимаемый как
форма принципа достаточности основания. Наука, которая должна объяснять то, что
существует, тем самым постулирует, что ничто не существует без основания.
Социолог добавляет социальное: без собственно социального основания. Глядя на
статистическое распределение, он постулирует, что существует объясняющий его
социальный фактор, и если, после того как этот фактор найден, что-то остается за
рамками этого объяснения, он постулирует, что существует другой социальный
фактор и так далее. (Это иногда наводит на мысль о социологическом империализме:
на самом деле это честно и каждая наука должна своими собственными средствами
учитывать наибольшее число возможных предметов, включая те, что потенциально или
реально объясняются другими науками. Именно при этих условиях она может ставить
перед другими науками, как и перед собой, истинные вопросы и ниспровергать
мнимые объяснения или ясно ставить проблему сверхдетерминированности).
При этом, под словом «детерминизм» часто смешивают два совершенно разные
понятия: объективную необходимость, заключенную в вещах, и «пережитую», видимую,
субъективную необходимость, чувство необходимости или свободы. То, в какой
степени социальный мир кажется нам предопределенным, зависит от тех знаний,
которые мы о нем имеем. И наоборот, та степень, в какой этот мир реально
предопределен, не является вопросом мнения; как социолог я не обязан быть «за
детерминизм» или «за свободу», но обязан обнаруживать необходимость, если она
существует, там, где она есть. В силу того, что всякий прогресс в познании
законов социального мира увеличивает степень воспринимаемой необходимости, то
это естественно, что социальная наука вызывает тем больше упреков в
«детерминизме», чем более она продвигается в познании.
Вопреки создающемуся впечатлению, именно увеличивая степень воспринимаемой
необходимости и предоставляя лучшее знание законов социального мира, социальная
наука дает больше свободы. Всякий прогресс в познании необходимости есть
прогресс возможной свободы. В то время как непризнание необходимости содержит в
себе форму признания необходимости, — безусловно наиболее абсолютную и всеобщую,
поскольку она игнорирует сама себя, — в том время как познание необходимости
вовсе не предполагает необходимость ее признания. Наоборот, познание
необходимости выявляет возможность выбора, который заключается во всякой связи
типа «если имеется это, тогда будет то-то»; ведь свобода, состоящая в выборе
между «если» и отказом от него, лишена смысла до тех пор, пока не известна
связь, соединяющая «если» и «тогда». Выявление законов, предполагающих
добровольность при совершении действия (т.е. неосознанное принятие условий, при
которых реализуются предвосхищаемые последствия), расширяет область свободы.
Непознанный закон воспринимается как природа или как судьба (например, связь
между унаследованным культурным капиталом и успехами в системе образования);
познанный закон выступает как возможность свободы.

Вопрос: Не опасно ли говорить о законах?

Ответ: Да, без всякого сомнения. Я по возможности избегаю этого. Те, кто
заинтересован в laisser-faire (т.е. в том, чтобы не менялось «если»),
воспринимают «закон» (коли они его воспринимают) как судьбу, как фатальность,
содержащуюся в социальной природе (таковы например, железные законы олигархии
неомаккиавеллистов Михельса или Моска). В реальности же, социальный закон
является законом историческим, который действителен до тех пор, пока ему
позволяют действовать, т.е. до тех пор, пока те, кто им пользуется (иногда без
их собственного ведома), в состоянии продлевать условия его эффективности.
Стоит задаться вопросом о том, что происходит, когда выявляется дотоле
неизвестный социальный закон (например, закон передачи культурного капитала).
Можно претендовать на установление вечного закона, как это делают консервативные
социологи в отношении тенденции к концентрации власти. На самом деле, наука
должна помнить, что она лишь регистрирует в форме законов-тенденций логику,
характеризующую некую игру сил в некий момент, действующую в пользу того, кто,
господствуя в игре, в состоянии определять фактически и по праву правила этой
игры.
Следовательно, как только выявлен определенный закон, он может стать ставкой в
борьбе — борьбе за консервацию, путем сохранения условий функционирования
данного закона и борьбе за трансформацию, путем изменения этих условий.
Выявление законов-тенденций есть условие успеха действий, нацеленных на их
ниспровержение. Доминирующие заодно с этим законом, т.е. с его физикалистской
интерпретацией, превращающей его в бессознательный механизм. Напротив,
доминируемые заинтересованы в выявлении закона как такового, т.е. как закона
исторического, который может быть отменен, если будут отменены условия его
функционирования. Знание закона дает им шанс и возможность противостоять его
воздействиям, т.е. дает ту возможность, которой не существует пока закон
неизвестен и пока он проявляется вопреки тем, кто подвергается его действию.
Короче, снимая представление о естественности, социология избавляет от
фатализма.

Вопрос: Разве нет риска в том, что все более продвинутое познание социума может
охладить любые политические усилия по преобразованию социального мира?

Ответ: Именно знание о наиболее вероятном дает возможность (с учетом других
целей) осуществиться наименее вероятному. Только сознательно играя с логикой
социального мира, можно заставить реализоваться те возможности, которые не
считаются вписанными в эту логику.

Настоящее политическое действие состоит в том, чтобы пользоваться знанием о
вероятном ради усиления шансов возможного. Оно противостоит утопизму, который,
подобно магии, намерен воздействовать на мир рассуждениями о должном. Суть
политического действия ¾ выразить и использовать, чаще бессознательно, чем
сознательно, возможности, заключенные в социальном мире, в его противоречиях и
имманентных тенденциях. Социолог описывает условия, — что и заставляет порой
сожалеть об отсутствии «политики» в его рассуждениях, — с которыми политическое
действие должно считаться и которые определяют его успех или поражение (сегодня,
например, ¾ это массовая разочарованность молодежи). Таким образом, социолог
предостерегает от ошибки принимать следствие за причину и рассматривать в
качестве результата политического действия исторические условия его
действительности. Все это с учетом эффекта, который может быть произведен
политическим действием, покуда оно, самим фактом их выражения и управляемого
проявления, сопровождает и усиливает диспозиции, порожденные не им и ему
предшествующие.

Вопрос: Возникает некоторая обеспокоенность относительно тех выводов, которые
можно сделать, естественно, если Вас неправильно истолковать, из самой природы
высказанного Вами сейчас мнения. Не рискуют ли такие рассуждения произвести
демобилизующий эффект?

Ответ: Сделаю некоторые уточнения. Социология обнаруживает, что представление о
личном мнении (как и о личном вкусе) это иллюзия. Из этого делают заключение,
что социология является редукционистской, что она разочаровывает, что отнимая у
людей иллюзии, она их демобилизует.
Означает ли это, что можно мобилизовать людей только на основе иллюзий? Если
справедливо, что представление о личном мнении само социально предопределено,
что оно есть продукт истории, воспроизводимый образованием, и что наши мнения
предопределены, то лучше это знать. Если у нас и есть шанс иметь личное мнение,
то возможно только при условии осознания, что наше мнение становится таковым не
спонтанно.

Вопрос: Социология является одновременно деятельностью академической и
деятельностью критической, тем самым политической. Не правда ли, здесь есть
противоречие?

Ответ: Социология в том виде, в каком мы ее знаем, возникла, по крайней мере во
Франции, из противоречия или недоразумения. Дюркгейм сделал все необходимое для
существования социологии в качестве университетски признанной науки. Как только
любая деятельность предстает университетской дисциплиной, вопрос о ее назначении
и назначении тех, кто ею занимается, не возникает: достаточно вспомнить
археологов, филологов, историков Средневековья, синологов, специалистов в
истории классической философии, у которых никогда не спрашивают, зачем они
нужны, зачем нужно то, что они делают, на кого они работают, кто нуждается в их
работе. Никто не ставит под вопрос их деятельность и они чувствуют себя от этого
в полном праве делать то, что они делают. Социологии в этом отношении не
везет... Тем упорнее ставится под вопрос сам смысл ее существования, чем более
она уклоняется от принятого и предписанного основателями определения ее научной
практики, — определения социологии как чистой науки, такой же как другие
наиболее чистые, «бесполезные» и «незаинтересованные» академические науки ¾
вроде папирологии или гомероведенья, — которым даже самые репрессивные режимы
оставляют возможность продержаться и где находят убежище специалисты «горячих»
наук. Известно, какую работу вынужден был проделать Дюркгейм, чтобы придать
социологии этот «чистый» и чисто научный вид, т.е. «нейтральный» и спокойный:
подчеркнутые заимствования из естественных наук, множество знаков разрыва с
внешними функциями и политикой, такие как предварительная дефиниция и т. д.
Иначе говоря, социология с самого возникновения, по сути своего возникновения,
является наукой двусмысленной, двойственной, замаскированной; ей пришлось
согласиться быть забытой и отверженной, отречься от себя как от науки
политической, чтобы быть признанной в качестве университетской науки. Не
случайно этнология сталкивается с гораздо меньшими проблемами, чем социология.
Однако социология может также пользоваться своей автономией для поиска истины,
которую никто не требует среди тех, кто в состоянии ее заказать или кредитовать.
Социология может обрести в надлежащем использовании институциональной автономии,
обеспечиваемой статусом университетской дисциплины, условия эпистемологической
автономии и попытаться предоставить то, что никто в действительности у нее не
спрашивает, т. е. истину о социальном мире. Понятно, что такая социологически
невозможная наука, способная срывать покровы с того, что социо-логически должно
оставаться скрытым, может возникнуть только в результате обмана относительно
своих целей и что тот, кто стремится заниматься социологией как наукой, вынужден
беспрестанно воспроизводить это первородное плутовство. Larvatus prodeo.
Истинно научная социология — это социальная практика, которая социо-логически
существовать бы не должна. Лучшим доказательством служит факт того, что
социальное существование этой науки оказывается под угрозой, как только она
отказывается замыкаться в предначертанной альтернативе: чистой науки, способной
научно анализировать социально незначимые объекты, либо ложной науки,
обустраивающей и оберегающей установленный социальный порядок.

Вопрос: Может ли научная социология рассчитывать на солидарность других наук?

Ответ: Да, разумеется. Однако социология, последняя из сложившихся наук, есть
наука критическая, критикующая как себя, так и другие науки, как власти, так и
власти от науки. Наука, занимающаяся познанием законов производства научных
знаний, снабжает не средствами господства, но, быть может, средствами господства
над господством.

Вопрос: Не стремится ли социология научно ответить на традиционные вопросы
философии и в некоторой мере закрыть их с помощью диктатуры разума?

Ответ: Я думаю, что поначалу так оно и было. Основатели социологии намеренно
ставили перед собой эту цель. Не случайно, к примеру, первым объектом социологии
стала религия: последователи Дюркгейма обрушились разом на преимущественный (для
определенного времени) инструмент построения мира, и особенно мира социального.
Я думаю также, что некоторые традиционные вопросы философии могут быть заново
поставлены в научных понятиях (именно это я попытался сделать в своей книге
«Distinction»). Та социология, какую я представляю, состоит в преобразовании
метафизических проблем в проблемы, поддающиеся научной, а значит и политической
трактовке. Это значит, что социология, как и все науки, выстраивается в
противовес философской, или, скорее, пророческой установке на всеобщность.
Суждения, которые, как отмечает Вебер, претендуют предоставить тотальные ответы
на тотальные вопросы и, в частности, на «вопросы жизни и смерти». Иначе говоря,
социология формировалась с установкой отторгнуть у философии некоторые из ее
проблем, отказываясь при этом от пророческих намерений, присущих последней. Она
порвала с социальной философией и всеми, облюбованными той, конечными вопросами,
такими как вопрос о смысле истории, о прогрессе и упадке, о роли личности в
истории и т. д. И все же именно с этими проблемами сталкиваются социологи при
выполнении самых элементарных профессиональных операций, например, манера
задавать вопрос, своей формой и содержанием того, о чем спрашивают,
предполагает, что вся практическая деятельность предопределена непосредственными
условиями существования или всей предыдущей историей и т. д. Только при условии,
что все это будет осознано и соответствующим образом будет ориентирована вся их
работа, социологи могут избежать опасности оказаться замешанными вопреки своей
воле в социальную философию. Например, спрашивать кого-либо прямо, к какому
социальному классу он принадлежит, или, наоборот, пытаться определить
«объективно» его место, спрашивая о зарплате, должности, уровне образования и т.
д., ¾ означает сделать решительный выбор между двумя противоположными
философскими системами практики и истории. Выбора неокончательного, пока он не
сформулирован как таковой самим фактом одновременной постановки этих двух
вопросов.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 251; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.025 сек.