Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

Путешественникъ и слагатель песенъ




Иванъ Александровичъ Человекъ

 

 

 

В Москву поезд пришел на другой день очень пунктуально, опоздал на четыре минуты. Погода была неопределенная, но лучше и суше варшавской, с чем‑то волнующим в воздухе. Всюду было много народу… Несмотря на строгие заветы, в Москве учитель Бакчаров бывал чаще, чем в Петербурге. Дмитрий Борисович взял извозчика без торга и велел везти себя прямо в гостиницу «Будапешт». Вез его старик, согнутый в дугу, печальный, сумрачный, глубоко погруженный в себя, в свою старость, в свои мутные думы, мучительно и нудно помогавший всю дорогу своей ленивой лошади всем существом своим, все время что‑то бормотавший ей, иногда укорявший ее ядовитым голосом:

– Не ясно тебе, что ль? Но, пошла! Ни без тебя, ни с тобою жить не могу. Пошла, говорю!

Только когда в шумном потоке ползли по Тверскому бульвару, старик неожиданно задрал голову, горизонтально подставляя ветру седую воздушную бороду, и гнусаво взревел:

– Я, брат, эту гостиницу еще с николаевских времен помню. Девки там – огнь дьявольской! – раскатился дед хриплым кашляющим смехом и со всей силы стеганул свою клячу так, что та, подпрыгнув, засеменила, как таракан от тапка.

Интуитивный первобытный ужас внезапно пронзил Бакчарова, и он, разинув рот, проводил взглядом золотые и сиреневые главы Страстного монастыря. Учитель глубже забился в угол сиденья пролетки, надвинул свою старую чиновничью фуражку козырьком на глаза и выше поднял воротник шинели. Привычным жестом выхватив из кармана тетрадь, Дмитрий открыл ее на заложенной визиткой Ивана Человека страничке и уставился в каракули набросанного им в поезде стиха.

 

Вдруг вспомнил я, что на востоке людям нужен –

Жильцам глухой заснеженной тайги,

Там, где Волконский был отчаянно простужен,

Где ночью сосны стонут от пурги.

 

И ждет меня в снегах Сибирь суровая,

Как ждет красавица, лежащая в гробу.

И озаглавлена страница жизни новая:

Прости, любимая, прощай, merci beaucoup.

 

– Приехали! – растоптал поэзию грубиян извозчик.

Учитель хмуро осмотрелся и увидел, что стоят они возле двухэтажного кирпичного дома с вывеской: «Номера для приезжающих. Будапешт». Было уже без четверти восемь, место было шумное.

Портье гостиницы «Будапешт» Василий Барков, недовольный тем, что ему вручили визитку вместо паспорта, прочел по слогам:

– Иван Александрович Человек, – и с сомнением уставился на Бакчарова.

– Что‑то не так? – сердито поинтересовался учитель.

– Ну и фамилия у вас, ваше благородие, – кокетливо пожал плечами портье в чистенькой ливрее. – Прям какая‑то ненастоящая.

Недовольно хмыкнув, Дмитрий Борисович уронил на стойку еще один серебряный полтинник.

– Ну что вы, что вы, я ж ведь пошутил, ваше благородие, – привычно залепетал портье, жадно сгребая ладонью монету после неудачной попытки сцапать ее пальцами.

Учитель только нахмурился, не позволил взять коридорному глобус, только свой чемодан, и вслед за лакеем побрел из фойе наверх, устало топая по ступеням и хватаясь за липкие перила парадной лестницы. Портье проводил его недобрым взглядом.

– Попался, сука! – злорадно прогнусавил портье, крутя между пальцами карточку. Потом черкнул таинственную записку: «Человекъ объявiлся. Скажи всем». Выдернул из пачки чистый конвертик, дунул в него и уронил туда записку с визиткой. Потом слегка хлопнул по глухому звоночку на стойке.

Прибежал коридорный, востроглазый мальчишка с лисьим пухом на голове, в сюртуке и розовой косоворотке.

– Слушай меня, Калач, – шипел поручение портье, прыская ядом в самое лицо схваченному за плечо мальцу, – отнесешь это распорядителю ресторана «Вихрь». Там попросишь у него приказаний. Все сделаешь, пятак получишь. У меня ты на сегодня свободный.

– Как же с заказами постояльцев быть прикажете? – с московской бойкостью спросил коридорный.

Портье на секунду задумался, но тут же расслабился.

– Сам все выполню, – сказал он, хлопнув его по плечу, и отпустил мальчика жестом руки.

 

В темном убогом номере Дмитрия Борисовича воздух был сухим, едким и душным. Учитель первым делом распахнул форточку, – окно выходило во двор, – и на него повеяло свежестью и городом, понеслись певучие крики разносчиков, звонки гудящих за противоположным домом конок, слитный треск колясок, музыкальный гул колоколов… Город все еще жил своей шумной огромной жизнью в этот мутный осенний день. Учитель отошел от окна, обогнул высокую кровать и провел рукой по сыроватому покрывалу, от которого почти романтично пахло клопами и развратом; кинул в изголовье фуражку с шинелью и, ощущая опустошенность, присел на кровать, сгорбился и куда‑то под дверь уставился взглядом постящегося Христа с картины Крамского.

Он все никак не мог понять, зачем они нужны, эти раздирающие сердце, утонченные, жизнерадостные польки. Если бы вселенной правили олимпийские боги, жестокие и озорные, то все было бы гораздо понятнее в этом мире для Бакчарова. Жизнь и любовь были бы игристым вином, а всякое страдание – злым, отравляющим эту радость ядом. Учитель, словно жизнерадостный Вакх, наблюдал бы из‑за тенистых стволов рощи за резвящейся на поляне Бетти. Он с предвкушением смотрел бы на ее длинный сарафан, мешающий ей бегать, на ее светлые волнистые волосы, подобранные в увесистый пружинистый хвост, смотрел бы, твердо зная, что вот‑вот возьмет и утащит ее в лесные кущи. Там он насладился бы ею без зазрения совести, только для того, чтобы больше не тосковать и продолжать веселиться с нимфами. Но ведь олимпийцы не правят миром, а любовь и жизнь это не игристое вино, но кровь страданий. Тогда для чего они нужны, эти польки, мучился русский учитель. Мучился вдвойне еще оттого, что уж больно не походила эта жажда оргий на благородные христианские муки.

По коридорам «Будапешта» звонили, бегали, перекрикивались. За окном глухо раздавались голоса, слышался шум какой‑то скрипучей строительной машины.

– Напиться, – злобно объявил себе Дмитрий Борисович, вырвавшись из тупика тоскливых мыслей, и тут же в его дверь постучали.

Бакчаров не встал, только сел прямо, скомкал руки в паху, кашлянул и строго ответил:

– Войдите!

Дверь скрипнула, и в проеме показался кокетливо улыбающийся портье.

– Простите за вторжение, – проказливо залепетал мерзавец, – может быть, будут у мосье какие пожелания? Вечер длинный, и он только еще начинается. Ночь впереди, – добавил он увещевательно.

Тихонько притворив за собой дверь, портье прошел внутрь. Крадучись приблизился к насторожившемуся учителю и робко присел на краешек кровати рядом с ним. Стало тихо. Портье громко дышал от волнения. Наконец решился:

– Был у нас тут один постоялец. Артист, – он выдержал паузу, – девок попросил. Троих. Говорит, турчанок давай! – Портье оскалился.

Бакчаров посмотрел на него остепеняющим, чистым и строгим учительским взглядом.

– Турчанок давай, – отчаянно и робко повторил портье, глядя на постояльца добрыми, даже ласковыми глазами. – Не побрезгуйте, Иван Александрович, – взмолился хлыщ. – От чистого сердца. За счет заведения.

Дмитрий Борисович вспомнил Вакха и лицо жестокой Беаты, и как она смеялась в ответ на его признание, вжал голову в плечи, тоже запыхтел, лоб его покрылся испариной, и он покосился на испуганного портье.

– Турчанок?

Портье чмокнул собранные пучком пальцы в знак высшего качества.

– Давай! – скомандовал наивный учитель. – И вина давай!

Маска заговорщика слетела с лица портье, и он встал.

– Сию минуту, ваше благородие.

– Нет! – выпалил Бакчаров. Портье застыл, держась за ручку двери. – Сначала коньяк принеси.

– Фрукты изволите‑с?

– Да! И фрукты‑с, – все так же исступленно согласился Вакх. Кажется, он был уже опьянен мыслью, что скромный проезжий учитель умер, а на его месте в венке из грубых зеленеющих веток сидит похотливый бог в ожидании заморских развратниц.

Потом он пил коньяк в трепещущем полумраке и ходил по комнате и все ждал, когда ему приведут черноморских пленниц.

Первая, вторая, третья, четвертая… Дольки лимона исчезли с блюдца. Чувствовал себя учитель прекрасно. Наконец кто‑то постучал, и он пошел открывать, но рыжий чемодан его стоял на самой дороге, и Бакчаров об него споткнулся.

Упав, он выругался.

Стук повторился. Бакчаров встал, оправил одежду и открыл двери.

– Здравствуйте! – сказал он самым светским тоном, хотя глаза его испуганно бегали.

За дверями оказались три мрачные татарки в цыганских платках, одна из которых, самая толстая, назвалась хозяйкой двоих помоложе. Получив задаток, она ушла. Учитель вздохнул с облегчением, коря себя за то, что затеял. Но отказываться было поздно. Эллинский хмель как рукой сняло, осталась лишь потная русская муть и две угрюмые усатые потаскухи, одна из которых беззастенчиво косилась на фрукты.

– Берите, пожалуйста, не стесняйтесь, – стараясь сохранить светский тон, сказал Бакчаров и воровато заозирался, как бы подмечая, куда бы в случае чего забиться. Чуть‑чуть сосало под ложечкой, но он решительно сказал себе, что ему все равно. Лишь бы это скорее кончилось.

– Это про вас Барков, наш портье, говорил, – спросила одна из девушек, щурясь и с ногами залезая на кровать, – что вы всю Москву обыграли и в Америку к миллионерам жить уехали?

– Ага, – только и ответил затравленный учитель.

Девушка кокетливо засмеялась и мечтательно добавила:

– Гитары, бары, скалистые горы… Как романтично! Вы, наверное, и бананы ели? – спросила она, заискивающе и наивно улыбаясь.

Бакчаров посмотрел на другую девушку, молча, жадно, со смаком поедавшую сочную грушу над вазой, и зачем‑то соврал мрачно и отрешенно:

– Приходилось.

– А поедемте в ресторацию? – просто так предложила та, с кровати. – Меня Люсей зовут, ее – Розочкой.

«Турчанки, разрази меня гром», – подумал осунувшийся Вакх и выпил еще напоследок.

 

В четвертом часу ночи, закрывая глаза и сквозь ноздри втягивая ночную осеннюю свежесть, Бакчаров с девками летел на лихаче через весь город из поганого ресторана, где весь вечер неистово громко и нескладно исполняли бурные, бесшабашные русские песни «Про Стеньку Разина». И теперь в хмельном угаре, в обнимку с двумя «турчанками» он ехал на высокой пролетке обратно в гостиницу. Он видел из‑под кожаного верха бесконечные цепи поздних огней, убегавших куда‑то под и снова поднимавшихся в гору, и видел так, точно это был не он, не никчемный провинциальный учитель, а кто‑то другой, может быть, тот самый богач‑иностранец, лениво насмехавшийся над проигравшейся ему в пух и прах златоглавой Москвой.

Только лихач свернул в гостиничный переулок, как перед ними образовался затор. Чем‑то разъяренная публика осаждала парадные двери «Будапешта». Полиция и конные казаки лениво гуляли поодаль, не без интереса наблюдая за творящимся беспорядком.

Извозчик притормозил.

– Дальше не могу, барин, – виновато крикнул он, – народ теснит, ваше благородие!

Недовольно хмыкнув, Бакчаров расплатился и принялся резво расталкивать публику, пробиваясь к осаждаемому «Будапешту». У самого парадного хода он чуть не подрался с каким‑то полным господином, который, наступая на него, кричал, что его знает вся мыслящая Россия.

Плюнув в лицо и отпихнув эту знаменитость, учитель яростно постучал в витражную дверь «Будапешта», да с такой силой постучал, что просто разбил ее. Тут же Дмитрия Борисовича окатили из ведра холодной водой. Разъяренная толпа, толкавшаяся позади учителя, залилась отвратительно‑злобным хохотом.

– Не один ты такой в Москве умный! Не одному тебе справедливости и расправы охота!

– Куда прешь, оглобля? – возмущалась мясистая купчиха, хватая учителя за ворот шинели. – Отойди, не ты первый пришел, остолоп!

Учитель дал ей пощечину, утерся рукавом, злобно оскалился, вытащил из кармана ключ с красным номерком и, просунув кулак в отверстие от выбитого витражного уголка, закричал:

– Открывайте, сволочи, я постоялец!

Дверь тут же отворили, и мокрый Дмитрий Борисович оказался внутри. Служащие гостиницы расступились, коридорный с вновь наполненным ведром робко попятился, но Бакчаров рыча, только мотнул головой, твердым шагом миновал холл и стал, шатаясь, подниматься по лестнице. Где‑то между пролеткой и парадным в толпе он потерял своих девок, и поэтому уже откуда‑то сверху донеслось его злобное «водки и женщин!»

Идя по длинному вонючему коридору, где только в самом начале сонно и мутно коптила лампа, он понял, что хочет перед номером посетить уборную, общую на этаж. В темной холодной уборной странно пахло морем и журчала вода. В полумраке Бакчаров шарахнулся от зеркала, заметив в нем противного мокрого незнакомца.

В коридоре его пронзило нехорошее предчувствие, и он поспешил в свой номер.

Комната оказалась незапертой, в ней было темно, хоть глаз коли. Рассчитав траекторию до кровати, Бакчаров устремился к ложу, но грохнулся, запнувшись о чемодан. Тут же о его голову разбилась бутылка, и многорукое чудовище принялось истязать, бить, хаять десятком голосов и опутывать жгучей веревкой обмякшее тело Бакчарова.

 

Чиркнули спичку, зажгли керосиновую лампу, несколько свечей, и таинственно засиял номер учителя, как по волшебству теперь наполненный неведомыми гостями. Бакчаров, испуганно отдуваясь, обнаружил себя привязанным к деревянному креслу, а вокруг себя на диване, кровати и креслах полукругом рассевшихся серьезного вида господ.

Молчание длилось недолго.

– Ты кто такой? – не очень приветливо спросил его лощеный бородач с золотым моноклем на правом глазу.

– Человек это, – ответил за учителя находившийся здесь же портье, – Иван Александрович, гореть ему адским пламенем.

– Молчи, хрен моржовый, – хрипло огрызнулся какой‑то бандит, сидевший рядом с лощеным бородачом, – тебя никто не спрашивал. Говно он, а не Человек!

– Напрасно это вас так возмущает. Лично я не вижу в этом ничего зазорного. Я ведь украинец, – попытался втянуться в разговор учитель. – А подобный генезис имен среди малороссиян не редкость. Вспомните, уважаемые господа, Григория Сковороду, Акима Сметану, ну в конце концов, того же гоголевского Тараса Бульбу…

– Молчать, гнида! – замахнулся на него толстяк в котелке, округлив глаза от неслыханной наглости со стороны образованного пленника.

– Бумаги его проверить надо, – тихо между собой переговаривались гости. – Что у него в чемодане? Карманы, бумажник проверь…

Волосатая рука толстяка скользнула за пазуху учителю, Бакчаров изумленно вскинул глаза и проговорил:

– Да вы, никак, подлые, грязные грабители…

И тут не успел он это договорить, как гориллоподобный господин, забывший снять в помещении английский котелок, нанес ему глухой, но жуткий удар в живот.

Учитель не потерял сознания, побагровел, подался вперед и уставился перед собой с каким‑то неизбывным удивлением. Ему казалось, что он тонет и ему никогда уже не удастся вздохнуть.

Документы пошли по рукам, гости стали с недоумением делиться соображениями. Бакчарову задавали вопросы. Поначалу он огрызался:

– Какое право вы имеете относиться ко мне презрительно и грубо? Ведь я – человек! – Но он тут же получал новый удар в живот, и, по мере того как учитель трезвел, в сиплом голосе его звучало больше искренности и правды.

– Где Иван Александрович? – то и дело пытали его немилосердные гости.

– Не знаю‑с, ей‑богу, милостивые государи, не знаю‑с, – уверял гостей Дмитрий Борисович. – Учитель я, в Америке никогда не бывал. Вообще не покидал я Российской империи…

– Где Человек? – словно заклинание слышал он в ответ.

– Отпустите меня. Сами в подорожной видели, как прописано. Учителем я в Сибирь направлен. Детишек учить. А Человека вашего я случайно встретил. В поезде из Варшавы вместе ехали…

 

Наступало утро. Рассвет запаздывал. Догоревшие свечи жутко воняли, а за двойным окном уже бодро мел дворник, воркуя суетились на подоконнике голуби и торговцы начинали греметь телегами.

– Дружок он его, – не стесняясь, переговаривались все еще не разошедшиеся бандиты. – Кончать его надо. Пусть знает, как чужие карточки за свои выдавать.

– Не надо, – испуганно попросил портье Барков. – Только не здесь, не в номерах.

И вдруг учитель заплакал.

– Молчать! – рявкнул толстяк, всю ночь бивший его в живот.

Но учитель рыдал безутешно. Всем своим протрезвевшим существом он не хотел плакать на глазах у своих мучителей. Не хотел, а плакал. В безжалостно тягучей тишине Дмитрий Борисович, привязанный в своем кресле, не имея возможности даже утереть лица, плакал так горько, так обильно, что у гориллы, бившей его в живот, тоже невольно покрылись влагой глаза.

– Господа, идемте отсюда, – впервые подал голос один из присутствовавших, – чего руки марать об него.

– Так ведь жаловаться пойдет, гнида, – возразил толстяк, утирая слезу человечности.

– И вправду, оставим его, друзья, – предложил третий. – Там, внизу, на него много охотников. Убивать его здесь нельзя, а уводить больно хлопотно…

– Убивать не стоит, – испуганно подтвердил Барков.

Все примолкли и уставились на лощеного бородача с моноклем. Тот задумчиво трепал бородку, пока, наконец, не обратился:

– Хомяк.

– Слушаю, ваше благородие! – встрепенулся портье.

– Чтоб сегодня же духу его в Москве не было.

Тут совершенно неожиданно волосатый толстяк коротким движением руки нанес учителю удар колотушкой в висок, отправив его в воздушное странствование во тьме.

А Москва тем временем просыпалась. В каждом сонном переулке пробегали одна за другой лошадки, оглашая стуком копыт сонные арки, подъезды и темные зеркала‑окна. Как непотушенная сигара, курилась над городом черная фабричная труба. По запасным путям Брестской железной дороги, сонно пыхтя, проплывал паровоз. «Ту‑у!» – издавал он хриплый гудок, и тесные рядки голубей ежились на загаженных балках.

 

 

Очнулся учитель уже в пути. Словно из какой‑то будки слышал он скрип колес, храп лошади, ее глухой колокольчик, и чувствовал, как под ним переваливается по ухабам и подскакивает на колдобинах телега. Поначалу он решил, что ослеп, но, потянувшись к лицу, уперся пальцами в какой‑то шарообразный предмет. На голове его оказался прорванный глобус. Он стащил его и заморгал от ветра и вечернего света.

Учитель обернулся. Над ним сидел старик ямщик в кудлатой шапке и правил лошадью.

Дмитрий Борисович не нашел в себе силы потревожить деда и лежал, глядя в мутно‑серое небо, обнимая скрюченными руками испорченную модель мира. Сколько он уже проехал и сколько, собственно, он вообще находился в дороге? День, неделю? Москву он покинул осенью, сейчас тоже вроде как была осень, но воздух был по‑весеннему свеж и в то же время дымен.

Медлили, задерживались предвечерние часы серого осеннего дня. Дорога шла неровными полями, то проваливаясь куда‑то, то, напротив, взбираясь на какой‑нибудь лысый горб, и по сторонам ползли туманные очертания лесистых холмов. В лесу толчки от коряг больно ударяли прямо учителю в голову. На открытых местах, словно в отместку за спокойствие, поднимался порывистый ледяной ветер.

Места шли гористые. Темнели сопки могучими черными высокомерными тенями, молчаливо рассматривая шумно ползущую вдоль лесной опушки телегу.

Учителю удалось уснуть, но вскоре его разбудили холодные капли дождя.

Никогда Бакчаров еще не ехал так далеко и долго. Дмитрий Борисович то и дело ежился, и не столько даже от холода, сколько от чувства беззащитности, вызываемого осознанием того, что он едет бог знает куда, бог знает сколько уже времени, и все еще проваливается в какую‑то почти недосягаемую, непостижимую, ужасающую мглистую глубь.

Измученная костлявая лошадь с забинтованными бабками то и дело начинала хрипеть, хромать и приостанавливаться. Это приводило ее чинного хозяина в ярость, он, словно ужасаясь, выпучивал глаза и нещадно хлестал ее, ругая доходягу просто и страшно.

А Бакчаров все смотрел на дорогу. Телега шла по сплошной грязи, и ее брызги иногда долетали до лица измученного учителя. В сгущавшихся сумерках Бакчаров разглядывал громадные, казавшиеся снизу кривыми темные сосны. Их развесистые кроны нависали над дорогой, а ветви поворачивались, словно руки лесных чудовищ. Осины шумели и облетали при каждом порыве ветра, и тогда листья их стремительными хаотичными стаями неслись по лесу.

Бакчаров устал от томительного молчания, похлопал ямщика по спине и крикнул неверным голосом:

– Долго нам еще добираться?

– Христосе! Шарам своим не верю! Очухались, баре. Долго ли, коротко ль – одно на потребу, ехать и ехать, тако и через Тобол третьего дня переправимся, – басовито окая, чинно отозвался ямщик. – До Томска есче далече! А я уж пужался, кабы вы, баре, в доски не ушли в дороге‑то. Помирали ведь. А тапереча вот, слава богу, очухались. Верст за двадеся осемь до деревни докатимся. Прозвание ей Кутьма. А я все баче, баре, на вашу голову. Откеды штука таковска? Кака энто за шапка така? Вы як мате, баре, ходить‑то в ней? В оной же и не видать ничаго. Аль я не учул якой премудрости? Но, шевелись! Опять стала, безногая!

Лошадь в ответ только закинула голову и заржала.

– Как зовут тебя?

– Име‑то мам Федот Грибов, но добры люди Бородою величают мене, – отвечал ямщик с расстановкою, чтобы при непредвиденном толчке не откусить себе кончик языка. И впрямь, борода у него была удивительная. Густая и легкая, она раздваивалась и, как громадные клещи, возлежала на широкой крестьянской груди. Все на нем было громадное. Новыми у него были только светлые лапти, а остальное ношенным уже много лет по бескрайним и суровым просторам. У него было доброе русское лицо, большой лоб, большой нос, большие губы, большие руки, мягкие воздушные волосы. Его глубокий бас приятно напоминал о теплой печке и деревенском уюте. Во время пути он часто поднимал нос по ветру и, блаженно щурясь, втягивал запахи проплывающих мимо полей и лесов. Тогда его борода еще сильнее раздваивалась и развевалась по ветру.

 

Ночью тайга была страшна. Она словно презирала людское племя. Мгла, текущая между ее стволами в ущельях, казалась частью той самой полярной мглы, что идет оттуда, где конец мира, где скрывается в бесконечном ледяном мраке нечто лютое и громадное, что называется Арктикой и что с каждым днем все озлобленней и озлобленней насылает на Россию свои сизые леденящие чары.

Когда становилось совсем жутко, Борода, словно оградительные заклинания, заводил бодрые народные песни, и от его надрывного перепуганного баса кобыле и учителю было еще страшней.

 

Глубокой ночью они выехали на дорогу, которая шла высоко по склону горы. Их телега, постукивая и поскрипывая, покатилась мимо заросшего бурьяном и кустарником деревенского кладбища, спрятанного на лесистом склоне. Во время езды полусгнившие кресты с косыми поперечинами, казалось, двигались, выходили один из‑за другого и походили на армию многоруких пугал, беззвучно наступающих из‑за голых прутьев и березовых стволов. Обогнув кладбищенский бугор, телега Бороды сильно накренилась и покатилась вниз по косогору.

Сбоку в лощине появились темные избы с маленькими, тускло горящими оконцами, говорящими о том, что за их стеклами находятся теплые, обжитые деревенские горницы. И Бакчаров испытал чувство облегчения, когда Борода свернул с тракта и направил лошадь на эти уютные огоньки.

– Сейчас свернем, баре, – запоздало пробасил ямщик, разворачивая лошадь. – У, как дуеть на мене Кутьма, у‑у! – И его сутулая фигура вздрагивала и тяжело раскачивалась над головой учителя. В эти томительные мгновения Бакчарову вспоминался жгучий, терзающий образ его возлюбленной Бетти, и он чувствовал себя отомщенным. Все тело его ныло, но на душе был мир. Его мечта сбывалась, каждая тягучая минута приближала его к Сибири.

Возобновляющийся жар выписывал на внутренней стороне его век красно‑зеленые пятна, в которых смутно проступал лик надменной Беаты. Глаза ее, совсем еще детские, светло‑серые, втягивали в себя, заставляли забыть все, о чем думалось, все, чего хотелось… Два бездонных моря ее глаз, становясь все больше и больше, заливали затуманенный ум учителя, и он начинал, как младенец, беспомощно водить перед собой руками.

– Ну, все‑все, баре, почти приехали, – утешал его Борода. – Переночуем в тепле. Провалиться скрезь землю Бороде!

– Мне кажется, я заболел…

– Чаво‑чаво?

– Плохо мне. И я очень голоден. Борода, поедем побыстрее, – жалобно стонал учитель в полубреду.

– Но! Чертовка непасеная! Тебе говорят, кобыла, а ну пошла, – стегал ямщик лошадь. – Шо, Бороду забыла! Поглядите, люди, какая падаль, бестия! Ты ее хлесь, а она тебе: слезь. Но, Рая, когда поедя? Энтот лес, прозвание ему тайга. Конца нет ему. Тама лесная сила бесовская, у‑у! Тама волчье воинство! Эй, Райка! Опять стала, чертовка Валаамская. Инно жара кака анафемская! Но, тебе говорят, мазепа…

В деревне их встретила у забора старуха и проводила в приземистую избу под суковатой вербой. Сойдя с телеги, учитель понял, что состояние его здоровья куда хуже, чем казалось во время езды. Ноги Бакчарова почти не слушались, он шел, опираясь на плечо Бороды.

Бабка, охая и ахая, осмотрела Бакчарова и тут же принялась готовить снадобье для него, а Борода усадил учителя на лавку за стол в уголок и принялся трогательно кормить его. Он кормил его медленно, с той обстоятельностью в движениях, которая свойственна крестьянам. Неторопливо, степенно отрезал для него своим большим поясным ножом краюху хлеба и начинал стругать сало, подавая кусочки учителю тут же прямо на лезвии. Он долго уговаривал Бакчарова есть даже тогда, когда тот стал отворачиваться и отмахиваться. Потом хворого путника стала отпаивать горькими отварами старуха и при этом рассуждать трудно понимаемым языком глубинки с ямщиком о чем‑то страшном и почти сказочном. Она, то и дело крестясь и скашивая испуганные глаза на иконы, рассказывала о неком древнем и зловещем лесном явлении и каком‑то обладающем сверхъестественными возможностями разбойнике.

– Так‑то, сила бесовска, – говорила она тихо вполголоса, словно ее кто‑то мог подслушивать, – гряде на землю русску. Пабн Темночрев ему прозвище. Он лет за полета уж ходяша в лесах тутошних, да по весям страху сатанину на люди нагоняша. Я о ем в свой век слыхивала, я на ем зубы источила молитвою, дыру во лбу пробила крестным знаменем. Яко он входяша в веси, или во град, или села, тако и на распутьях силою бесовскою люди обдержаша и по своей воле сатанинской водяше. И барин твой, ямщик, печать его на себе носяша, яко же Темночрев по пятам его идяше и с уды своея анафемской не спускаша…

– Ты как мозгушь, стара, аль я не учул, откеда ты таковска? – весело возмутился Борода ее испуганному лепету. – А и проста ты, мать, погляжу, така глазаста, а дура. Шоб мне скрезь землю провалиться! Ты вот башь, каки энто, – як его прозвище – Темнобрюх твой? Не оной силы баре мой. Худой он совсем, хилый. А Пабн Брюх тот, народ говорит, за версту виден был, земля трясе от ходу его…

– Святый отче, угодниче! – рассердилась хозяйка на Бороду. – Тебе говорят аль нет? Барин твой печать злую темночревову на себе носяша, яко тот по пятам его гряде…

– Мати Безневестная! – посерьезнел ямщик. – И впрямь окромя чумадана у баре еще яка бесовска штука на главе была. Пузырь, язвить меня в душу! Ей‑богу, пузырь! Неужто энто темнобрюхова скверна?

Бакчаров переводил глаза с одного спорщика на другого, пока сам не ввязался:

– О каком таком злом пришельце вы рассуждаете?

Спорщики враз замолчали и уставились на Бакчарова.

– Каком‑каком, о Пабне, враге народу хрестьянского, – пояснил Борода. – А вы шо энто, в Москвах, о Темнобрюхе не слыхали?

Когда чудаковатый возница узнал от Бакчарова, что до Москвы не докатилась мрачная молва об этом черте и в столицах ничего о нем еще не знают, это показалось ему невероятным:

– Христос с вами! Не слыхали? Не слыхали про таежного демона? Анделы в Китаях, тады на шо Москве уши?

Отмахнувшись от разговоров, Борода сам подкрепился сальцем, выпил две кружки водки, достал откуда‑то балалайку и начал лихо бренчать на ней народную музыку.

 

Прощай, матушка Россея,

Прощай, берег, родный двор,

За кобылой до Сибири

Еду нимо рек и гор.

Мне дорожный хлеб приелси,

Припилась в ручье вода,

У костра поел, погрелси,

Еде дале Борода.

Нимо берег плыве лебедь,

Под себе воду гребё.

Нимо Рая‑лошадь едеть

Её лебедь не ебё.

Ту из лесу вси зверухи,

Выбегають там и туть,

От чего прижавши ухи

Так испужено бегуть?

Поспешай, кобыла Рая,

Чуе жопа, чуе нюх,

Не вино мене шатая,

Мене води Темнобрюх…

 

Ямщик Борода пел до тех пор, пока Бакчаров не завалился в угол и не уснул там же, на лавке под иконами.

Сам ямщик почти и не спал. Только дремал немного на лавке рядом с Бакчаровым. Дед сладостно чмокал губами, вздрагивал, просыпался и, широко открыв глаза, пугливо крестил грудь:

– О Господи… ох ты, Боже…

Негодуя, плевал на пол и жаловался:

– Задремлю, а мене пес лижеть… большущий пес, больше Райки, и прямо в губы… К чему энто?

 

Бакчаров выглянул из‑под тяжелой овчины и понял, что они снова в пути. Ночь была удивительно ясная. Учитель чувствовал себя очень скверно. Все тело его немело, а голова невольно тряслась. Их путь лежал по широкому темному простору. Мимо то и дело одинокими пучками проплывали почти облетевшие кустарники. Они призрачно вырастали в поле, как расставленные кем‑то дозорные. Дмитрий не сразу понял, проснулся он или сны все еще морочат его. Ветер гудел в ушах, земля со скрипом и стуком уползала в темноту. Толком ничего не было видно. Светили только самые яркие звезды. Да и те едва. Далекие громады гор больше чувствовались, чем виделись. Словно самая могучая из них, покачивалась над Бакчаровым согнутая спина Бороды.

Бакчарова проняла дрожь, ветер завыл грозно и зловеще. Он поежился и получше укутался.

– С вашим братом свяжешься, только кобылу застудишь, – тихо сам себе то и дело повторял ямщик, причитая добрым, беззлобным голосом.

Ветер свистел по‑разбойничьи, казалось, вот‑вот начнется сырая метель. Не имея возможности писать во время пути, учитель всю дорогу час за часом слагал стихи из своих впечатлений о путешествии. Слагал, и тут же они терялись во мгле затуманенного болезнью рассудка.

 

Там, в глубине тайги, где, ужасом объята,

Течет лесная мгла, трепещет каждый прут,

Во тьме сырой тревожатся волчата,

С охоты мать свою волчицу ждут и ждут.

 

Лес мается, скрепит уже стволами,

Беседует с ветрами бурелом.

Тропа петляет темными долами,

Немые идолы толкуют о былом.

 

Ночь духами язычников заклята,

Лесные чудища пугающе ревут,

И видят сон в норе своей волчата,

Как мать убитую охотники везут.

 

Так от станции к станции шли сутки за сутками – ночь в деревне, а потом от рассвета до заката в дороге. А учителю становилось все хуже и хуже, пока он не стал совсем уж плох.

Бакчарову казалось, будто за ними гнались волки. Волки были очень настырными. Даже когда они на телеге вырвались из лесных теснин на открытый простор и устремились к реке, свирепые волки продолжали погоню. А кобыла Рая кидалась из стороны в сторону, пытаясь не угодить в окружение. На спасительной реке их бешеную телегу не выдержал гнилой мост, и они обрушились в воду.

Дмитрию Борисовичу казалось, что глубокой ночью, когда все уже кончилось, буйная речушка вынесла его тело в темные воды некой великой реки, которая тихо‑тихо катила свой громадный, холодный и гладкий поток.

– Ах ты, господи, где ж это я? – фыркал он, удерживаясь на плаву в спокойных ледяных водах, тихих и совершенно прозрачных, над которыми проплывала пернатая мгла. От барахтающегося учителя расходились сверкающие круги. Что‑то словно тина облепляло его члены и страшно мешало двигаться, так что Бакчаров даже испугался, что утонет.

Вдруг он услышал дивную песню, завертелся по сторонам и увидел, как в тумане что‑то медленно приближается к нему, и вместе с тем приближаются и чистые ясные голоса. Один, самый ясный голос, пел звонче всех остальных. Слова были дивные, древние, но учителю казалось, что он уже слышал их раньше, хотя теперь и не мог разобрать их таинственный смысл. Вскоре сквозь песню степенно и в такт голосам донеслись звуки весел, и Бакчаров понял, что это челн.

– Эй! Плывите сюда! – закричал учитель, но дыхание у него перехватило от ледяной воды, и он сам едва расслышал свой голос. Но все же таинственное судно плыло на него и вскоре оказалось так близко, что Дмитрий Борисович разглядел, что это не просто челн, а прекрасная старинная ладья, как из сказки, и что в ней плывут светлоликие люди в белых как свет замысловатых одеждах и поют свою томную песню чистыми легкими голосами. Один из светлоликих заметил барахтающегося в воде, лег на нос лодки и протянул руку со светильником. Пение прекратилось, и к утопающему весело обратились:

– Плаваете, Дмитрий Борисович?

И по ладье прокатилась волна веселого смеха.

– Помогите, – едва разборчиво проговорил Бакчаров онемевшими от холода губами.

Ладья приблизилась вплотную, и несколько рук втащили учителя на борт. На светлой бородке его бисером серебрились капельки ледяной воды. Принятого на борт укутали шерстяным одеялом и из кожаной баклаги напоили согревающим пряным вином.

– Где я? – первым делом спросил Бакчаров, едва его перестало знобить.

– В райских водах реки Томи, ваше благородие, – рассмеялись окружившие его светлые существа с чистыми бездонными глазами, освещенными изнутри.

– Кто же тогда вы? – простонал учитель.

– Жители славного города на Томи, – так же весело признались существа.

– Томска что ль? – не поверил своим ушам учитель.

И собеседники его в ответ снова засмеялись.

«Вот те на, – с безотчетной радостью подумал Бакчаров, разглядывая с любопытством своих спасителей. – Мы же о сибиряках‑то ничего и не знаем, оказывается!»

– А как это так получилось‑то, братцы? – спросил Бакчаров, все более радуясь происходящему.

– Вы все исполнили, Дмитрий Борисович: жизнь свою отдали за людей, крест свой, так сказать, до конца пронесли, вот и притекли в светлую гавань к тихому пристанищу томскому.

Бакчаров задумался, и ему вдруг стало понятно, что он во сне – страшноватом и в то же время вовсе не жутком, а скорее восхитительном. Ему стало грустно и тут же захотелось заплакать, как в детстве, навзрыд.

– Вы, Дмитрий Борисович, ложитесь поспать, – предложили ему томские спасители, – а как проснетесь, будем уже в чертогах кремля сибирского.

Бакчаров послушно завалился на мягкую постель. Горячий напиток так согрел, что его даже пробил жар и действительно захотелось, ни о чем не думая, подремать.

– А как же все остальные, они ведь о сем дивном месте не ведают? – спросил, уже засыпая, Дмитрий Борисович.

– Не беспокойтесь о них. О себе радуйтесь. Теперь вы, словом, один из нас, гражданином томским являетесь, – ответил ему ласковый голос. – Отныне сможете парить над миром живых и мертвых, встречаться с дорогими вам людьми и помогать им во всех путях их. Но сейчас, после всего, вам лучше поспать.

– Вы правы, – засыпая, согласился учитель, глаза у которого так и смыкались, и почувствовал, как его с головой накрывают теплым одеялом. – Как же вы все‑таки правы.

 

Борода пропустил последнее пробуждение ясной мысли Бакчарова. Тогда учитель проснулся ночью в очередной крестьянской избе, лежа, как покойник, на лавке. Борода как обычно дремал рядышком, завалившись в угол, сладостно чмокал губами, вздрагивал, просыпался и, широко открыв глаза, бормотал:

– Ох ты господи, кобыла простужена. Али сглаз энто? Боже ж мой, яким бабка отваром ее отпаивала… – и, не замечая пробуждения учителя, засыпал вновь.

После той ночи учитель больше не приходил в себя, бредил с открытыми глазами и никак не хотел очухаться. Днями и ночами ямщик нещадно гнал свою лошадь, чтобы учитель не помер в пути. Борода имел путевые деньги от Бакчарова и расписку, подкрепленную государственной печатью о выплате ямщику всей суммы по прибытии в пункт назначения. Если бы хворый наемщик помер, мужику пришлось бы закопать бедолагу в лесу, и все труды оказались бы напрасны. Зимовать с учителем в деревне у ямщика не было ни средств, ни желания. Нужно было продвигаться на восток. И они мчались, пока однажды в сумерках в чистом поле Рая не издала страшный хрипящий вопль и не рухнула замертво.

Проклиная судьбу, ямщик сбросил с телеги овчину, привязал к ней поводья, уложил на шкуру учителя, перекинул поводья через плечо и, рыча, потащил его волоком через поле. Потом, когда совсем стемнело, Борода углубился в дремучий лес, и, не дотащившись несколько верст до селенья, со стонами повалился на землю.

 

Все это время, находясь в бреду, Бакчаров ощущал, что он уже в Сибири. Ему казалось, что Борода великан и он лесами несет бережно закутанного в плед учителя. Несет его между макушками деревьев, ступая по горам, переступая сибирские реки. И слабый больной учитель доверял Бороде. Борода клал его на уютную листву между корнями, разводил огонь, поил кедровым отваром, утешал и тихим басом пел ему колыбельные песни. У костра Борода натирал его скипидаром и камфарой. Лес оживал, тени начинали плясать и бегать по стволам деревьев. Из чащи приходил медведь, вставал на задние лапы, ревел, вызывая человека на бой. Тогда ямщик засучивал рукава и боролся с медведем. Зверь и человек ревели, стонали, но Борода обязательно побеждал. Потом плакал над телом зверя так неистово, словно только что по ошибке убил своего кровного брата. Из лесу выходил сибирский шаман с бубном и плясал вокруг тела медведя. Борода подвывал ему плачем. Языческое племя с обрядовыми песнями выходило из дремучего леса оплакивать мохнатого бога, и убийца его был у них в почете. Они водили у костра хороводы, слагали подле убитого и убийцы венки, обереги, стрелы и драгоценные шкуры. А Борода все плакал и никак не хотел утешиться, как ни старался утешить его своим бубном шаман. Борода рыдал до тех пор, пока лесные люди не поднимали медведя и не уносили на плечах обратно в лесную чащу. Но и тогда печальные песни их не смолкали.

Шли дни, а Бакчарову все что‑то чудилось. Вот Борода сменил хилую лошадь на четырех гордых оленей, телега его обратилась в низкие сани, и они мягко скользили по рыжей грязи вперемешку с гнилой листвой или сырому снегу. Часто моросил дождь, и нередко на горячее лицо Бакчарова падали колючие снежные хлопья. Сани скрипели, переваливались через бугры, сани обрушивались в ухабы, звенели бубенцы на оленях, а песни племени, обрядовые хороводы и бубен шамана все не смолкали, пока ямщик сам не обратился в медведя. Медведь‑Борода запрягал себя в сани, разбегался по ветхому гнилому мосту и, рыча, взмывал в самое небо и мчался среди звезд и мглистой осенней мути. И где‑то в глубокой бездне проплывали под ними тусклые огни селений и извилистые ленты сибирских рек. Но учитель ничего не боялся. Он полностью полагался на своего зверя. В заоблачных бросках, скача галопом, зверь‑Борода начинал стонать, изводил себя до тех пор, пока не снижался и не валился наземь. Рычал, корил себя за усталость, божился, дыша на учителя перегаром, что, как только восстановит дыхание, снова бросится в путь.

– Борода, не изводи себя. Что же я без тебя буду делать? Я ведь пропаду без тебя…

 

 

Глава вторая




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-04; Просмотров: 281; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.174 сек.