Студопедия

КАТЕГОРИИ:


Архитектура-(3434)Астрономия-(809)Биология-(7483)Биотехнологии-(1457)Военное дело-(14632)Высокие технологии-(1363)География-(913)Геология-(1438)Государство-(451)Демография-(1065)Дом-(47672)Журналистика и СМИ-(912)Изобретательство-(14524)Иностранные языки-(4268)Информатика-(17799)Искусство-(1338)История-(13644)Компьютеры-(11121)Косметика-(55)Кулинария-(373)Культура-(8427)Лингвистика-(374)Литература-(1642)Маркетинг-(23702)Математика-(16968)Машиностроение-(1700)Медицина-(12668)Менеджмент-(24684)Механика-(15423)Науковедение-(506)Образование-(11852)Охрана труда-(3308)Педагогика-(5571)Полиграфия-(1312)Политика-(7869)Право-(5454)Приборостроение-(1369)Программирование-(2801)Производство-(97182)Промышленность-(8706)Психология-(18388)Религия-(3217)Связь-(10668)Сельское хозяйство-(299)Социология-(6455)Спорт-(42831)Строительство-(4793)Торговля-(5050)Транспорт-(2929)Туризм-(1568)Физика-(3942)Философия-(17015)Финансы-(26596)Химия-(22929)Экология-(12095)Экономика-(9961)Электроника-(8441)Электротехника-(4623)Энергетика-(12629)Юриспруденция-(1492)Ядерная техника-(1748)

По страницам ежегодника 3 страница




«Пусть небеса и земля воспоют!» — так говорится в этом гимне. Но существует ли подобная гармония? Неужели Господь и Мать-природа — и в самом деле единое целое? Неужели они неразрывны? И не рискуем ли мы опалить себе крылья, коль вздумаем взлететь повыше и узнать это? Я заметил, что земля, когда берешь горсть и наслаждаешься ее ароматом, в итальянских лесах пахнет так же, как и в Новой Англии, — но разве Бог одинаково присутствует и там и там? Подобные недоумения могут быть опасными. Я вовсе не считаю самоубийство неприемлемым поступком для человека, пытавшегося жить полной жизнью, как не считаю, что оно полностью перечеркивает весь труд, веру, удовлетворение, радость и даже экстаз, которые он изведал. Убивая себя, человек признает свои поражения, сопровождавшие его не всю жизнь, а лишь в тот краткий миг, когда, вероятно, небеса и земля сомкнулись над ним, подобно лезвиям ножниц. Человек отличается от животных тем, что он размышляет, — а это занятие довольно рискованное.

 

СТЮАРТ КЛОЭНС

ТРУП В ЗЕРКАЛЕ: ПОМИНКИ ПО УОРХОЛУ (1990)

Умер Энди Уорхол, рисовальщик модельной обуви, а люди, созерцающие его останки, носят в основном потрепанные белые тапки. Сегодня 16 апреля 1988 года — первый день, когда публика допущена к осмотру его широко разрекламированных произведений в выставочных залах аукциона «Сотбис». Это около десяти тысяч предметов, не имеющих ничего общего друг с другом, за исключением лишь того, что в течение многих лет они хранились в доме Уорхола на Шестьдесят шестой улице в Восточном Манхэттене. В прессе об Уорхоле писали как о маниакальном покупателе, который натаскивал с блошиных рынков никогда не распаковывавшиеся коробки всякой всячины и складывал их на никогда не использовавшуюся антикварную мебель в комнатах, куда он никогда не заходил. Правда, какие-то предметы обстановки приобретали для него друзья, но поговаривали, что он их терпеть не мог. Теперь, благодаря его смерти, вся эта дребедень стала «Собранием Уорхола», чтобы на целых одиннадцать дней предстать взорам посетителей аукциона «Сотбис», который обещает стать едва ли не самой нашумевшей похоронной церемонией нашего времени. Устроители аукциона намеревались выручить 25,3 млн. долларов, что чуть ли не вдвое превышает объявленную стоимость выставленных вещей. Однако вовсе не это влечет сюда обутых в потрепанные тапочки зевак.

По залам аукциона топчутся десятки видов обуви — тапочки для занятий аэробикой, теннисные туфли, кроссовки; встречаются и совсем экзотические разновидности — вроде парусиновых кед с карибским узором на ногах слоняющегося здесь двенадцатилетнего мальчугана. Частенько попадаются и черные кроссовки «Рибок» — самой модной фирмы сезона. Нет только «баскетболок». Я, правда, замечаю высокие кроссовки, зашнурованные наполовину, — в них пришла элегантная молодая женщина. Но в принципе «Эйр Джордан»[5] на «Сотбис» обычно не появляются.

Такое невинное проявление расизма не может разубедить меня в том, что люди приходят глазеть на эту коллекцию просто ради развлечения. Субботние посетители оживлены и любопытны, и сотрудники «Сотбис» отвечают им радушием, хотя по их виду можно безошибочно определить, что время для них настало горячее. Им недостает важности музейных работников и той добродушной насмешливости, которая всегда успешно разряжает натянутую атмосферу музея. Посетители же производят впечатление вполне удовлетворенных людей, словно они являются собственниками выставленных вещей в той же мере, что и сам Уорхол. При жизни он целиком посвятил себя повседневному. Теперь, когда он умер, повседневность заявила на него свои права, хотя при всем обилии обуви на этих поминках только одна-единственная пара могла бы заинтересовать его в то далекое время, когда он рисовал рекламные картинки для А. Миллера[6]. Это пара светло-зеленых туфелек на каблучках с золотыми уголками на носках — если бы они не были так разношены от ходьбы по нью-йоркским тротуарам и из-за своей аляповатости не казались домашними, можно было бы представить, как в них появляется Лана Тернер в каком-нибудь фильме Дугласа Серка.

Среди уорхоловских реликвий публика чувствует себя не просто комфортно. Если встать на его точку зрения, то предметы и люди всегда перевоплощаются друг в друга. «Сотбис» символическим жестом придал этой идее еще более глубокий смысл: здесь все — и предметы, и люди — снабжены ярлычками. На предметах красуются этикетки разного цвета (в зависимости от дня их выставления на торгах), с номерами лотов, маленьким портретиком Уорхола и надписью «Собрание Уорхола». Людям тоже вручены этикетки с уорхоловским лицом, только на их ярлычках проставлен не номер лота, а время. «Сотбис» предоставила каждому посетителю полтора часа для осмотра экспозиции. Так что, попав сюда в полдень, я получаю на грудь наклейку с пропечатанными крупными цифрами 13.30 — время окончания моего визита. Выглядит это все куда более зловещим, чем пресловутая пятнадцатиминутная слава, хотя, несомненно, вполне способствует похоронной теме дня. Ну и, разумеется, все это очень демократично, как демократична сама смерть.

«Можно взглянуть на номер 2121?» — задает вопрос мужчина рядом со мной. Мы стоим перед витринами, где выставлены часы и драгоценности Уорхола. На мужчине коричневые летние туфли. После спортивных тапочек летние туфли и кожаные мокасины — наиболее часто встречающаяся здесь обувь. Сотрудник службы безопасности в тяжелых черных ботинках, какие обычно и носят сотрудники службы безопасности, вынимает из витрины нужные часы. Внезапно мужчина испытывает прилив бурной радости. «Смотри-ка, — восклицает он, — тикают».

Конечно, тикают. Ведь эти часы принадлежат Энди Уорхолу, который заслужил себе место в истории, отвергнув всяческий мимесис. Его поклонники часто утверждают, что Уорхол вдохнул жизнь в продукты массового производства и что он, как истинный художник, превратил низкую будничность в высокую эстетику. Согласно такой оценке, все его своеобразие заключается в том, что он проделывает этот трюк совершенно незаметно. Но теперь, стоя у витрин в выставочном зале аукциона «Сотбис», я понимаю, что это неправда. Уорхол не превратил коробку стирального порошка в высокое произведение искусства, он превратил искусство в коробку стирального порошка. В чем и состояло главное достижение его жизни. А достижением его смерти стало то, что он умудрился превратить дешевые часики в произведение искусства. Да-да, ведь эти часы — часть «Собрания Уорхола», которому посвящены восторженные статьи в газетах и журналах: на них стоит номер, они снабжены ярлычком и обречены быть проданными здесь намного дороже, чем стоят точно такие же часы в какой-нибудь лавке старьевщика. И тем не менее они «тикают» как самые настоящие часы!. Это чудо доказывает, что смерть является куда более искусным художником, нежели Уорхол.

В залах «Сотбис» обыватели в тапочках испытывают удовольствие именно от сознания того, что какие-нибудь коробки с печеньем, наборы вилок, ножей и ложек, древние столы, стулья и пуфики являются произведениями искусства. И в то же время никто не требует, чтобы на них дышали как на музейные экспонаты. Их может купить всякий, у кого найдется достаточно денег, а дирекция аукциона разрешает всем желающим рассматривать вещи вблизи. Молодой человек в синих тапочках на белой шнуровке усаживается на резной трон. «Удобно?» — спрашивает его спутница. На ней замшевые ботиночки. «Ага, — отвечает он,— чувствуешь себя немного императором». Неподалеку мужчина в мокасинах решительно хватает шарообразную лампу и водружает ее на комод, чтобы лучше рассмотреть стол, на котором стояла лампа. Женщина в серо-голубых матерчатых шлепанцах зовет подругу: «Эй, Пэт! Смотри — чья-то банкетная чаша!»

И впрямь «чья-то». «Сотбис» уверяет вас, что Уорхол остановил свой выбор именно на этой чаше, усмотрев в ней некое эстетическое качество. Но даже если он сам ее когда-то купил — что так бывало не всегда, я уже упоминал, — эту чашу, как и все прочее, выставленное здесь на всеобщее обозрение, отличает полная анонимность. Ведь как аукционные лоты эти вещи принадлежат сразу всем — так они и выглядят.

Мне все больше кажется, что если что-то и объединяет всю эту дребедень, то не индивидуальный вкус — еще менее художественный, — а скорее вкус определенной субкультуры. Ведь все это — предметы обстановки, какую обычно можно увидеть в домах «голубых» мужчин определенного возраста и достатка. Единственная особенность данной выставки заключается в том, что здесь таких вещей слишком много. Вместо одной католической статуэтки окровавленного Христа на кресте тут их дюжина. Вместо одного жестяного подноса с рекламой «Кока-колы» тут их целая витрина. Есть тут и наивные пейзажи, какие украшают стены любого летнего коттеджа, и целая батарея ритуальных масок, и произведения гомоэротического китча — вроде взятой в рамочку гравюры в классическом стиле, изображающей обнаженного юношу с фиговым листочком. Мебель, которая в каталоге «Сотбис» именуется «имеющей принципиальное значение», вносит завершающий штрих в общую картину.

И вдруг я мысленно переношусь лет на двадцать назад, к тому дню, когда я впервые попал в дом к «голубому». Все было в точности как здесь — такая же смесь религиозной мелодрамы, осколков популярной культуры, новинок высокого искусства и нарочито старомодная элегантность обстановки. А что, если бы все это было не «Собранием Уорхола», а содержимым квартир двух десятков никому не известных мужчин? Мог бы кто-нибудь заметить различие?

Даже произведения коллег-художников, приобретенные Уорхолом, не несут отпечатка личности их владельца. Есть тут посвященные Уорхолу рисунки Сая Тумбли и Тома Вессельмана и карандашный портрет самого Уорхола работы Дэвида Хокни. Есть также и портреты других мужчин, которые, похоже, не более и не менее характеризуют Уорхола, чем те, что были предназначены специально для него. Неужто его можно было так легко заменить кем угодно другим? Иногда он и сам это предлагал. «Мне кажется, мы все должны быть механизмами, — заметил Уорхол однажды в интервью. — Кто-то сказал, Брехт хотел, чтобы все думали одинаково. Но Брехт собирался добиться этого с помощью коммунизма. В России этого добиваются с помощью правительства. А у нас это происходит само собой... Все одинаково выглядят и ведут себя тоже одинаково, и мы все больше и больше становимся одинаковыми».

Стоя за колонной и глядя на уорхоловскую кровать под балдахином, я замечаю, как сюда подходит женщина в сопровождении официальных представителей «Сотбис» и нескольких верзил — несомненно, ее телохранителей. Она тоже останавливается у колонны, кивает на кровать и удаляется со своей свитой. Кто-то шепчет, что это шведская королева. Коль это так, она, отличаясь от простых смертных образом жизни и образом мышления, должна как-то выделяться из стоптаннотапочной толпы. Но на этих поминках она такая же зевака, которая пришла поглазеть на кучу вещей, свидетельствующих об уорхоловской анонимности. Я не обратил внимания, какая у королевы обувь, но когда мимо проходит Лили Окинклосс, я вижу, что на ней черные лодочки на крошечных каблучках, украшенные золотыми пряжками. Чтобы соответствовать своему положению или хотя бы из чувства классовой солидарности, королева, думаю я, должна была появиться здесь в чем-то подобном.

Около прилавка, где служащие «Сотбис» продают каталоги, молодая женщина с глазами юной абитуриентки из Новой Англии — такой взгляд у всех девочек-дежурных на этом аукционе — беседует с чернокожим сотрудником службы безопасности. «Еще целых три часа!» — восклицает она, возбужденная собственной усталостью. Охранник кивает, не глядя на нее: «Да, это точно». Те из посетителей, у кого еще не закончился сеанс, смотрят на цены в каталогах — они развешаны по стенам на веревочках, похожих на черные шнурки от ботинок.

23 апреля 1988 года. Под потолком, выложенным звуконепроницаемыми плитками, в свете люминесцентных ламп, спрятанных в хромированные желоба вдоль стен, на ворсистом паласе грязно-белого цвета — тысяча складных стульев. Сейчас 10.00, и все стулья — золоченые с красными сиденьями — уже заняты. Свободны только несколько первых рядов, зарезервированных для специальных гостей. Аукцион начнется через пятнадцать минут. Аукционный зал отделен от выставки раздвижными серыми перегородками. Вдоль левой стены, увешанной индейскими одеялами, стоят семь теле- и киносъемочных групп, перед ними толпятся фоторепортеры. У правой стены стоит одинокий фотограф — явно из «Сотбис». Он поставил две треноги под большим эстампом Тулуз-Лотрека. Выше, на уровне третьего этажа, на все происходящее взирают квадратики окошек. Все они занавешены, лишь одно справа освещено. Эти окошки, как мне потом станет ясно, своего рода ложи оперного театра. Но пока они пусты.

У меня на коленях лежит зеленая пластиковая лопатка в форме дамского зеркальца с ручкой. На ней начертано «Сотбис основан в 1744 году» и очень крупными цифрами номер: «335». Как и многие в зале, я впервые присутствую на аукционе и немного волнуюсь, держа в руках эту лопатку. Городская мифология хранит немало преданий о том, как кто-то, попав на аукцион, в самый неподходящий момент начинал этой самой лопаткой чесать себе нос и случайно становился владельцем подставки для яиц за три триллиона долларов. Поэтому положив лопатку на колени, я принял еще одну меру предосторожности, накрыв ее газетой. Я бы вообще с удовольствием обошелся без нее, но «Сотбис» не может этого допустить!

Когда я прибыл сюда в 9.45, заранее предупредив – по телефону и письменно — о своем приезде, я обнаружил, что мое имя в списке журналов отсутствует. Наверное, в «Сотбис» опасались, как бы я не оказался сизоносым мужиком в дрянном пиджачишке и с болтающимся на шее пластиковым удостоверением сотрудника пресс-отдела полицейского управления. «Можно мне попасть на аукцион вместе с публикой?» «Не знаю», — говорит парень, отвечающий за обслуживание представителей прессы. Слева от меня сотрудник службы безопасности пропускает людей из очереди на улице. «А в этой очереди простые участники аукциона?» — спрашиваю я, «Понятия не имею», — отвечает парень из службы аккредитации.

Тогда я решаю действовать эмпирическим методом. И через сорок пять секунд сотрудник службы безопасности впускает меня вовнутрь и просит подняться на второй этаж, где за длинным столом сидят семь «абитуриенток». Одна из них записывает мое имя, адрес, номер кредитной карточки и номер водительских прав. Покончив с этим, она выдает мне пластиковую лопатку, а охранник налепляет на мой пиджак еще одну этикетку с портретом Уорхола, и я отправляюсь в аукционный зал занимать свое место. Как я понял, представители прессы не сидят в зале. Они стоят вдоль стен и наблюдают за всем происходящим со стороны. Странно, что «Сотбис» предоставил мне место в зале, на которое мог, наверное, претендовать настоящий покупатель. Но потом я уяснил их логику. Они просто любым способом стараются всучить вам лопатку участника торгов. Так что теперь я тоже потенциальный покупатель. Я снимаю пиджак и кладу его поверх газеты.

Несколько человек все еще топчутся в центральном проходе в поисках свободных мест. Они обуты в бежевые лодочки на невысоких каблучках, серые замшевые сапоги, черные кожаные туфельки, черные мокасины с кисточками и ботинки из заменителя под «крокодиловую кожу». Слева от меня сидит женщина в серых с кисточками шлепанцах, справа — мужчина в остроносых кожаных ботинках, которые давно соскучились по сапожной щетке. Чтобы выглядеть респектабельнее, я надел сегодня коричневые полуботинки, а не горные башмаки, как обычно. В зале, по моим подсчетам, находится четверо чернокожих: молодая пара в заднем ряду, девушка слева от меня и фотограф в окружении треног. У задней стены выстроились «абитуриентки». Внезапно щелкает укрепленное на передней стене табло. Мгновение назад на нем было можно прочитать: «Фонд Белл Лински». Теперь, перед началом аукциона, табло опустело, остались лишь постоянные рубрики: английские фунты, швейцарские франки, французские франки, йены, лиры и марки и, видимо, девиз этого аукционного дома: «Перевод валют приблизительный».

В 10.15 все готово для начала. В центре возвышается вертящийся круг, покрытый коричневой скатертью. Здесь будут появляться и исчезать предметы. За тонкой перегородкой, разделяющей круг пополам, два чернокожих ассистента будут снимать один лот и ставить другой. Слева от круга уже находятся два экспоната — предметы мебели в стиле «ар-нуво». Чиновник «Сотбис», чернокожий мужчина в очках, в сером костюме-тройке, усаживается на свое место. Он будет объявлять предложения, переданные по телефону. Справа от круга возвышается кафедра аукциониста. Это массивное деревянное сооружение с навесом. Только такое и может занимать представитель высшей власти.

В 10.20 аукционист Джон Л. Мэрион восходит на кафедру в сопровождении ассистентов. Представление начинается. Мэрион, председатель Североамериканского филиала «Сотбис», гладколицый мужчина с прямыми каштановыми волосами и добродушным лицом человека, намеревающегося заработать кучу денег. Если бы у него щеки были чуть попухлее, а волосы совсем седыми, его можно было бы принять за Эдвина Миза[7]. «Я рад приветствовать вас на этом соревновании, которое открывается сегодня и продлится одиннадцать дней — разыгрывается «Собрание Энди Уорхола», — начинает он. По его словам, многие участники сегодняшнего аукциона здесь впервые, и он радушно предсказывает, что скоро «все мы лучше узнаем друг друга». Но Мэрион, пожалуй, преувеличивает — новичков не так уж много, ибо его следующее объявление встречается громом аплодисментов: этот аукцион проводится в пользу Фонда визуальных искусств имени Энди Уорхола, поэтому «Сотбис» не будет взимать налог с продаж. Не будем забывать: кто-то очень скоро приобретет две коробки печенья и набор «Солонка и перечница» за 23 тысячи долларов. Насколько я понимаю, надо быть постоянным участником аукционов, чтобы швыряться такими деньгами, но не желать при этом платить налог с продаж.

И вот круг медленно поворачивается, и на нем появляется серебряное блюдо. Торги начинаются с лота номер один. Своим могучим баритоном Мэрион объявляет, что стартовая цена лота — 500 долларов. Через двадцать секунд тарелка продана за 950 долларов.

Лот номер два: 2.600 долл. — 35 сек.

Лот номер три: 2.400 долл. — 30 сек.

Лот номер четыре: 1.000 долл. — 45 сек.

Лот номер пять: 7.000 долл. — 45 сек.

Только теперь я начинаю кое-что соображать. Здесь меня ожидает такая же скучища, как во время представления бездарной оперы. На протяжении двух часов у меня будет достаточно времени, чтобы поразмыслить над верностью этого сравнения.

Легче всего подметить мелкие совпадения. Например: на аукционной распродаже и в бездарной опере центральным элементом декораций является вертящаяся сцена. И в том и в другом случае все сводится к чисто механическим и чуть ли не бесконечно повторяющимся вокальным партиям — в случае оперы основой арий является партитура, а в случае аукциона — цифры. Причем в обоих случаях наибольшее впечатление на зрителей производит физическая выносливость солиста.

По мере тою как длится этот аукцион, я все больше проникаюсь уважением к Джону Мэриону, который, произнося свой монолог, ни разу не запнулся и всего лишь раз-другой пригубил стакан воды. На 91-й минуте он дал «петуха», на 96-й, пропевая очередную фразу, сглотнул слюну. Однако он уже лопочет 132 минуты без передыха — это достижение под стать подвигу какого-нибудь доблестного тенора в вагнеровской опере. И точно так же, как в бездарной опере, зрителей здесь больше всего интересует, насколько исполнение отличается от партитуры. А чтецов партитуры в зале «Сотбис» немало, и все они внимательно следят за ростом цен по своим каталогам. Иногда какой-то лот продается намного дороже, чем предполагалось, — и раздаются аплодисменты. В этом смысле лучшей арией этого субботнего утра стало объявление цен за лот номер пятьдесят шесть — французская серебряная супница с крышкой работы Жака Пьюифорка (тридцатые — сороковые годы XX века). Лот оценивался в 10—15 тыс. долл. Последнее предложение составило 50 тысяч! Публика пришла в неистовство. Но есть тут, как и в оперном театре, люди, невосприимчивые к музыке. Они приходят в этот зал из чувства долга — сами не понимая зачем. На протяжении всего сеанса они неиссякаемым ручейком утекают из зала с совершенно обалдевшим видом.

Все это, однако, лишь поверхностное сходство. На более глубоком, сущностном уровне сходство между оперой и аукционом куда ощутимее: и то и другое представляет собой ритуал смерти. В опере — да и вообще в классической музыке — исполнители строго придерживаются определенных правил, позволяющих им вызывать духи мертвых. Иногда и это «тикает». Так, в талантливо поставленной опере Моцарт вновь возвращается к нам, живым. В бесталанной постановке некромания терпит крах, зрители томятся три часа, выслушивая бессодержательные стенания. А теперь только вдумайтесь: аукцион — всегда бездарная опера. Потому что мертвецы здесь так и остаются покойниками. Ни о каком явлении духов тут и речи быть не может. Могильщики позаботились о теле, а аукционист вытряхивает из него душу. И в этом смысле уорхоловский аукцион — выдающееся явление в своем роде. Здесь справляется тризна по художнику, который хотел, чтобы люди уподобились механизмам, и кого не интересовали различия между живыми существами и товарным ассортиментом. Трудно было придумать более подходящую эпитафию Уорхолу, чем это нескончаемое скандирование цен.

Вверху над нами сотрудники «Сотбис» уже покинули свои ложи. Даже им наскучило это зрелище. Уже 12.25, и все теле- и. кинооператоры ушли. Правда, по мере того как в зале освобождаются места, сюда забредают все новые и новые зрители. Джон Мэрион продолжает свою арию. Чуть раньше, когда участники торгов снизили активность, он несколько оживил аудиторию своими прибаутками, шутливо требуя от нее набавлять цены. Но сейчас он выкликает лоты просто и деловито.

В 12.32 его молоточек опускается в последний раз. Продано сто сорок три лота.

Мои коричневые полуботинки направляются к выходу. Девчонки-школьницы выставили у двери стол, на который мне нужно положить свою лопатку. Хотя вокруг море обуви, принадлежащей либо участникам аукциона, либо посетителям выставки, я уже не обращаю на это внимания. Опустошенный и усталый, я выхожу на сырую, промозглую улицу. Во время похорон всегда идет дождь.

1 мая 1988 года. У женщин туфли-лодочки на высоких каблуках, отороченные атласом мягких цветов. У мужчин — ботинки черной кожи, иногда украшенные бархатными бантиками. Сейчас вечер, и в зале «Сотбис» остались только меценаты Американской академии в Риме. Они приглашены на закрытый благотворительный аукцион, гвоздем которого является уорхоловская коллекция современного искусства.

Хотя на мне сегодня далеко не самое роскошное одеяние — темный костюм и начищенные до блеска ботинки от «Флоршайма»[8], я все же выторговал себе приглашение на первую часть сегодняшнего мероприятия, чтобы вместе с меценатами Американской академии потолкаться среди произведений живописи и скульптуры. Дни уорхоловского аукциона сочтены, так что его «Собрание», хотя и по-прежнему остается в центре внимания посетителей, уже не единственная достопримечательность «Сотбис». Выставочные залы пополнились другими собраниями, которые будут проданы с аукциона в пользу Американской академии в Риме и инфицированных вирусом СПИДа пациентов больницы «Сент-Винсент». Но что бы ни было здесь выставлено, едва ли патронов Американской академии манит в эти залы искусство. Более всего они рассматривают друг друга.

Лили Окинклосс, в сопровождении Кирка Варндоу, стоит у бара. На ногах у нее такие же туфельки — только каблучки повыше. Справа от нее висит картина, принадлежавшая когда-то Уорхолу, — рисунок мужского ботинка работы Джаспера Джонса. Трио музыкантов в старинных костюмах исполняют мелодии эпохи Возрождения на соответствующих инструментах; их одеяния вполне передают дух эпохи, за исключением пары коричневых кед на одном из них. Музыка ласкает слух, и в баре полным-полно разнообразных напитков, но я уже так сроднился с «Собранием Уорхола», что удаляюсь на первый этаж. И там я наконец вижу то, чего явно недоставало «Собранию Уорхола», — полотна самого Уорхола.

Самое раннее из них — рисунок 50-х годов, выполненный с основательным изяществом: мороженое в вафельном рожке, парящем среди облаков и разукрашенном как карнавальный воздушный шар. Уорхол подписал рисунок своим полным именем, использовав для этого витиеватый старинный шрифт — прямо как Сол Стейнберг. Кстати, в этом я усматриваю основной дефект рисунка. Этот рисунок занятен, но он откровенно напоминает висящие рядом две картины Стейнберга того же времени.

Однако в полотнах Стейнберга есть нечто загадочное, их отличает сложная аранжировка линий и цвета, что подразумевает некий скрытый смысл. На картину же Уорхола, хоть она и похожа на них, можно взглянуть разок и забыть — как самую обычную журнальную иллюстрацию.

Но изображение мороженого в вафельном конусе, при всех его недостатках, все же куда лучше, чем висящая тут же более поздняя работа Уорхола: небольшой глумливо-уродливый шелковый платочек с эмблемой доллара. Сказав, что вафельный конус лучше, я, разумеется, имею в виду визуальную привлекательность, а не экономическую ценность. Естественно, что эта эмблема доллара будет оценена здесь гораздо дороже. Поначалу этот факт озадачивает, но потом становится понятной его внутренняя логика: ведь вся личность этого художника воплощается именно в цене. Мороженое Уорхола было подражанием. Изобразив долларовую закорючку, он обрел себя: он научился демонстрировать нам труп в зеркале.

Долгое время искусство считалось зеркалом жизни. Потом, на рубеже нынешнего века, живописцы перестали отражать внешний мир. Они больше не создавали предметных изображений, обратившись к созданию образов, которые надо было воспринимать как самостоятельную реальность, существующую наравне со всем прочим. Зато когда в пятидесятые годы фигуративность постепенно начала восстанавливать свои права, художники опять-таки не изображали мир во всем его многообразии. Они рисовали предметы, которые сами по себе были символами: американский флаг, кадр из комикса, плакат с портретом Мэрилин Монро.

Заслуга Уорхола состояла в том, что он превратил эти образы, отражающие другие образы, в искусство в исконном смысле — в зеркало жизни. Для этого ему потребовалось лишь предположить, что мир мертв. А почему нет? Символы уже и так получили статус, уравнивающий их с живыми существами. Многим такое утверждение казалось вполне обоснованным в силу самой логики истории искусства. Уорхол же, похоже, взял на вооружение куда более смелую аргументацию. Произведение искусства имеет ценность куда большую, чем люди, и эра массового производства символических образов стала также эрой массового производства смерти. Отчего же тогда не предположить, что мир столь же бездушен, как и само искусство, и что фигура, которую отражает зеркало, — это труп. На этом пути искусство, во всяком случае, могло сохранить свой внутренний смысл. Ведь даже если все мы — всего лишь дешевый ширпотреб, ставящий перед собой цель уподобиться механизмам, то искусство, нас изображающее, вполне способно сохранять верность принципам модернизма — чем не скромный триумф, пусть даже им некому уже насладиться.

С этой точки зрения спорить бессмысленно. Аргументы Уорхола оказались достаточно убедительными, чтобы обеспечить ему в истории достойное место — куда более значительное, чем занимают многие другие художники: никому не придет в голову отрицать факт его существования. Но те, кто все еще воображают себя живыми, могут вспомнить и об ином видении мира и искусства. Сегодня вряд ли можно найти горячих приверженцев этого видения, впрочем, таковых не нашлось и два века назад, когда его пропагандировал Уильям Блейк. Это видение питалось его безумным убеждением, будто дух Джона Мильтона вошел в него через левую ступню.

Остается только догадываться, почему Мильтон выбрал именно ступню, а не какую-то иную часть тела поэта; трудно также сказать, почему ему понадобилось входить через левую, а не правую ступню. Тем не менее Блейк познал это чудо, которого оказалось вполне достаточно, чтобы вдохновить его на создание величайшей башмачной поэзии на английском языке:

И сей Растительный мир явился мне на левой стопе

И был подобен сияющей сандалии, украшенной диамантами и златом.

Нагнувшись, я привязал ее покрепче, чтоб легче было шагать в Вечность[9].

Мы, прозябающие в сем Растительном мире, до сих пор имеем возможность привязать его к самим себе, сколь бы увядающим и пожухлым он ни казался, — не как субстанцию, что сродни нашей собственной, обреченной на умирание субстанции, но как обувь, облегчающую поступь воображения. А. Миллеру такую обувку не продать. И Энди Уорхолу ее не нарисовать. Но она существует и дожидается, когда ею кто-то воспользуется. Все, что от нас требуется, — это сделать ей шаг навстречу.

В углу выставочного зала я обнаружил картину художника, который, похоже, хочет сделать такой шаг. Это «ню» работы Филипа Перлстайна, чье творчество никогда не было в моде и не имело даже пятнадцатиминутной славы. В наше время Перлстайну предстоит пройти через такую же выставочную экзекуцию, которая в салонах XIX века всегда приводила к скандалам в Академии и мятежным манифестам. Его картину присобачили поближе к выходу, в тени. Даже если кто-то и бросит на нее взгляд, она висит так невыигрышно, что ее трудно оценить по достоинству. Однако, несмотря на столь невыгодное месторасположение, «ню» Перлстайна на фоне уорхоловского «Собрания» производила примерно такое же впечатление, что и фуга Баха, перебившая шлягер группы «Манкиз». Это безусловно модернистское полотно — хрестоматийный образец уплощения пространства, нарушения перспективы, фотографической композиции и прочих ухищрений современного изобразительного искусства. Эта картина живописует свет и плоть, физическое напряжение и глубину личности женщины. Мой приятель, рассматривая вместе со мной картину Перлстайна, замечает, что ее оценили очень низко. Я соглашаюсь. «Вот это творение Уорхола,- говорю я, указывая на «210 бутылочек «кока-колы», — оценили в 800 тысяч». «Интересно, кто-нибудь уже внес задаток или нет?» — интересуется мой приятель.




Поделиться с друзьями:


Дата добавления: 2015-06-27; Просмотров: 207; Нарушение авторских прав?; Мы поможем в написании вашей работы!


Нам важно ваше мнение! Был ли полезен опубликованный материал? Да | Нет



studopedia.su - Студопедия (2013 - 2024) год. Все материалы представленные на сайте исключительно с целью ознакомления читателями и не преследуют коммерческих целей или нарушение авторских прав! Последнее добавление




Генерация страницы за: 0.04 сек.